Современная югославская повесть. 70-е годы — страница 71 из 91


В этот дивный миг, когда, сгорая от тоски по морю, он обнимал весь неоглядный мир, ибо сам к нему принадлежал и знал, что будет принадлежать до последнего дыхания, ему и в голову не приходило, что его израненные ступни оставляют на смятой траве кровавый след. Глаза у него перестали болеть, и он уже не защищал их ладонью от слишком сильного света, а в волнующемся пространстве, границы которого постоянно раздвигались, он не чувствовал себя мелким и беспомощным, как совсем недавно.


Но пока, почти ослепнув от жажды, гонки и ненависти, мы мыкали свою муку, к нам непрерывно присоединялись, точно вырастая из земли или сваливаясь с неба, крестьяне с вилами, косами и кольями, альпинисты в пестрых шапочках, ботинках с шипами и кругами веревок, немощные и бледные туристы в чистых и светлых летних костюмах. И все они, независимо от того, были ли у них причины к нам присоединиться или они, увидев нас случайно в нашей безумной гонке, открыли для себя неожиданную возможность пережить нечто особенное и возбуждающее, на удивление легко приспосабливались к нашей ненависти и включались в нашу шумную толпу, которая ближе и ближе, подобно обезумевшему ветру, подобно огню, настигала этого обессиленного и, судя по всему, погибавшего человека.


Все вокруг казалось ему прекраснее и реальнее, чем утром, и он больше не думал о том, что кто-то мог или желал причинить ему зло.


Подхваченные неизмеримой злобой, объявшей нас, мы не сразу заметили, что с нами бегут какие-то женщины в черном, маленькие и сухонькие, точно лесные вороны: они то и дело останавливались и гнусавыми тягучими голосами, всхлипывая, на что-то жаловались, поминая господа и, должно быть, умоляя нас о милосердии — что нас еще больше распаляло и заставляло изо всех оставшихся сил устремляться вслед человеку, к которому мы настолько приблизились, что теперь даже чудо не могло бы его от нас спасти.


Словно желая убедиться, что ему ниоткуда не грозит никакая опасность, он неожиданно остановился.


Внезапно, не понимая, что с ним произошло, мы увидели, что он стоит, как-то нелепо перегнувшись пополам и раскачиваясь, будто кому-то кланялся, или земля, до судного часа, влекла его к себе и не давала выпрямиться. Лишь спустя несколько мгновений заметили мы, как он выпрямился во весь свой полный рост.


И медленно повернулся, почти убежденный, что никого не увидит.


И вот так, выпрямившись во весь рост, тощий, абсолютно черный, он ожидал нас, похожий на оголодавшего ворона.


В самом деле, сперва ему показалось, будто в этом равнинном пейзаже, погруженном в фиолетовую тишину послеполуденного часа, все неподвижно и он наконец остался один. Но обширное пространство между лесом и ним вдруг ожило, у него перехватило дыхание, и он спросил себя, можно ли вообще верить тому, что увидели его глаза.


Едва ли можно было поверить, будто он настолько наивен или поглупел, чтобы у нас, которым он бросал вызов, которых унижал в мучил целый день, он теперь мог искать милосердия, зачем он нас тогда ждал? На что он надеялся?


А глаза его увидели, как сквозь высокую траву подступает к нему бесчисленное множество человеческих фигур. Они обгоняли одна другую, падали, снова поднимались и все стремительнее приближались к нему, точно соприкосновение с землей, на которой они унюхали или лизнули его кровавый след, влило в них силу и подкрепило ненависть, а он почти не мог избавиться от впечатления, будто в эту долгую и страшную минуту на него кидается свора разъяренных собак, которым ничто не помешает разорвать его и по клочьям, как тряпку, разнести по этому синему плоскогорью, в чьих проснувшихся высотах он уже слышал вой заблудившегося и равнодушного ветра, а гложет быть, то самое неумолимое и невозможное звучание времени!


Мы догоняли его, и наша ярость не ослабевала — теперь ничто не могло нас ни поколебать, ни остановить!


А он и не собирался убегать, так как чувствовал, что от высвобожденной ненависти стольких людей нельзя и некуда убежать!


Однако мы внезапно остановилась, потому что неведомо отчего он двинулся нам навстречу. Потрясенные, мы смотрели, как неспешно он подходил к нам, будто не касаясь земли и глядя куда-то поверх наших голов, должно быть вдаль, и улыбался, точно слепой или безумный. Со лба его стекал пот и струился по продолговатым заросшим щекам, отчего казалось, будто он плачет.


Он улыбался, вспоминая, как в детстве, сразу после смерти отца и матери, он вообразил, будто из любого взгляда и любой руки, пусть даже протянутой для ласки, ему грозит некая непонятная опасность, почему он всякий раз — когда его охватывало отчаянье, причины которого он не мог разгадать, или, как подобает сироте, чувствовал себя среди сердитых и грубых родственников потерянным и ненужным — стремился к нереальной белой вершине Прекорницы, которая с той самой волчьей ночи в такие моменты казалась ему единственной возможностью избавления, и вот спустя столько лет, к своему удивлению, сейчас, в эту минуту, шагая навстречу бурлящей человеческой массе, он отчаянно старался увидеть чистые и светлые контуры в пустынном небе и таким образом хотя бы мысленно возвыситься над самим собою и своим страхом.


И только когда он приблизился к нам вплотную, мы разглядели отражение гримасы невыносимой боли на его заострившемся, удлиненном лице, с большими побелевшими глазами.


Но теперь он не смог, как бывало, с затуманенным взором вызвать спасительное видение и с грустью и изумлением спросил себя, как мог он позволить этим людям — от которых ведомый необъяснимым инстинктом еще в детстве убегал скорее, чем от волков, — позволить догнать его именно сегодня, когда более всего ему нужно было от них убежать?


И точно увидев воочию перед собой дьявола или вампира, мы замерли на месте от ужаса!


Потом ему показалось, что в той прежней картине, которая жгла ему глаза, нечто изменилось, но он не мог сразу понять, что бы это могло быть. И только спустя несколько мгновений заметил, что люди, утомленные и взмокшие от пота, медленно отступают, отодвигаясь от него, словно опасаясь, как бы он не приблизился к ним. Он улыбнулся еще раз, удивленный этим неожиданным поворотом событий, в который было трудно поверить, и подумал, что, наверное, и в нем что-то стало меняться, так как в трепетной и сладостной жути своего тела уже мог почувствовать совсем новое и сильное ощущение, которое под приглушенный шум крови стремительно отодвинуло все в нем существовавшее до той минуты.


Мы попятились, уступая, видимо, почти нечеловеческой ненависти в его лице, которая, к нашему удивлению, внушала не страх, но лишь некое непонятное бессилие, мешавшее в эту минуту ему противостоять.


Он понимал, что в нем растет ненависть к этим людям, отступающим перед ним, к траве, впитывающей его кровь, как росу, к морю, которое он никогда не увидит, к женщинам, которых он хотел любить, к свету, который потухнет у него в глазах, ко всему сущему, потому что все это будет существовать и без него!


Мы готовы были поверить, что он чем-то нас околдовал!


И вот, возненавидев весь сущий мир, он поверил, что может сгореть или сойти с ума!


И только женщины в черном своими всхлипываниями и чуть слышными причитаниями, наверное, могли противостоять той незримой и неодолимой силе, которую этот преобразившийся человек, видимо, приобрел над нами!


И тут из тумана некоего совсем иного времени возникло и, как ясное незамутненное явление, приблизилось все, что когда-то, в детстве, он слышал в причитаниях и шутках при рассказе о необъяснимом событии, происшедшем за много лет до его рождения, может быть, именно в августе — раскаленном, как сейчас, и, может быть, в тот же самый день, когда его прадед Йоксим, старец девяноста трех лет, начал свою иную жизнь, причем в тот миг, когда люди, собравшиеся вокруг его смертного ложа, на котором, неподвижно вытянувшись, он уже давно лежал почти без дыхания, трепетавшего подобно огоньку свечи на ветру, — люди считали, он скончался, что, однако, неожиданно оказалось ошибкой, так как этот огромный опухший старик вдруг открыл левый глаз и долгим взглядом, в котором не было ни блеска, ни боли, ни надежды, обвел лица домашних, родных и соседей, ничем не показывая, что кого-либо узнал или что-либо от них ожидает, пока, вероятно, случайно, не заметил на земляном полу приготовленный гроб, грубо сколоченный из сырых ароматных еловых досок, и белый саван, пожелтевший от дождей и солнца, и это, несомненно, побудило его, вопреки всем законам природы, приподняться, но так медленно, точно на спине своей он поднимал гору или стряхивал с себя смерть, уже оседлавшую его, а затем, ко всеобщему изумлению, совсем встал и, не глядя ни на кого этим своим открытым глазом, как вампир, медленно и беззвучно приблизился к пылавшему очагу и еще медленнее костлявой рукой вытащил из закипавшего котла кусок мяса, приготовляемого по установленному обычаю для трапезы за помин души, и точно не утоляя голод, но кому-то назло, съел этот кусок, и сразу после этого, опять-таки словно был здесь один, взял тяжелый топор и, тяжко вздыхая, как больное животное, разрубил на кусочки свой пахнущий древесиной гроб, а был тот длиною в два метра, а шириной как его огромная спина, которая вдруг, едва он выпустил топор в ароматные и белые щепки, сама собою согнулась в дугу неведомой угрозы — адресованной домашним, родным и соседям, по-прежнему убежденным, что своим неожиданным воскресением он желал последний раз с ними пошутить — в чем он их тут же разуверил, когда, прикрывшись хитрой улыбкой, отчего еще глубже стали борозды на сморщенном лице, раскрыл и второй глаз и впервые, огромный, лохматый и опухший, воняющий мочой и смертью, взглянул на них всех, разглядывая их пронзительно и строго, в то время как они, толкаясь, опустив глаза, отступали в ужасе от пережитого и не подозревая, что в конце концов тяжелым и грубым ругательством он их всех разом выгонит из дома, который еще в молодые годы голыми руками построил, и таким образом недвусмысленно их убедил, что он на самом деле отложил свою кончину, хотя они могли уразуметь это и на основании его требования из савана сшить ему рубаху и двое портов, которые в течение девяти лет, что он прожил после этого, надевал лишь в исключительных случаях, когда кого-либо из этих людей, перед чьим потрясенным взором он восстал из мертвых, надо было проводить на кладбище! Думая теперь об этом как о чуде, которое никогда никому не удалось объяснить, он словно темным предчувствием ощутил, что пращуру его, Йоксиму, лишь ненависть ко всем этим людям, равнодушно ожидавшим, пока он испустит последний вздох, могла возвратить утраченную силу и влить упрямства, чтобы продлить почти угасшую жизнь. И он обрадовался, что сумел проникнуть в эту тайну, точно и сам верил, будто, подобно старику, кровь которого текла в его жилах, в своей ненависти сможет найти избавление, которое — увы — не удалось найти в любви. И в самом деле, ему показалось, будто легче дышится, будто из земли через окровавленные и изрезанные ступни в него проникает неведомая сила, которая, может быть, и не принадлежала ему. И он подумал, что сейчас смог бы убежать от этих людей, если воспользуется своей ненавистью прежд