Современная югославская повесть. 70-е годы — страница 74 из 91


Он пел, удивленно не узнавая собственного голоса. Потом с ужасом понял, что его ртом — ртом, полным земли, — стонет из тьмы прадед Йоксим, зловеще возвещая, что лишь теперь его настигает истинная смерть с концом его потомка, которому, увы! нет спасения! «Но ведь я спасен, — подумал он, — я ведь убежал!» И объятый мыслью о том, что нужно скорее встать, он едва пошевельнулся. От этого, одного-единственного движения чудесная картина многоликого мира, которую он видел до сих пор, вдруг осыпалась, точно сделанная из праха, и все находившееся внизу беззвучно устремилось ввысь, а сверху все посыпалось в его широко раскрытые изумленные глаза.


Мы нашли его на этой скале. Он навзничь лежал в траве, обнаженный. Сперва мы подумали, будто этот огромный человек с широкими плечами, прекрасный в своей неподвижности, точно вытесанный из камня — попросту спит. И только потом заметили, что его большие, широко раскрытые, голубые глаза не реагируют на меркнущий свет заходящего солнца и на наше присутствие, а изо рта его тонкой пиявкой вытекает темная струйка крови. Поэтому мы заключили, что он мертв. И все-таки Яков прислонил свое маленькое и закрученное ухо к его волосатой груди. Он выпрямился, и я уже понял, что он ничего не услышал. Мы молча стояли над телом, бессильные что-либо сделать. Собственно говоря, мы ничего не могли ему сделать. Теперь он стал для нас недоступен и недостижим. Мог ли он это предвидеть, а если предвидел, намеренно ли своим воплем помог нам найти мертвое тело, тем самым неопровержимо доказав, что ему удалось ускользнуть и от нашего любопытства, и от нашего упрямства, и от нашей ненависти? Возможно ли, что в последний миг своей жизни он был настолько счастлив, что вместо нас его настигла смерть — поэтому и улыбался? Глядя на него, мы начинали в это верить, ибо на его продолговатом, испачканном жирной глиной, но тем не менее прекрасном лице нам не удавалось обнаружить следов судороги, малейшего следа муки, ничего, кроме торжествующей улыбки, которая приводила нас в отчаяние, ибо с неумолимой, мстительной злобой говорила о том, что для нас и этот человек, и все, что находилось в какой-либо с ним связи, останется одной огромной тайной: и как его звали, и чем он занимался, откуда возник и куда направлялся, и почему бежал, и отчего умер? Нам даже показалось, будто его смерть сродни самому подлому обману. Иначе, как можно объяснить то обстоятельство, что он лежал на этой скале голый. Куда девался его черный костюм? Где он спрятал сорочку, трусы, ботинки и документы? И зачем он это сделал, если не для того, чтобы уничтожить всякий след и память о себе, и даже будучи мертвым, сохранить определенную дистанцию между собой и нами или теми, кто случайно мог найти его на этой скале прежде, чем птицы выклюют ему глаза и звери растащат его кости по равнине. И надо признать, это ему удалось. Тщетно пытались мы обнаружить след его бытия. Мы раскрыли его сжатые ладони, но в них ничего не нашли. Правда, рот его был полон земли и каких-то пахучих трав. Впрочем, все это не имело ровно никакого значения. Он уже принадлежал земле: длинные светлые волосы смешивались с травой, а цветочная пыльца, которую приносил ветер, припорошила его живот, бедра и мужской член, меняя цвет кожи. Ступни ног были поранены и покрыты запекшейся кровью, а длинные, согнутые над головой руки походили на две сломанные палки. В ухо уже вползали муравьи. И наверное, перед таким его неизбывным страданием мы испытали бы преклонение или хотя бы сочувствие к тому, что он умер один, без единой близкой души, на этой скале, где его никто никогда не найдет, если б в этой его улыбке не преобладало выражение какого-то странного и, возможно, только нам адресованного сожаления. По крайней мере мне так показалось. И чтобы проверить свое впечатление, я обернулся к Якову. Но Яков беззвучно плакал, глядя на меня сквозь слезы — точно не узнавая меня. Сумерки сгущались: окружающий пейзаж, весь многоликий мир стремительно исчезал во тьме, а на вершине одинокой скалы, разлученные таинственным, нагим человеком, который улыбался даже будучи мертвым, мы погружались в мучительное молчание.

Йован ПавловскийБЛИЗКОЕ СОЛНЦЕ

БОЙЦАМ ТРЕТЬЕГО ТЕТОВСКОГО ПАРТИЗАНСКОГО ОТРЯДА — ТЕМ, КТО ПАЛ СМЕРТЬЮ ХРАБРЫХ, И ТЕМ, КОМУ ДОВЕЛОСЬ ЖИТЬ, С УВАЖЕНИЕМ И БЛАГОДАРНОСТЬЮ, А ТАКЖЕ С ЧУВСТВОМ ГРУСТИ, ЧТО Я НЕ МОГ БЫТЬ С НИМИ.

ЈОВАН ПАВЛОВСКИ

БЛИСКО СОНЦЕ

Скопје, 1975


Перевод с македонского Д. Толовского и И. В. Макаровской.

1

Иван Йовановский с усилием открыл глаза: последние лучи заходящего солнца словно вдруг кинули в них горсть острых иголок, и он почувствовал множество мелких уколов. Слезы сами собой появились на глазах и медленно покатились по щекам. Иван стер их рукавом рубашки и отвернулся. Привыкнув наконец к свету, он осмотрелся. Село, точно воробьиное гнездо, умостилось меж холмов, а это уже нехорошо — попробуй здесь прими бой, пробейся, да и как уйти отсюда в случае нужды. Он еще раз обвел взглядом горы — небольшие, с верблюжий горб, они постепенно росли, ширились, вздымались вверх, внушая ужас молодому командиру. Он гнал от себя мысль о том, как они, усталые и изможденные, одолеют такие горы, не нравилось ему и то, что лес подступал к самым домам, переходя в сады. Иван посмотрел в сторону мельницы — бегущий с севера ручеек плавно огибал рощу, в стремительном броске наскакивал на мельницу, а потом, смирившись, кротко и лениво продолжал свой путь по селу. В крайности можно будет воспользоваться его руслом, подумал Иван и тут же одернул себя — нельзя раньше времени отчаиваться. Он закрыл глаза и потянулся, по телу разлилась приятная истома. Поспать бы немного или, на худой конец, просто полежать, забыть обо всем на свете, даже про боль в правой ступне. Нет, о таком блаженстве он сейчас и мечтать не смеет.

Жара, кажется, пошла на убыль. Она спадает сразу, лишь только солнце скроется за холмами — все вокруг словно обдаст легким дыханием. Но это пока не ветерок, просто мягкая освежающая струя. Иван достал платок, вытер шею, лицо и тесно прижался к ограде. Он понимал, стоит ему хоть на миг размякнуть, и коварный сон разом, отнимет его у всех неотложных дел и забот. Иван старался не думать о последних днях. Худшей беды не могло с ними случиться — крестьяне Подгорья узнали о движении отряда. Всего через несколько часов после выступления партизаны заметили, что за ними следят, следят за каждым их шагом, ни на секунду не выпуская из виду и терзая своим невидимым, но вероломным присутствием. Расстояние между ними не менялось, во всяком случае в первый день. Спустя девять часов после сформирования отряда Иван вынужден был принять свое первое решение: не делая привалов, ускоренным маршем двинуться к Маврово, вопреки начальному плану, предусматривавшему целый ряд агитационных мероприятий в селах Дарежье, Сомово, Турево и Ласкарци, где, согласно предварительной договоренности, к ним должно было присоединиться человек восемь из молодежи. Но в создавшейся обстановке от этого пришлось отказаться.

Иван Йовановский упорно гнал от себя тяжелые мысли, полагая, что гроза миновала, и все же смутная тревога щемила сердце. Из последних сил боролся он с обволакивающим его сном. Надо проверить, как устроились товарищи, назначить караул и уж тогда спать. А пока он может позволить себе одну маленькую радость — снять башмаки и окунуть ноги в бурливую речушку, которая делит село на две неравные части.

Командир опустился на корточки, потом сел и начал разуваться. Голова сама приникла к ограде. Свежий воздух сквозь носки коснулся ног, и по телу пробежала волна удовольствия. Превозмогая сонливость, Иван встал и стянул шерстяные носки, напомнившие ему вдруг, как мать собирала его, заталкивая в небольшой рюкзак трусы, майки, пару ботинок, три рубашки, свитер, мед и даже маленькую кастрюльку.

— Пригодится, — говорила Доста, хлопотливо набивая рюкзачок. — Пригодится, — повторяла она, не глядя на сына.

Иван знал, что старуха заплачет, если посмотрит на него.

— Вряд ли все поместится, — робко сказал Иван, стараясь не обидеть мать.

— Поместится, поместится, — возразила она.

И только тут взглянула ему в глаза.

— На войну идешь. Должно поместиться. — Она не плакала. Только смотрела на него своими ясными, добрыми глазами, словно хотела запомнить его таким — высоким и по-своему красивым, с тонкими усиками над румяными губами. Тихо, с мольбою попросила: — Береги себя! Надень их. Носи всегда, — и подала ему шерстяные носки.

— Но ведь сейчас лето, — воспротивился было Иван.

— Жарко, а они собирают пот.

Пришлось взять. Он разложил влажные и все еще теплые носки на камнях у ограды и, закатав штанины, пошел к реке. Холодная вода обожгла его, сон пропал, и вслед за тем он почувствовал необычайный прилив сил и бодрости.

Опять вспомнилась мать — высокая, добрая ласковая. Она вырастила его, стирая чужое белье и убирая чужие квартиры. Доста Йовановска и ее муж Румен приехали в Тетово из Поречья, не имея за душой ничего, кроме своей молодости. Здесь и родился Иван. Ему не было еще и двух лет, когда умер отец — иссушил его и свел в могилу какой-то злой недуг. Так начал свою жизнь Иван Йовановский.

— Бедность не порок, — часто говаривала мать. — Бедности не стыдись, стыдись лжи и бесчестья.

Иван улыбнулся. Когда в тридцать восьмом его приняли в СКОЮ[78], он сразу сказал ей об этом. Мать вскинула на него удивленные глаза:

— А что это такое?

— Политика это, мать, политика, — с улыбкой ответил он.

Мать кивала, а Иван был уверен, ничего-то она не поняла.

А недавно, после решения организации, он сказал ей:

— Ухожу к партизанам.

— Я ждала этого, — тихо проговорила она и, опустив глаза, захлопотала по дому, чтоб он не заметил ее тревоги. А потом вдруг ни с того ни с сего сказала: — Ване, там недолго погибнуть. Я не к тому, чтоб ты был трусом, такого сраму я не переживу. Я другого боюсь: торопок ты больно, все делаешь рывком да с сердцем. Берегись, сынок!