Современная югославская повесть. 70-е годы — страница 79 из 91

[86]. К счастью, ему удалось оттуда бежать. В Скопле он узнал, что новая государственная граница пролегла где-то неподалеку от Жилче — ближе к Тетово. Теперь там албанское государство, а по сю сторону — болгарское. Стало быть, надо переходить границу там, где вчера еще было поле, единая страна, — на это ушло две ночи. Днем он отсиживался в укромных местах, прячась от пограничников. Словом, лишь через два месяца узнала она, как Срмен пережил первую бомбежку и что у них все в порядке. А до того, казалось ей, выплакала все глаза, вот и здоровье пошатнулось. Поэтому Срмен и не решился признаться. «Вернусь-ка я в пекарню, — сказал он, уходя. — Надоело слоняться по селу. Полгода бью баклуши». Братья молчали, а мать пыталась отговорить: война, мол, на дорогах опасно, а поискать, то и здесь можно найти работу. Только Срмен не уступил. День выхода назначен, и никто не вправе менять его. К тому же Срмен дал слово Муфу вступить в отряд, это его партийный долг, дело его совести. Как может он подвести Муфа в такой час, когда идет проверка людей на самое главное?

— Я боялся ей сказать. Она бы этого не вынесла, совсем бы зачахла от тревоги. Не поспел, и все тут.

Женщина понимающе кивнула.

— Как и всякая мать!

Оба молчали, подавленные каждый своими мыслями и неразрешимыми заботами.

Восемь месяцев минуло с того дня, как в село пришло известие о гибели Вецко, а мать никак не верит в это. Кажется ей, что однажды ночью Вецко постучит в окно и она выбежит открывать ему. Так и будет. Она, конечно, понимает — ждать напрасно, но не может, вернее, не хочет думать по-другому.

«Давно ничего нет от Вецко, уж не случилось ли с ним беды!» — говорила она, встречаясь с сельчанами. И только поймав их растерянные, недоуменные взгляды, возвращалась к горькой действительности. И все же никогда не поверит она в то, что Вецко не пройдет по селу, не закружится в праздничном хороводе, не погонит на пастбище овец. Люди сочувствовали ей, говорили, мол, жизнь, она все равно собачья, и дольше своего века не проживешь, и многое другое, но от всех этих слов ей не делалось легче. Утешала ее лишь мысль о том, что Вецко не единственный, кто отдал свою жизнь за свободу.

— Да, — повторила она, — как и всякая мать.

Пожалуй, женщина права: какая мать не любит своих детей. Только любовь любви рознь. У одних она таится в глубине души, у других разливается, как река в половодье, затопляя все вокруг. Взять, к примеру, его мать. Сколько сваталось к ней людей степенных, положительных, но она и слышать не хотела о замужестве. Срмен улыбнулся, вспомнив, как в жатву приезжал в Жилче.

В Белграде от жары и раскаленного бетона нечем было дышать, и люди разъезжались по курортам. Мать долго обнимала его и гладила по лохматой голове, а Срмен, в сущности еще ребенок, млел от счастья, чувствуя на щеках ее сильные шершавые руки. Близость матери, с каждым годом заметно увядавшей, действовала на него удивительно благотворно. Срмен часто просыпался по ночам и всегда видел одно и то же: освещенная луной, сидела она на краю ветхой кровати и смотрела на троих сыновей-погодков. Ну как есть добрая фея из старой сказки.

— Мать, ты опять не спишь? — удивлялся Срмен.

Она вставала, накрывала его одеялом и шептала:

— Тише, разбудишь братиков!

Но Срмен упрямо допытывался:

— Почему ты не спишь?

А она гладила его по голове и говорила:

— А ты спи. Сон — это здоровье, а мне здоровье — смотреть на вас здоровых.

И так много раз.

— Да, — подтвердил Срмен, — как всякая мать! — И, подняв сумы, сказал: — Ну, я пошел. Солнце садится, а мне еще надо заглянуть в несколько домов. — И, помолчав, добавил: — Хотите, я оставлю вам расписку.

Женщина обиделась.

— Зачем мне твоя расписка? Вы мои дети, считай, что брынзу и ракию я поставила за упокой души Вецко. Зачем мне расписка?

Срмен согласно кивнул. Но спросить надо было — таков порядок. Он протянул ей руку, поблагодарил и пошел к двери. Из соседней комнаты донесся кашель. Срмен остановился.

— Он давно так, с тех пор как узнали про Вецко, — поспешила объяснить мать Вецко Синадиноского. — Ему уж ничем не поможешь, а был крепкий как скала.

И во дворе добавила:

— Завтра поутру принесу вам питу, ночью испеку, будет горячая.

Срмен, заглядевшийся было на овец, обернулся — женщина стояла у двери, прямая, величавая, в легком, поблекшем от солнца и дождя платье и в черном платке. Срмену на мгновенье показалось, что он видит свою мать. Нет, не только свою, всех матерей мира видел он в этой доброй и сильной женщине, и захотелось ему сказать ей что-нибудь хорошее, приветное, ласковое, но вдруг понял, что ей это не нужно. Не нужны ей никакие слова, кроме разве одного. И, махнув рукой, крикнул:

— До свиданья, мать!

Она, по-прежнему прямая, стояла у порога, и от Срмена не укрылось, как легкая судорога прошла по ее телу. Сейчас она не плакала, а мягко улыбалась, второй раз за все время.

— До свиданья, сынок. Берегите себя — и ты, и все вы.

Расталкивая овец, Срмен вышел со двора и по сухой и пыльной тропинке зашагал к селу. Солнце быстро садилось, заливая все вокруг тревожным багряным светом, от которого болели и заволакивались пеленою глаза.

5

Разговор окончился.

Доне Симческий вышел из комнаты, сердито хлопнув дверью. И Сашо двинулся было за ним, но передумал и, попыхивая догорающей сигаретой, подошел к открытому оконцу, забранному снаружи деревянной решеткой. Докурив сигарету, он выбросил крошечный окурок и принялся корить себя за то, что резко разговаривал с братом. Ни к чему было лезть в бутылку. В конце концов, Доне по праву старшего может делать ему замечания, высказывать опасения и даже накричать. А его дело — слушать и соглашаться. Доне на веранде. Надо бы подойти к нему, повиниться, попросить прощения. Хотя нет, не стоит. Доне отходчив, незлобив, а пока он злится, к нему лучше не подступаться. Он слишком погорячился, да это и понятно. Ольга осталась со стариками в Тетове, а ведь они меньше года женаты. Ушел, не сказав ни слова. Духу не хватило. Смалодушничал.

Они вышли вечером, будто прогуляться перед сном, а сами прямиком к мануфактурной лавке Крсто Змейковского, где Доне служил уже восемь лет и, по сути, вез на себе всю работу, ибо старый, к тому же страдавший астмой хозяин не справлялся с делами. Сборы были недолгие: башмаки, свитера, брюки и новая «беретта» уже ждали их в маленьком складском помещении без окон, как нельзя лучше подходившем для хранения оружия и нелегальной литературы. Оттуда, не заходя домой, направились к Кале. Обогнув кладбище и миновав редкую рощицу, братья вышли к виноградникам. Тут дорога обрывалась. До условленной встречи оставалась еще уйма времени, но они спешили. Не сбавляя шага, переходили из виноградника в виноградник, поднимаясь все выше и выше. Под ногами шуршала и осыпалась земля, но они все шли и шли, не оглядываясь на сверкающий огнями город и не замечая высокого июльского неба, усыпанного горящими звездами. Лишь у самой вершины, возле крепостных стен Кале, Сашо предложил:

— Давай присядем, рано еще.

Он не видел лица Доне, затененного деревьями и словно бы слившегося с ночным мраком. Обрадованный его молчанием, Сашо прислонился к стволу и вытащил сигарету.

— Не советую курить. Могут увидеть.

Наверное, что-то в этом роде сказал Доне. Это были его первые слова за время их пути. Голос был тихий, но строгий. Сашо не расслышал слов и стал неуклюже чиркать спичкой: мешали рюкзак и прочее снаряжение, которое он тащил.

Доне сказал громче:

— Я же просил: не кури!

— Я не расслышал. Ладно, потерплю!

Доне вправе приказывать. Он старше, а кроме того, член партии.

Оба молчали, подставляя себя ветру. Здесь, у Шара[87], всегда так. Днем стоит изнуряющая жара, а ночью с вершин Церипашины и Кобылицы вдруг повеет свежий ветерок, пробежит над полями и рощами, путаясь в ветвях и шепча им что-то свое, таинственное, и примчится в город. Смело, по-хозяйски врывается он в дома, принося отдохновение людям и навевая легкий и долгий сон. Сашо любит эти летние ночи, любит слушать шепот ветра в листве яблонь и персиковых деревьев. Он подолгу лежит, прислушиваясь, пока где-то около полуночи, а то и позже сон не оплетет его своими длинными шелковыми нитями.

— Не надо было тебе идти!

Сашо ясно слышал: не надо было тебе идти!

— Странно ты говоришь.

Доне помолчал, как бы собираясь с мыслями.

— Надо было остаться дома со стариками!

— Почему? — удивился Сашо.

Доне не ответил. Темнота словно нарастала, растворяя в себе его самого.

— Почему ты так считаешь? — не унимался Сашо.

Доне махнул рукой, а может, сделал какой-то другой жест. В темноте не понять. И, чуть подавшись вперед, прошептал:

— Ладно. Я сказал просто так.

Но Сашо не проведешь. Нет, не просто так он сказал. Он же видел, как нервничал брат последние дни. Однако сейчас ему было не до пререканий. Долгие месяцы подготовки, уход из дому, предстоящая встреча с товарищами — все это сейчас захватило его целиком. Он понимал, что многим обязан брату. Кто, как не Доне, наставил его на путь истинный, на путь, что зовется классовой борьбой? Это он связал его с Драганом Илкоским и Кузманом Димитриеским — руководителями СКОЮ в Тетове, он его рекомендовал, и, наконец, это он раскрыл ему значение борьбы, которую ведет партия. Стало быть, он вправе о нем беспокоиться. Правда, Сашо уже не ребенок, в другой раз он бы ощетинился, но сейчас смолчит. Пусть брат говорит, ему и карты в руки, а Доне только и сказал:

— Пошли! Лучше на десять минут раньше, чем на пять позже.