Так я шагал километр за километром. Небо над головой было синее и безоблачное, как в Торонто летом. Растительность, правда, была определённо не канадская. Она была пышнее, чем всё, что я когда-либо видел к северу от тридцать пятой параллели: зелень, пронизанная радугой цветов. Когда насекомые на мгновение утихали и я мог различать звуки помимо их жужжания, я слышал шуршание в зарослях. Вокруг рыскали мелкие животные, а в одном месте я увидел огромную стаю фиолетовых птерозавров численностью до тысячи, но вот с динозаврами мне не везло.
Да, было жарковато. Но нет, это не было проблемой. Я напомнил себе, что торонтцы по традиции считаются нечувствительными к перепадам температуры. Мы всегда виним в наших неудобствах что-то другое. Зимой мы говорим: «У нас не холодно, просто ветры сильные». Летом причитаем: «У нас жары нет, но вот влажность…»
В общем, из-за жары или из-за влажности, но я потел как конь. И конечно же, был ещё один потенциальный виновник — физическая нагрузка. Я внезапно осознал, что поднимаюсь по довольно-таки крутому склону и уже успел подняться метров на тридцать. Хотя о характере местного ландшафта в конце мела мы могли строить лишь грубые догадки, мы предполагали, что конкретно в этом месте местность будет совершенно плоская. В геологической летописи не было ничего, что указывало бы на значительные возвышенности.
Я решил присесть отдохнуть на камень. Камень этот, как и весь остальной ландшафт, кишел жизнью: он был покрыт толстым слоем мха такого тёмного оттенка зелёного, что казался чёрным.
Всё вокруг казалось таким мирным, как всегда бывает в местах с нетронутой природой, но я знал, что это чистой воды иллюзия. Мир дикой природы жесток, это игра, в которой тысячи неразумных тварей убивают или становятся добычей, в ней нет тайм-аутов и замен и, в конечном итоге, нет способа её выиграть ни для себя лично, ни даже для своего вида.
Но я всё равно чувствовал странное умиротворение. Была в этом мире простота, чувство огромного груза, снятого с моих плеч, ощущение того, что ярмо, которое я — вместе со всем человечеством — носил всю мою жизнь, куда-то пропало. Здесь, в эпоху невинной юности Земли, не было бесконечного голода в Эфиопии и детей с раздутыми животами — жестокая шутка анатомии, из-за которой пустой кишечник расслабляется и растягивает живот. Здесь не было африканских расовых войн, не было поджогов синагог в Виннипеге, не было Ку-Клукс-Клана в Атланте. Не было нью-йоркской нищеты, углубляющейся год от года, где уличные банды не просто убивают свои жертвы, но теперь и съедают их. Не было торонтских угонщиков такси, перерезающих таксистам горло. Не было наркоманов, умирающих от истощения в то время, как наркотик капает им в мозг. Улицы Святой Земли не заливаются кровью. Нет угрозы ядерного терроризма, висящей над головой, как дамоклов меч. Нет убийств. Нет растлителей, лишающих своих сыновей и дочерей самого детства. Нет насильников, берущих силой то, что должно отдаваться с любовью.
Нет людей.
Ни души во всём мире.
Ни души…
И я услышал внутренний голос, доносящийся из части моего разума, которая знала, что должна хранить подобные идеи спрятанными, похороненными, не открывать их перед теми, кто правит миром, кто считает их знаком слабости.
А как же Бог? — спрашивал голос. Какую роль он играет во всём этом? Есть ли вообще Бог? Кликс, разумеется, ответит, что нет. Простое решение, логически выводимое, базирующееся на науке и разуме. Но я никогда не был так уверен. Я никогда не позволял себе всерьёз уверовать, но и не мог полностью закрыться от такой возможности, от надежды, что жизни маленьких людей вроде меня в этом сумасшедшем мире — это нечто большее, чем пыль на ветру.
Я никогда в жизни не молился — в смысле, всерьёз. Богу надо беспокоиться о шести миллиардах душ — с чего бы ему обращать внимание на конкретного Брандона Теккерея, у которого есть крыша над головой, довольно пищи и нормальная работа? Но сейчас, в этом мире без людей, возможно — лишь возможно — возник подходящий момент, чтобы обратиться к Богу. Кто знает? Может быть, я завладею его вниманием единолично.
Но… но… это же глупо. Кроме того, я на самом деле даже не знал, как молятся. Никто никогда меня не учил. Мой отец был пресвитерианином. Рядом с его кроватью лежал старый молитвенный коврик, но я ни разу не видел, чтобы он им воспользовался. Когда я был маленьким, то иногда слышал доносящееся из его комнаты бормотание. Но отец часто бормотал что-то под нос. Или ворчал, и от этого ворчания шатался мой мир.
Моя мать была унитарианкой. Ребёнком я ходил в унитарианскую воскресную школу пять лет, если походы в поля, начинавшиеся от здания норт-йоркской Ассоциации Молодых Христиан, можно назвать воскресной школой. Они обычно водили нас вдоль реки Дон[1340], и я возвращался с мокрыми ногами. О Боге я там узнал лишь, что если ты хочешь стать к нему ближе, то, вероятно, придётся промочить ноги. Однажды, уже взрослым, один знакомый спросил меня, во что верят унитарианцы, и я не нашёл, что сказать; мне пришлось заглянуть в энциклопедию.
Ладно, должно быть, форма молитвы не так важна. Должен ли я говорить вслух? Или Бог — телепат, и выловит мои мысли прямо у меня из головы? Поразмыслив, я понадеялся, что последнее неверно.
Я потянулся к воротнику, отключил свою микрокамеру и откашлялся.
— Бог, — произнёс я тихо, чувствуя уверенность в том, что хотя слова и должны быть, наверное, произнесены, нет никаких оснований считать, что Господь глуховат. Я помолчал несколько секунд, прислушиваясь к эху этого слова в моей голове. Я не мог поверить, что делаю это. Но в то же время я знал, что не смогу простить себе, если упущу такую уникальную возможность. — Бог, — сказал я снова. И потом, не зная как продолжить: — Это я, Брандон Теккерей.
Я молчал ещё несколько секунд, но в этот раз потому, что внимательно прислушивался, и внутри, и снаружи, надеясь на какое-то подтверждение, что мои слова были услышаны. Ничего. Конечно.
И всё же я чувствовал, что какой-то шлюз внутри меня вот-вот прорвёт.
— Я так растерян, — сказал я ветру. — Я… я пытался прожить хорошую жизнь. Правда пытался. Я делал ошибки, но…
Я замолчал, чувствуя себя неловко за такое беспомощное начало, потом начал снова:
— Я не могу понять, почему моя жизнь разваливается на части. Мой отец умирает такой смертью, какой все надеются избежать. Он был хорошим человеком. О, я знаю, что он жульничал с налогами, возможно, жену обманывал тоже, и однажды он её ударил, но только однажды, но наказание, которое ты ему назначил, кажется жестоким чрезмерно.
Жужжали насекомые; листья шелестели на ветру.
— И я страдаю вместе с ним. Он хочет, чтобы я избавил его от всего этого, чтобы дал ему умереть в мире, в покое, с достоинством — сколько уж его осталось. И я не знаю, что здесь правильно, а что нет. Ты можешь забрать его? Дать ему умереть быстро, а не лишать его последних сил, но заставлять чувствовать боль и страдать? Можешь ли ты… хочешь ли ты избавить меня от необходимости принимать это решение? И простишь ли меня, если я не найду в себе сил сделать выбор?
Внезапно я заметил, что моё лицо мокрое от слёз, но мне было хорошо, о, как мне было хорошо снять с груди этот груз.
— И как будто этих испытаний было недостаточно, ты ещё и отобрал у меня Тэсс. Я люблю её. Она была моей жизнью, смыслом моего существования. Я не могу найти в себе силы, чтобы жить дальше без неё. Я так хочу, чтобы она вернулась. Разве Кликс лучший твой сын, чем я? Он кажется таким… таким неглубоким, таким незадумывающимся. Ты этого хочешь от своих детей?
Это слово — «детей» — натолкнуло меня на мысль. Предполагаемый сын Божий, Иисус, не появится на свет ещё 65 миллионов лет. Знает ли Господь, что будет? Или Чжуан-эффект сильнее, чем даже божественное всезнание? Должен ли я рассказать ему, что случится с его возлюбленным Иисусом? Или он уже сам знает? Было ли неизбежным то, что человечество отринет его сына? Я уже раскрыл рот, но потом закрыл его, ничего не сказав.
Треснула ветка, и моё сердце подскочило. На один ужасный момент я подумал, что Кликс проследил за мной и подслушал, как я строю из себя последнего идиота. Я вгляделся в лес, но не смог разглядеть ничего необычного. Я прогнал невесёлые мысли, быстро поднялся на ноги, отряхнул со штанов мох и зашагал дальше.
Обратный отсчёт: 6
Настоящее уже содержит в себе прошлое, и следствие уже содержится в причине.
Солнце медленно катилось к горизонту. Мои часы всё ещё показывали время в Альберте, но положение солнца примерно соответствовало половине четвёртого дня. Нос у меня был немного заложен, возможно, от слёз, но с той же вероятностью от пыльцы. Маленькие золотистые мошки и что-то вроде семян одуванчика плясали в воздухе вокруг меня. Однажды я увидел маленькую черепаху, ползущую мне наперерез на косолапых морщинистых ногах. Казалось иронией судьбы, что это неуклюжее создание переживёт грядущую катастрофу, которая убьёт всех могучих динозавров до единого.
Внезапно лес впереди исчез. Я вышел к отвесному обрыву рыхлой красновато-коричневой породы; его край щетинился пнями обломанных деревьев. Внезапно, без всякого предупреждения я набрёл на глубокую долину примерно километр в длину и полкилометра в ширину. Она выглядела как угольный разрез, совершенно неуместный среди всей этой первозданной дикости.
И там были динозавры.
Это была мечта палеонтолога и ночной кошмар большинства обычных людей. Два… нет, три Трицератопса. Такое же количество небольших тираннозавров, и один крупный, крупнее даже, чем тот тот монстр, которого мы с Кликсом видели вчера днём. Стадо страусообразных орнитомимидов. Четверо утконосых гадрозавров.
Двое из гадрозавров по виду принадлежали к роду Эдмонтозавр