Ну я терпел, терпел, да и не стерпел — схватился с ним. Говорю: «Если у тебя орден, так тебе и задаваться можно? У меня мол у самого Трудовое Знамя, только я его не ношу; я мол лучший комбайнер в районе и орать на себя не позволю». Как он взовьётся! «Ты, говорит, такой-сякой, где — на Волге-Доне на монтаже или в артели «Напрасный труд» примусные иголки чинишь? Тебе, кричит, доверие оказали, взяли сюда, а ты мне бригаду разлагать?» И прямо ляпает мне: «Демагог»... «Хочешь, говорит, дальше работать, слушайся, учись! День учись, ночь учись, без отдыха и срока, и характер, говорит, свой спрячь подальше. С рыжим волосом тебя в бригаде своей стерплю, а с рыжим характером мне не надо».
Решил я в тот же день уходить. А что? Действительно, каково тебе, когда после почёта да этак-то с тобой разговаривают? Так меня потянуло назад в МТС, будто лучшего места и нет на свете. Думал-думал ночью — и так нехорошо, и так неладно, и решил: не иначе, мне на следующее утро идти к прорабу насчет увольнения. С тем и уснул.
И понимаете ли, дело какое! Сплю я и вижу во сне: являюсь будто бы к себе в мастерскую, явно так всех вижу — и Василия Парфёныча, и Надю-нарядчицу, и всех наших ребят. Вхожу я и говорю: «Здравствуйте, хлопцы! По всему видать, у вас тут без меня запарка, вот я на помощь к вам и прибыл...» И вижу, никто со мной не здоровается и все будто смотрят куда-то не на меня, а мне за спину. Оглянулся — позади дверь открыта, за дверью степь, снега синеют. Спрашиваю: «В чём дело, куда смотрите?» А Василий Парфёныч будто спрашивает меня: «А где же море, что ж ты его к нам не привёл? Кишка тонка — не выдержала...» И все смеются, а Надя-нарядчица пуще всех. И такой у неё смех обидный, будто она меня иголками язвит...
Проснулся я в испарине, точно с банного полка́ свалился. Ведь пригрезится же такое! А главное, дальше так глаз и не закрыл.
Ну, а на следующее утро нашёл я бригадира своего знаменитого, отвёл его в сторону, извинился за вчерашнее, обещал рыжий мой характер не обнаруживать и учиться всему, чему он укажет. «Хоть за электродами, говорю, в кладовку бегать, а только в бригаде оставь». Оставил — и не зря: не жалел потом. Хвалиться не стану: в первой пятёрке среди монтажников был; как где что заест, бригадир туда — меня: исправляй, раскумекивай... Там вон у шлюза и сейчас на почётной доске физиономия моя красуется. Да дело и не в том — не впервой мне на почётной-то доске сидеть. Главное, что со стройки к себе в МТС возвращусь с таким багажом, что этот-то багаж перед ним тьфу! — Он пренебрежительно плюнул в сторону туго набитого своего вещевого мешка: — Длинный рубль! Я вернусь, покажу им длинный рубль! Будут знать, как над человеком смеяться: ха-ха, хи-хи! Я им одних благодарностей четыре штуки выложу да телеграмму министра, где моё имя помянуто с положительной стороны... Длинный рубль! У нас, у комбайнеров, он, может быть, и подлиннее, да разве тут в заработке дело!
Где-то внизу на дороге гудела сирена. Запылённая полуторка сигналила явно моему собеседнику, но тот разговорился и будто не слышал её. Тогда шофёр, должно быть обиженный таким невниманием, дал протяжный гудок.
— Чёрт! Аккумуляторы посадит... Слышу, слышу! Соскучились...
Сильным рывком собеседник мой взвалил за спину мешок, подхватил патефон и на самый затылок насадил свою щегольскую бархатистую шляпу.
— А море? — напомнил ему я.
— Море?.. Вот они, мои моря! И это, и другое, и третье. Море меня опередило. В газетах читал, будто в наш район не отсюда, а из самого Цимлянского вода по оросительному ещё весной прошла! Не с пустыми руками возвращаюсь!.. Ну, бывайте здоровы!
Пружинистым шагом сбежал он с высокого откоса туда, вниз, где стояла полуторка.
Внизу, у береговой кромки, где давеча сидел монтажник-комбайнер, остались следы его тяжёлых, подкованных сапог. Зеленоватые волны, набегая, казалось стремились их смыть, но не могли до них доплеснуться.
И я подумал, что не только волны, но и время бессильно сгладить следы таких людей.
Руки
По закопчённому заводскому двору, затянутому густыми, тяжёлыми дымами, валящими из многих труб, торопливо двигалась небольшая и ничем особенно не примечательная группа людей. Рабочий день на «Красном Чепеле», как тогда назывался крупнейший в Венгрии машиностроительный комбинат, был в разгаре. Меж цехов по асфальтовым дорожкам взад и вперёд сновали вереницы автокаров, гружённых деталями. Тракторы, тарахтя, тащили повозки с позвякивающими пучками сортового железа. Пронзительно звенели сигнальные колокола трансбордеров, костлявые руки электрокранов неторопливо поднимали стальные чушки и бережно опускали их на платформы узкоколейного поезда.
В этой сутолоке машин и механизмов люди, спешившие по заводскому двору, почти совершенно терялись. Их попросту было трудно заметить. И всё же рабочие, как-то узнав о их приближении, выбегали из ворот цехов и, толпясь возле них, срывали шляпы, береты, каскетки.
Небольшой худощавый человек в чёрной шляпе, застенчиво улыбаясь, приветливо помахивал в ответ рукой. Он был явно сконфужен таким приёмом, поэтому торопился, и сопровождавшие его люди едва поспевали за ним.
Но весть о госте из далёкой Москвы, облетая цехи комбината, опережала его. Во дворе становилось всё люднее, всё больше рабочих высыпало навстречу, приветствия звучали всё громче, всё горячей.
Так, под шумные рукоплескания, сопровождаемый уже целой толпой, московский токарь Павел Борисович Быков и вошёл в цех, где, как ему сказали, ждал его один из виднейших тружеников народной Венгрии — Муска Имре.
Это был небольшой человек в стареньком, но чистом комбинезоне, с живым лицом и маленькими прищуренными глазками. Быкову он сразу понравился. Он любил таких вот, как он выражался, «моторных» людей, не теряющихся ни при каких обстоятельствах.
Знаменитые токари познакомились, тряхнули друг другу руку; потом Муска заявил, что приветствует московского собрата по профессии как ученик учителя. Он сказал, что, используя опыт Быкова, о котором узнал из газет, он выполняет теперь в день по три-четыре нормы. Он просил москвича передать благодарность стахановцам советской земли, подвиги которых вдохновляют венгерских тружеников.
Пока всё это переводили, Павел Борисович, продолжая улыбаться, цепким глазом осмотрел станок, на котором работал Муска, оценил приспособления, которыми тот пользовался, будто бы невзначай пощупал рукой резец и установил для себя, что передовой человек этого первоклассного в Европе завода имеет хороший станок, а резцы и приспособления у него такие, какие в Москве употреблялись ещё на заре стахановского движения.
Тем временем их окружила большая толпа. Всё ближнее крыло цеха прекратило работу. Станки утонули в шевелящейся массе блуз, кепок, каскеток, беретов и шляп. Кое-кто уже забрался и на станины. Таким образом, вокруг рабочего места Муски как бы образовался амфитеатр.
Тут были рабочие в заскорузлых, промасленных комбинезонах, техники и инженеры. Все с нетерпением смотрели на Павла Борисовича. Толпа тихо, но возбуждённо шумела, ожидая, когда гость заговорит. А москвич стоял среди них спокойный и сосредоточенный, с улыбкой в уголках губ. Пока что он сам смотрел и слушал.
— Какая у здешних токарей скорость резания? — неожиданно спросил он.
— У лучших? Она достигает шестидесяти метров в минуту. Товарищ Муска у нас рекордсмен. Он довёл до ста метров, — ответил инженер — начальник токарного цеха и в свою очередь поинтересовался: — А у вас?
Теперь можно было начинать разговор.
— Скоростники на нашем заводе дают обычно шестьсот — семьсот метров. Моя рабочая скорость — тысяча, — ответил Павел Борисович.
Переводчик передал его слова в толпу, и в ответ послышался такой шумок, что начальник цеха, стоявший возле гостя, тревожно покосился на окружающих. Павел Борисович не понял, конечно, восклицаний, раздававшихся на незнакомом языке, но в самом тоне их он уловил и восхищение, и удивление, и недоверие. Приметил он также, что в узких глазах Муски Имре вспыхнули восторженные огоньки. Это обрадовало токаря. Он улыбнулся своей широкой, простой русской улыбкой, улыбкой человека открытой души.
— Это ещё что! — сказал он, переходя с официального тона на обычный, каким он говорил дома, в родном цехе, в кругу ремесленников, пришедших посмотреть на его работу. — Это ещё цветочки, а вот недели три назад... да как раз перед отъездом сюда, в Венгрию... довелось мне, товарищи, испытывать новый станок. Пробу я ему делал. Вот это, я вам скажу, — станочек! Я на нём довёл скорость до тысячи ста, а потом до тысячи трёхсот пятидесяти метров в минуту. И без всякого напряжения.
Переводчик, заводской человек, научившийся языку у нас в лагере военнопленных, вопросительно посмотрел на токаря. Он знал технику скоростного резания металла, и ему подумалось, что московский гость обмолвился или он не так понял его.
— Сколь скоро? Пожалуйста, прошу назвать последний цифр...
— Тысяча триста пятьдесят, — раздельно сказал Павел Борисович тем тоном, каким учитель произносит слова диктанта.
Переводчик покорно сообщил эту цифру. Узкие глаза Муски Имре вспыхнули ещё восторженнее. Но шум, который снова прошёл по толпе, на этот раз был уже другой. Одобрительных нот в нем почти уже не звучало. Быков уловил удивление, недоверие.
Его не понимают. Что ж, он не первый раз за границей, он уже знает, что как бы хорошо люди ни относились к его стране, как бы радостно ни воспринимали рассказы о её достижениях, им всё-таки трудно понять всё то необычное, великое, что рождает в себе мир строящегося коммунизма. И, не обращая внимания на явную настороженность аудитории, он принялся неторопливо разъяснять методы своей работы, рассказывать обо всём, что позволило ему достичь столь поразивших всех результатов в скоростном резании.
Павлу Борисовичу не раз доводилось читать лекции в высших учебных заведениях и даже делать доклад в научно-исследовательском институте. Он уверенно излагал тему. Говоря о любимых вещах, он увлекался и едва сдерживал себя, чтобы давать время переводчику.