Современные болгарские повести — страница 29 из 81

ощупать своими руками и этот виноградник, который не выходил у него из головы, дразнил и соблазнял. Ступив на межу, он забросил мотыгу на свою сторону и, озираясь, жадно зашагал по дядиной земле среди недавно обрезанных лоз, увешанных молодыми гроздьями. Когда он заглянул в шалаш, оттуда пахнуло человечьим духом, и его пробрала дрожь. Никаких следов не было заметно, в углах лежали кучи желтой соломы, на вид давно никем не тронутой, и все же знойно пахло человеком. А что если Начо здесь? Ефрем повернул назад, то и дело оглядываясь на шалаш, который подбирал июньскую тень под свои покатые стены, похожие на полы женского сукмана. Поспешно и встревоженно, как вор, заметивший, что за ним следят, он пересек межу, чтобы укрыться в собственном винограднике, когда из-за ближнего куста шиповника послышался голос: «Ефрем! Ефрем!» — и на меже встал молодой парень в брезентовой куртке, затянутый ремнем, на котором висели револьвер и две гранаты. У Ефрема зазвенело в ушах. Небритый, страшный на вид, парень смотрел на него с суровой усмешкой; его левая рука висела на бинте, перекинутом через шею. «Иди сюда! — сказал он хриплым голосом лесного жителя. — Не бойся!» Он сказал это тихо, но для насмерть перепуганного Ефрема его голос прозвучал как приказ судьбы, и он подчинился. Подойдя к кусту, он увидел Начо, лежавшего, опершись на локоть, на теплой траве в тени от куста, такого худого и бледного, что он едва его узнал. Перед его грудью, на земле, лежал автомат с железным прикладом. Несколько секунд они молча вглядывались друг в друга, как будто им надо было многое сказать без слов, потом Начо кивнул, приглашая его сесть рядом, коротко и строго кивнул и, часто дыша и покашливая, рассказал, что был ранен в бою у Бычьего болота («Ты, верно, слышал, брат?»), что в легких у него две пули, и он едва ушел живым, раны гноятся, нужны лекарства, бинты для перевязок, еда, а ничего нет, он уже десять дней так бедствует, потому что все окрестные села после боя оцеплены, а его ятаки арестованы. Небритый, худой, бледный, как солома, Начо пробуждал жалость, страх и отвращение, и в том мире, в котором он пытался выжить, не было ни места, ни времени для пустых слов. «Короче говоря, — продолжал Начо, — мне нужна помощь, брат, мне худо, я остался без связи, тебя мне сам бог послал, а то бы я сгнил тут заживо…» Ефремовы глаза прыгали по сторонам, сердце колотилось, ему хотелось крикнуть со всей мочи и со всей мочи бежать куда глаза глядят, но он чувствовал себя так, словно его привязали веревкой за шею.

— Вы здесь одни? — спросил он, облизнув губы.

— Это не имеет значения, — бросил резко и сердито парень с рукой на бинте, стоявший немного в стороне, сбоку от Начо.

В лесу крикнула сойка, и парень бесшумно двинулся по меже к низким дубкам. Ефрем медленно перевел дух, медленно и тихо, чтобы не было слышно. Лихорадочные глаза двоюродного брата пронизывали его насквозь, рука Начо лежала на прикладе автомата.

— Хлеб запрещено выносить, — прошептал Ефрем, помолчал и добавил: — Дядю выслали, а потом пришло сообщение о его смерти.

— Так, — сказал Начо после короткого молчания, как будто все знал или обо всем догадывался, а если и не знал, происшедшее было очень далеко от него. — Тебя не забирали, а?

— Нет. Кмет Костадинов вызывал меня еще осенью, когда прошел слух, что ты ушел в лес, и отпустил. Я ему рассказал про поле, что за Бекировым колодцем…

И упоминание о поле не имело для Начо никакого значения.

— Откуда этот кмет? — спросил он.

— Откуда-то из-под Врацы. Раньше был на новых землях, потом сюда назначили.

— Как он себя ведет?

— Бабник и пьяница, а так не вредный.

— Ночной патруль назначается?

— Ага. Когда и меня вызывают, дремлем в управе у телефона. Полевые сторожа больно стараются.

— Выйдешь на рассвете, — сказал Начо так, словно они уже обо всем договорились. — Раз жандармы убрались из села, и полевые сторожа не станут стараться. Принесешь бутылку сливовицы, пару-другую старых чистых рубах для бинтов, котелок куриной похлебки и хлеба, побольше хлеба.

— Начо!

— Не бойся, братишка! Если выживу, придет время, я тебя не забуду. Сам понимаешь, что значит для меня твоя помощь. А дело уже идет к концу. Этим гадам недолго осталось бесчинствовать, скоро подожмут хвост, и тогда мы им покажем! — Начо задохнулся и закашлялся глухо и глубоко, словно отрывал кусочки от своего легкого, лицо его посерело. Когда кашель его отпустил, он помолчал немного, улыбнулся и добавил: — Тебя никто не подозревает, все знают, что ты враждовал с моим отцом. Ты должен помочь мне, брат!

Неожиданно тот парень снова вышел из-за куста. Тень его появилась раньше, чем послышались шаги.

— Я, — забормотал Ефрем, — я…

— Вот здесь оставишь еду, — сказал Начо, не слушая его.

— И смотри, чтобы никто тебя не видел, — строго предупредил парень.

Коротким жестом руки Начо отослал его и глухо закашлялся; больше говорить было не о чем.

* * *

На обратном пути Ефрем шел так быстро, будто за ним гнались, время от времени спрашивая себя, как если б он только проснулся, с ним ли это случилось, или страшное свидание с Начо ему приснилось, озирался, оглядывая пустое поле, и ждал, что вот-вот услышит выстрелы, лязг оружия и увидит зеленые кители за межами. Дыхание со свистом вылетало из его груди, он вдыхал воздух часто-часто, а его все не хватало, еще немного, и он рухнет замертво на землю… «Оставишь еду под кустом…» Почему, Начо? Ты ранен, я понимаю, но я-то в чем провинился, мне-то за что под обух идти? Не бывать этому! Только захлопнув за собой дверь своего домишки, Ефрем, взмокший от пота, сообразил, что забыл мотыгу на винограднике. Пропади она пропадом! Он снял крышку с горшка, стоявшего на кирпичах возле очага, — фасолевая похлебка была сварена и подперчена, кукурузный хлеб испечен и завернут в полотенце, чтобы отмякла корочка, а жена ушла пасти корову. Ефрем выкурил цигарку при закрытой двери, успокоился и вышел во двор.

Только он посмотрел на дядин дом, как перед его глазами опять всплыл Начо — лежит в тени от куста, опершись на локоть, — но теперь, на расстоянии, этот образ его не пугал — вокруг все было знакомо, привычно, мирно. «Начо, братишка!» — простонал Ефрем, обожженный жалостью, которая неведомыми путями пришла к нему только сейчас, и враз решил, что надо отнести ему еду, невозможно не отнести, как он оставит родного человека, тяжело раненного, попавшего в такую беду! И это внезапное решение вновь представило все в таком страшном свете, что у Ефрема сердце оборвалось и на мгновенье подкосились ноги. Он шумно вздохнул, скрутил новую цигарку из клочка газеты и долго выбивал огнивом искру из кремня, унимая дрожавшие руки; наконец успокоился, сделал короткую затяжку и опять уставился на дядин дом.

Глаза его подернулись дымкой, он смотрел словно сквозь прозрачную завесу, за которой все казалось смягченным и зыбким. «Экой домина! После этого кровососа дом остался совсем новый, три большие комнаты и отдельный погреб, а сын его помирает на меже, простреленный двумя пулями… — Ефрем отшвырнул щепку, попавшуюся ему под ноги. — Пропади он пропадом, этот дом! Человеку ничего не нужно, кроме куска земли метр на два. Начо, братишка, я отнесу тебе еду, головы не пожалею!» У Ефрема защипало глаза, он вытер их, бросил недокуренную цигарку и, повернувшись спиной к дядиному дому, нырнул под навес. Из сплетенных, оставленных на семя кукурузных початков он оторвал один, накрошил его в миску, кликнул кур и высыпал зерна на сухую землю. Куры тут же забыли про свою птичью лень и, растопырив крылья, с жадностью кинулись к зернам. Ефрем подманивал их все ближе и, наконец, схватил одну, остервенело клевавшую у самых его ног. Остальное было проще простого. Он отрубил ей голову на чурбане, поставил кипятить воду и успел ощипать курицу до возвращения жены.

Утаить от жены то, что он задумал, было невозможно: похлебку должна была сварить и заправить сырым яйцом она, хлеб замесить — она, рубашки достать из сундука и выстирать, если потребуется, тоже она. Когда он рассказал ей в чем дело — умолчал только о тяжелом состоянии Начо, — жена так испугалась, что кусок застрял у нее в горле. «Ты рехнулся, — наконец выговорила она, — господь отнял у тебя разум!» — «Начо — человек, — смущенно ответил Ефрем, — не то что его отец…» — «Господи милостивый, а о детях ты подумал?» Жена запричитала, сидя перед миской с постной фасолевой похлебкой, дети — оба малыши — удивленно уставились на мать, Ефрем вспылил, крикнул, чтоб она замолчала, не пугала детей, и жена примолкла. Но как только дети выбежали из дома на улицу, она снова взялась причитать и, пока не сварилась курица, все бранила мужа. Потом замесила тесто и ушла в огород — ей не сиделось на месте. А Ефрем выгнал корову, чтобы попасти ее еще возле реки.

Эта корова, белой масти, с большими коричневыми пятнами, была его богатством. Скоро ей предстояло впервые телиться, ее большое отвисшее вымя обнадеживало хозяина. Он прогнал смирное животное по небольшой улочке, выходившей к реке — река протекала возле самого села, — и пустил пастись, а сам с серпом в руке отправился нарезать травы на межах возле огородов. Занимаясь всем этим, он почти не думал о тяжелом деле, которое ему предстояло сделать на другой день утром, а если мысль о нем и приходила ему в голову, он с легкостью ее отгонял. Невдалеке паслись небольшие отары, возле которых одиноко торчали пожилые крестьяне: после нашествия жандармов люди старались не собираться вместе — каждый опасался другого. Нарезав травы, Ефрем посидел в тенечке под ивой и, когда солнце опустилось низко над горизонтом, погнал корову домой.

Жена готовилась сажать тесто в печь. Она, видимо, была сильно расстроена, ее костистое загорелое лицо застыло в страхе, и когда Ефрем вошел, она смерила его долгим взглядом, словно оценивая, чего он стоит. «Ефрем…» — заговорила она, но он не стал дожидаться ее вопроса. «Слушай, жена, политика меня не интересует, но Начо мне сродный брат, каждый на моем месте помог бы, зверем надо быть, чтобы не помочь, человек помирает…» Он спохватился, что сказал больше, чем хотел. «Так уж плох?» — спросила жена. «Не держится на ногах, десять дней голодал…» — «Господи милостивый!» Женщина разровняла тесто на круглом медном противне и сунула в раскалившуюся печь. Они помолчали, слушая, как гудит огонь, «Ефрем, старый жмот помер, чтоб ему не видать добра и на том свете, если и Начо помрет, дом останется нам, больше некому…» — «Это точно, — отозвался он, — а ему, видно, не выкарабкаться». — «Так он плох, а?» — «Совсем плох, двух слов не может сказать, не задохнувшись». Женщина перевела дух, открыла без всякой нужды дверцу печки, огонь отбросил медные блики на ее скулы. «Ну что ж, иди тогда, снеси ему поесть, может, и поправится, ну, а если помрет…» — «И если выживет, он добра не забудет, — подхватил Ефрем, — так он мне и сказал: помоги мне, брат, придет время, я тебя не забуду». Женщина стала тихонько всхлипывать.