досадливым взглядом. «Сюда?» — «Сюда. Здесь он лежал и ел…» Траву осматривают сантиметр за сантиметром — никаких следов человеческого тела, стоят голубые и желтые весенние цветы, их легко смять, но их утомительно много. «Ты не ошибаешься?» — «Нет, гсдин капитан, он был здесь». — «Обыскать овраг!» Свирепым шепотом фельдфебель шлет своих людей к оврагу, они ныряют туда с винтовками наперевес, а капитан поглядывает на Ефрема и ждет, потный, с хлыстом в левой руке и заряженным револьвером в правой. На некоторое время наступает тишина, потом примолкшие птицы возобновляют свой щебет, из оврага не слышно ни стрельбы, ни знака, указывающего на то, что там прячутся люди, — ничего. Минут через десять фельдфебель прибегает обратно, опустив винтовку, рядом бегут его люди, обливаясь потом. «Ничего нет, гсдин капитан!» У Ефрема замирает сердце, он хочет сказать, что этого не может быть, Начо тяжело болен, он не мог сбежать; капитан посматривает на него, стучит хлыстом по сапогу и приказывает: «Вперед!» Жандармы опять бросаются в лес — всю Дубраву обыскать, каждый уголок прощупать. Ефрем уже ненавидит Начо новой жгучей ненавистью, гораздо более сильной, чем вражда к его отцу, он много дал бы, чтобы увидеть его здесь живым или мертвым. И снова он кричит угодливым хриплым голосом: «Он тяжело ранен, гсдин капитан, он не мог выбраться отсюда. Он или прячется, или помер, надо искать его могилу». — «Ты уверен, что ты его видел?» Капитан бьет хлыстом по сапогу. «Как можно, гсдин капитан, видел я его». — «Ищите лучше, могилу ищите, слышишь, Праматоров?» Фельдфебель орет на своих людей: «Могилу ищите, мать вашу…» — и все снова бросаются вперед. Вместе с усталостью от беготни по лесу в это зловещее солнечное утро у всех в груди скапливается омерзение, оно дымится над их головами вместе с испаряющимся потом. Ефрем уже обгоняет капитана, он весь превратился в слух и зрение и чувствует себя жестоко обманутым: теперь попадись только Начо ему в руки! Но Начо нет и нет, ни следа, ни знака, могилы нет, и природа молчит, ничего нет, нигде, нигде!
Три группы — все, кто участвовал в поисках, — собираются у подножия геодезической вышки, взмокшие от пота, запыхавшиеся, облазившие напрасно окрестные вырубки и овраги, весь этот уголок земли. Начо нет! Бежал ли он, набравшись сил от Ефремовой похлебки, или умер и зарыт так, чтоб никто никогда не нашел его могилу? Ефрем чувствует, как в груди что-то сжимается, сердце болит, к горлу подступает рыдание, он не знает куда девать глаза. Капитан убирает револьвер в кобуру, выслушивает короткие доклады, искоса поглядывает на Ефрема и отдает распоряжение возвращаться назад. Когда они подходят к телегам, ожидающим на дороге, он машет Ефрему: «Со мной!» И снова они садятся вдвоем на протертое солдатское одеяло. Они возвращаются в молчании, лошади идут шагом, никто не произносит ни слова, никакой приказ уже не нужен и никакие предосторожности. Поле пустынно, как уже много дней подряд, вдалеке, возле реки, видны отары, выгнанные с утра на пастбище. Ефрем сидит, втянув голову в плечи, изо всех сил старается не коснуться колена капитана, старается не дышать и, кабы мог, провалился бы сквозь землю. Телеги с унылым стуком въезжают в село, из-за плетней и каменных оград смотрят встревоженные люди, и все видят Ефрема рядом с капитаном, но Ефрем уже не боится этого, он только едва дышит и крепится из последних сил своей замершей души. Кмет Костадинов уже узнал о возвращении роты, или почувствовал, что она возвращается, или ждал ее с самого рассвета, а может, и раньше, он стоит перед управой со своими людьми, яростно курит и смотрит, как приближаются телеги. Капитан слезает с сиденья, сопровождаемый безмолвным Ефремом, весь в зелени от помятой травы, бьет хлыстом по сапогу и направляется к двери в управу, но на ходу оборачивается назад: «Праматоров!» — «Слушаю, гсдин капитан!» — «Берите бидон керосину и отправляйтесь жечь дома!» — «Слушаюсь!» Костадинов входит в общину вслед за капитаном, а Ефрем стоит возле телег среди суетящихся людей, как покинутый ребенок, как брошенный, стоит Ефрем, и каждый может видеть, как он стоит, он ни от кого не прячется, да и как ему спрятаться? Он глотает закипающие слезы, и душа его полнится обидой: «Будут жечь, пускай жгут, больно меня интересует этот дом, сроду я в нем не жил, у меня свой дом есть…» Он обижается больше на Начо, чем на свою злую судьбу: «Я ему еду принес, чтоб он не помер, а он оставил меня с пустыми руками…» Ефрем переминается с ноги на ногу; обиженный, растерянный, измученный беготней и пережитым страхом, он хотел бы спросить кого-нибудь, что ему теперь делать, — после того как он отнес Начо еду, потом сам пришел его предать, сидел запертый в подвале, капитан возил его в заросли Дубравы, привез обратно и бросил одного на сельской площади, — что же ему теперь делать? Некого спросить: «Мне идти, гсдин капитан, или еще ждать, жить мне или помирать?» Сквозь людской говор и фырканье усталых лошадей звякнуло открытое окно комнаты кмета, и оттуда раздался голос судьбы: «Ефрем! Ефрем!» Его зовет Костадинов. «Иди сюда!» Ефрем облизывает губы и покоряется, и в покорстве находит, за что ему ухватиться: он теперь ни о чем не может говорить, если его не спросят, ничего не может делать, если ему не прикажут, так искривился этот мир, что он сам себя не узнает, если кто-нибудь не объяснит ему, кто он и что он. Ефрем встает у двери, капитан расхаживает по комнате в своих зазелененных сапогах и бросает на него косые взгляды, и два офицера тоже на него посматривают, и они здесь, ждут. Может быть, капитан уже что-то сказал Костадинову, или ругался, или в бешенстве сыпал проклятьями, Ефрем не знает и не может догадаться, все это далеко от него. Он стоит и смотрит, как капитан вдавливает каблуки в пол и то и дело бьет хлыстом по сапогу.
— Значит, ты видел Найдена Ефремова в том винограднике?
Вопрос опасен не столько по смыслу, сколько по тону — Ефрем десять раз повторял ему, что видел Начо, а он опять спрашивает.
— Видел я его, гсдин капитан, там он был, еще с одним парнем, только вот куда они ушли…
— Когда это было? — прерывает его капитан.
— Три дня тому назад, нет, четыре, там он был, больной…
— И ты отнес ему еду?
— Отнес, он мне велел отнести, потому что совсем разболелся, хотя я и сказал, что не хочу впутываться в его дела и что запрещено выносить еду из села. К тому же я враждовал с его отцом.
— С его отцом? Из-за чего?
— Из-за одного поля, — вмешался кмет, но Ефрем торопится сам объяснить:
— Из-за того поля, что за Бекировым колодцем, гсдин капитан, оно мне от деда перешло, а он нанял лжесвидетелей и отсудил его у меня, потому я видеть его не мог.
— И Начо это знал?
— Как не знать, — Ефрем криво усмехнулся, — только Начо другой человек, не как его отец, он землей не интересовался, а может, был на моей стороне, я его не спрашивал.
— Другой человек, говоришь?
— Другой, другой, гсдин капитан, хороший человек… — Ефрем спохватывается, что сказал что-то лишнее, что-то непоправимое, но сказанного не воротишь, он сглатывает слюну и переступает с ноги на ногу.
— Тогда зачем ты его предал?
Ефрем запинается.
— Не то чтобы предал, гсдин капитан, но поглядел я на него и подумал: ему нипочем не выжить, так зачем же тогда пропадать дому…
— Ты хотел взять себе его дом?
— Не то чтобы хотел… — Ефрем задыхается, ему становится так страшно, все кажется таким нелепым, таким перекошенным, что и в самом деле никакой дом ему не нужен. Кмет обрывает его:
— Как не хотел? Разве ты мне не сказал, что предашь его, если мы отдадим тебе дом, а нет, так отказываешься?
— Так оно и было, гсдин кмет, — Ефрем повертывается к Костадинову, смотрит, как тонко закручены его подстриженные усики, и ему до смерти хочется, чтоб он никогда не говорил ему ничего подобного, никогда не приходил бы к нему, — но теперь я не хочу этого дома, я ничего не хочу, только отпустите меня…
Капитан издает короткий злорадный смешок, глаза его под козырьком на мгновение сужаются, и он снова спрашивает, ударяя по сапогу хлыстом:
— В тот день ты его там видел, хорошо, я тебе верю. А когда ты ходил ему сказать, что приведешь полицию, чтобы он успел удрать?
Вопрос так ясен, что ответ готов сорваться с губ у Ефрема. Но открыв рот, чтобы ответить, Ефрем запинается — он чувствует, что ему нипочем не поверят, а ему нипочем не понять хода их злых мыслей. Пока он осознает страшный смысл того, о чем только что подумал, в комнате стоит тишина, и, наконец, он выдавливает из себя, тоненько, как поломанная пищалка:
— Как я мог это сделать, гсдин капитан, не такой я человек…
Он хочет сказать еще, что с самого начала отказывался приносить Начо еду, потому что не желал впутываться в его дела, но Начо не захотел слушать его отказ и своей страшной просьбой сродного брата заставил его силком, а потом Пено Дживгар, по поручению Начо и вовсе силком заставлял: «Поезжай с телегой и привези его среди бела дня», но этому насилию он не подчинился, потому что пружина в душе лопнула, оттого он и предал Начо, но вот сейчас его силком заставляют признаться в том, чего он не делал и не помышлял делать, и этого насилия он тоже не может вынести, от него тоже лопнет пружина в его душе, гсдин капитан, отпустите меня, прошу вас как господа бога… Но Ефрем не успевает сказать ничего больше. Капитан замахивается привычным, хорошо отработанным движением и бьет Ефрема хлыстом наотмашь прямо по лицу: «А, ты мне еще врать будешь, мать твою коммунистическую!..» Ефрем не успевает выставить для защиты локоть, как сзади его пинают сапогом, и он падает, раскинув руки, чтобы за что-нибудь ухватиться, слабый телом и слабый душой, но ухватиться не за что, и он падает ничком на пыльный пол, на его спину сыплются удары, удары, удары, по спине и по голове, по шее и по ногам, кто-то прыгает по нему в подкованных сапогах, чье-то мерзостное сопенье оглушительно отдается у него в ушах до того мига, когда он захлебывается в солоноватой крови и теряет сознание, царапая руками по полу, чтобы за что-нибудь ухватиться, чтобы вырваться, чтобы спастись, чтобы бежать от того, что он сказал и что сделал, а еще больше от того, что ему приказывали сказать или сделать, а он не мог. Наконец, руки его конвульсивно сжимаются, не найдя опоры в этом расшатавшемся мире, и он затихает — обезображенный, раздавленный, бездыханный…