Современные болгарские повести — страница 34 из 81

Перевод Т. Рузской

Камен КалчевИ вновь приходит май, и вновь цветут цветы…

Когда дочери Панайотова не удалось покорить меня, она переключилась на Рамона Новарро. Моя фотография, висевшая над девичьей кроватью, вдруг исчезла. На ее месте появилась другая — овальное лицо с тонкими усиками и родинкой под левым ухом. И в довершение всего фотография красивого юноши была вставлена в ту самую рамку, из которой до позавчерашнего дня смотрела моя печальная и мечтательная физиономия. Это пробудило во мне неожиданную ревность, хотя я и не испытывал никаких чувств к «девице на выданье», как представил свою дочь Панайотов, когда нас знакомил. Я был похож на сброшенного идола, который уже валяется в мусорной яме. И в довершение всего я должен был равнодушно выслушивать пояснения Ване — кто такой этот Рамон Новарро, откуда явился, где работает и пр.

— Завтра у них помолвка! — говорил, ухмыляясь, Ване. — Милости просим!

— Меня не приглашали.

— Я тебя приглашаю.

— А ты кто такой, чтобы меня приглашать?

Ване смеялся еще ехидней, и голубая жилка на его виске угрожающе взбухала. Если бы он не болел туберкулезом, я бы хорошенько оттрепал его за уши и дал бы ему понять, кто такой я и кто такой Рамон Новарро. Но я сдержался и пошел к двери. Мальчик кричал мне вслед, откинув одеяло:

— Если хочешь получить свою фотографию, могу тебе дать. Сестра убрала ее в папку «Воспоминания о былом». Ты второй попал в эту папку. Первый был один студент-лесовод.

Не закрывая дверь, я слушал, с каким упоением сплетничает мальчик, который уже стоял босыми ногами на пружинном матрасе, с трудом сохраняя равновесие.

— Я берегу фотографию лесовода… Честное слово! — выкрикнул он, спрыгнув с постели и бросаясь к тумбочке девицы (она спала в той же комнате). Он начал рыться в бумагах. И вдруг закашлялся, задрожал, посинел, на глазах выступили слезы. Я подхватил его под мышки, отвел снова в постель и строго-настрого приказал молчать, пока не пройдет приступ кашля. Слава богу, обошлось без кровотечения — с ним и такое случалось, когда он чересчур разволнуется, — что бы я стал тогда с ним делать: в доме не было никого, кто бы за ним присмотрел.

Мальчик успокоился немного, с улыбкой взглянул на меня еще влажными глазами и прерывисто заговорил:

— А лесовод был хороший жук… Обещал ей дачу в Родопах с белокаменной чешмой… по двум ее желобам плещут серебряные струи…

— Замолчи!

— Честное слово!.. Его письма там, в папке «Воспоминания о былом».

Он опять привстал, чтобы броситься к тумбочке, но я прижал его к подушке и велел лежать.

— Если не угомонишься, я привяжу тебя к кровати! Слышишь?

Ване успокоился. Он взял меня за руку, удерживая, чтобы я побыл с ним еще немного, и сказал просительно:

— Ты приходи на помолвку! Будет очень интересно. Честное слово!

— Ни за что! — воскликнул я, хлопнул дверью и ринулся вниз по лестнице, с горечью чувствуя себя сброшенным и поруганным кумиром. Я так стремительно сбегал вниз, что не заметил Панайотова, который возвращался домой обедать. Я не задержался бы, если бы он не встал у меня на дороге, подняв руку, и не воскликнул бы свое обычное: «Кошелек или жизнь!» Я так раскипятился, что хотел перепрыгнуть через него (Панайотов — коротышка), но он схватил меня за пиджак и, поднявшись на цыпочки, доверительно сказал:

— Здорово колошматят фрицев под Сталинградом!

— Правда?

— Московское радио сообщило. И Лондон подтвердил.

Он схватил меня за ремень и отвел в сторонку, к почтовому ящику, чтобы нас не подслушал никто из входящих в подъезд.

— Окружена громадная армия… вместе с маршалом.

Я держал Панайотова за плечо, готовый в любую минуту схватить его в охапку и на радостях расцеловать. Он продолжал, но уже ехидно:

— А потом софийское радио объявит траур, будут оплакивать, мать их так, маршала и его армию…

— А теперь?

— Теперь, как тогда… Бабахнет артиллерия и пойдет их громить, пока всех не перебьет… Поголовно! Полный капут!..

С улицы послышались шаги. Панайотов достал ключ от почтового ящика и принялся его отпирать. Мимо нас прошел полковник Фетваджиев, который жил на втором этаже. Он был погружен в себя и озабочен. Он быстро простучал вверх по ступеням, не заметив нас.

— Сапоги-то у него со скрипом, — сказал подмигнув Панайотов.

— Пускай скрипят!

Панайотов не отозвался на мои слова — он углубился в записку, которую нашел в почтовом ящике. Я внимательно следил за выражением его лица, надеясь прочитать волновавшие его мысли. Но он был непроницаем. Только шевелил губами, шепча что-то про себя. Потом порвал листочек и обрывки бросил в мусорное ведро.

— Слушай, кто такой этот Рамон Новарро?

Я притворился равнодушным.

— Киноартист.

— А что у него за дела с нашей Сийкой?

— Не знаю…. Спроси у нее… Насколько мне известно, он живет в Америке.

— В последние дни Сийка все про него мне толкует… Не позарился ли он на мою квартиру?.. Осторожней, молодые люди!.. Я за эту квартиру на что угодно пойду… Кровь пролью! Рамон Новарро! Кто он такой? Что за человек?.. Мы еще с ним сшибемся!..

Он запер почтовый ящик и пошел вверх по крутым ступеням. Я смотрел, как он поднимается, медленно и устало, и жалел, что эта ерундовая записка испортила ему настроение. А он, словно почувствовав мой взгляд, остановился на середине лестницы и сказал:

— Ты заходи!.. Теперь чем дальше, тем будет интересней!

Он постоял задумавшись и поманил меня к себе, чтобы еще что-то сказать. Я вбежал к нему. Он схватил меня за ремень и заставил наклониться поближе:

— Скажи ТАМ ТОМУ, чтобы он принес ротатор!

Он стукнул меня по колену и показал на входную дверь, распахнутую на улицу. Выходя, я еще раз обернулся, чтобы помахать ему рукой, но он уже медленно взбирался наверх, с трудом переставляя короткие ноги и крепко держась за лестничные перила.

Переполненный великой новостью, я шел по улице и радостно посвистывал. Мне хотелось встретить какого-нибудь знакомого и рассказать ему об окружении под Сталинградом, но люди шли спокойные и равнодушные, как будто ничего не случилось.

Долго ли я так бродил, ошалев от радости, не помню, но, наконец, завернул в парк, чтобы до условленного часа свидания с Иванским полюбоваться на пруд и на лодки, которые скользили по его зеркальной поверхности. Зима пришла. Солнце дарило землю последним теплом перед январскими холодами. Я сел на скамью напротив «Ариадны», где за стеклами широких окон сновали официанты в белых фартуках, и вспомнил про Гатю, про Гатю, который уже никогда не узнает о Сталинградской битве! И мне стало грустно.

И как раз тогда, когда я придумывал, как убить время до нелегальной встречи перед Обсерваторией, кто-то положил руку мне на плечо и тихо шепнул, чтобы я не вставал. Я обернулся — надо мной высился Иванский, кислый, раздраженный, готовый меня стукнуть. Он был в темных очках, от которых его лицо казалось еще более сердитым. В руке он держал круглые часы, хорошо мне знакомые:

— Что это значит? Опоздать на целый час!

— Послушайте…

— Как можно! Проверь свои часы! — продолжал он меня распекать, особенно когда понял, что мои часы стоят. — Опоздать на целый час!.. Еще немного — и произошел бы провал!..

Он долго меня отчитывал, хотя я и пытался направить разговор в другое русло, напомнив ему о Сталинградской битве, но он еще больше разъярился:

— Именно теперь нельзя опаздывать!.. Мы — солдаты партии!..

Он вылил на меня и другие подобные поучения, пока наконец не успокоился и не приступил к цели, ради которой мы встретились:

— Теперь скажи, ты говорил с киоскером?

— Говорил.

— Ну?

— Он согласен.

— Он надежный человек?

— Вполне.

— Тебе не кажется, что он слишком много болтает?

— Нет.

— А его сын?

— Сын целыми днями лежит дома… Это удобно.

— А дочь?.. Что собой представляет его дочь?

— Хорошая девушка. — Я задумался.

— А почему ты задумался?

— Потому что вокруг нее создается новая ситуация… Она выходит замуж.

Иванский махнул рукой:

— Именно сейчас ей приспичило?

— Да.

— А что собой представляет ее жених?

— Я с ним не знаком.

— Ты его видел?

— Нет.

— Даю тебе два дня сроку: разузнай, кто он такой, откуда, где работает и пр. И найди возможность с ним встретиться, ты должен иметь личные, непосредственные впечатления…

— Я попробую.

— Не «попробую», а выполняй. Это приказ.

— Ясно.

— Послезавтра перед Обсерваторией… в то же время. Проверь часы!

Он бросил: «До встречи!» — и, смешавшись с толпой, стремительно зашагал через Орлов мост. Я смотрел ему вслед и усердно заводил часы. Потом повернулся и пошел в обратном направлении с намерением сесть в трамвай и отправиться прямо к Панайотову, киоск которого находился возле Пассажа, недалеко от бани, на самом оживленном месте.

Я застал Панайотова в разгаре торговли. Только что вышла вечерняя газета, в которой сообщалось о «стратегическом» отступлении на Восточном фронте. На первой странице была помещена смиренная передовая о «генерале зиме». Панайотов раздавал газеты из окошечка своей будки, улыбаясь до ушей, и брал стотинки, не глядя на них. Увидев меня, он притворился, будто со мной не знаком. Только крикнул, чтобы меня поддразнить:

— Народному студенчеству скидка! Пятьдесят процентов! Налетай, публика! Кончаются!

Глаза его весело стреляли по сторонам, рот не переставая молол то о генерале зиме, то о стратегическом отступлении, то о трескучих морозах, которые были на носу… Я открыл заднюю дверцу будки, примостился за его спиной на низком стульчике и стал читать газету в ожидании конца бойкой распродажи. За несколько минут газеты были расхватаны, хвост перед будкой исчез, окошечко стукнуло, чтобы, как говорится, и комар не залетел. Продавец переживал огромный политический подъем! Более благоприятного случая его «завербовать» я вряд ли бы дождался.