Современные болгарские повести — страница 38 из 81

В сущности, никакой «спокойной ночи» не получилось. Ване почти не засыпал и время от времени кашлял, уставив отчаянный взгляд в закопченный лепной потолок. Панайотов дремал на диване. Я сидел, склонившись над подушкой больного, и вслушивался в его дыхание. Я приготовил чисто вымытый фарфоровый горшок под кроватью — боялся нового кровотечения. Хрипы то усиливались, то затихали. Под утро Ване заснул. И мы немного успокоились. Тогда Панайотов прошептал мне в ухо:

— Слушай, юноша!

— Да, слушаю.

— Завтра мы с тобой должны отвезти его в Искрец. Наймем автомобиль и поедем. Доктор Петров сказал — немедля! Нельзя откладывать.

— Я в твоем распоряжении! Как ты скажешь, так и будет.

— А ТОТ ТАМ?

— Что ТОТ ТАМ?

— Он не заругается?.. Сейчас военное положение!

— Нет, нет! Не беспокойся!.. Мы с ним договорились. Материалы готовы. Осталось только ему передать. К тому же мы спрятали их в надежном месте.

— Так, так!.. Хорошо бы и оцепление сняли до утра.

— Снимут, — успокоил я его, — а если и не снимут, наш случай особый: мы отвозим больного в санаторий.

— Так, так, — снова пробормотал Панайотов, уставив взгляд на свои изношенные башмаки, которые он с вечера забыл снять. Пиджак с деньгами тоже, как был накинут на плечи, так и остался, и когда Панайотов двигался и случайно открывался внутренний карман, на нем поблескивала булавка.

На улице уже светало. Розовый свет заливал замерзшие оконные стекла. Ледяные фантастические узоры, нанесенные неизвестным художником, дрожали и искрились. Сквозь них ничего не было видно, и все же было ясно, что уже утро и что ночь медленно отступает перед морозным январским днем. Откинув голову на деревянную спинку дивана, Панайотов спросил меня тихим безжизненным голосом:

— Ну, так что же случилось?.. Убили его или нет?

Я вздрогнул. Посмотрел на окна, застланные ледяными искрящимися кристаллами, которые все розовели и светлели, и сказал:

— Я ничего не знаю. Может, и убили.

— Прожженный негодяй был, — продолжал Панайотов, — может быть, его и шлепнули.

— Завтра мы узнаем точно, — пояснил я, — если вывесят некрологи, значит, его ликвидировали… Если не вывесят, значит — нет.

Панайотов вздохнул. Голова его сползла на подушку, и он уснул, ничего больше мне не сказав. Я бережно укутал его одеялом, закрыв грудь и пиджак с банкнотами, которые он прижимал к сердцу. До утра оставалось мало времени. «Пускай поспит, — думал я, — всю ночь не сомкнул глаз, бедняга!»

Пока все спали, утомившись за бессонную ночь, я оделся, замотал шею шарфом, надел зимнее пальто и перчатки и стал медленно спускаться по лестнице, опасливо озираясь. Проходя мимо квартиры Фетваджиева, я не посмел даже повернуть голову, чтобы посмотреть, нет ли уже некролога на его двери, хотя и было еще слишком рано. От жилища полковника веяло тишиной и безмолвием, словно все там вымерли. Краешком глаза я видел латунную ручку и дощечку, на которой стояло его имя и имя его супруги, некой Фанни, которая, наверное, уже погрузилась в траур и проливала горькие слезы. Мысленно я выразил ей свое соболезнование, в глубине души безотчетно радуясь, что один гад уже вышел из строя. И пускай моя радость выглядела неприличной, для чужой боли в моем сердце не было места. Достаточно было с меня смерти. Гатю, которая была еще свежа в моей памяти… И Ване, смерти которого я со страхом ждал… Не говоря о многих-многих смертях на Восточном фронте и в наших горах и долинах… «Нет, нет, — думал я, — для этого человека нет места в моем сердце и никогда не будет!.. Только когда же, наконец, вывесят некрологи?»

Перед дверью на улицу меня встретила уборщица с совком и ведром горячей воды, от которой шел пар. Она собралась с утра пораньше мыть лестницу. Увидев, что я выхожу из дома так рано, она подозрительно оглядела меня и сказала, что оцепление снято, но на улице все еще есть секретные посты и что за домом следят.

— Пускай следят, — сказал я равнодушно, — я иду искать машину… Сын Панайотова очень плох.

— Бедненький! — заохала она. — Это стрельба его напугала, не иначе. Столько шуму было… Чуть нас всех не перебили.

— А кто стрелял?

— Почем я знаю… Говорят, двое парнишек и девушка. Врасплох его захватили, когда он входил в дом… и стали стрелять. Он тоже выстрелил, да не попал… Где ж ему попасть!.. Куда там!..

Я шел медленно по утоптанному мерзлому снегу, который скрипел под ногами. Мороз щипал щеки. Изо рта шел пар. Глаза слезились. «Как раз погодка для туберкулезных, — думал я, — погодка для больных и бездомных…» Вокруг пахло углем, который только еще разгорался в печах. Где-то вдалеке счищали лед с тротуаров. Промерзший лавочник открывал ставни своей лавки… Подмастерье разжигал древесные угли перед квартальной портняжной мастерской. Полицейский, опустив наушники, переступал с ноги на ногу возле участка. Общинные уборщики, блюстители чистоты, прикуривали сигареты друг у друга. Какая-то девушка трясла ковер над их головами. Мимо холодных железобетонных зданий с заиндевевшими окнами проезжал, поскрипывая, утренний трамвай. Он вез первых пассажиров, которых не было видно за стеклами, затянутыми льдом. Я шел быстро. Снег хрустел у меня под ногами, и мне становилось еще холодней.

С большим трудом я разыскал частную машину у одного владельца гаража, который едва согласился нас отвезти за весьма приличное вознаграждение. Это был угрюмый усач с низким лбом и квадратными челюстями — как раз тип в моем вкусе! Меня коробило от его вида и от его сиплого голоса. В довершение всего он потребовал, кроме денег, еще и хлебные карточки, если у меня есть лишние. Его не признали «работником тяжелого физического труда» и отказали в карточках ТФР, из-за чего он постоянно голодает — не хватает хлеба. Мне было ясно, что он мошенник, но делать было нечего. Я пообещал ему часть своих карточек — пускай утолит голод, только бы он нас отвез. Он согласился. Сказал, что подъедет к десяти часам и мы тотчас отправимся в Искрец.

Когда я вернулся в квартиру Панайотовых, все уже встали. Сийка и ее жених ушли на работу, наказав отцу дать им знать, если с машиной что застопорится.

Пока мы ждали машину, Панайотов собирал вещи больного: теплый полушубок, шарф, рукавицы, шерстяную шапку и боты, которые сохранились с давнишних времен в целости и держали тепло, что в данном случае было всего важней. Панайотов не переставая сновал по комнатам, много раз заходил в кухню, заглядывал в стеклянные шкафы и в кладовку, словно боялся забыть что-то очень важное, что может ему понадобиться в пути. Проверял, все ли лампы и электрические приборы погашены и выключены. Нюхал во всех углах и под кроватями, не загорелось ли там что, а то как бы не случился пожар во время нашего отсутствия. Открывал и закрывал окна. Запер шкаф, в котором хранился фарфоровый сервиз, подаренный ему посаженым отцом к свадьбе. Все проверил. В каждый уголок заглянул. Везде сунул свой нос. И наконец, только после того, как удостоверился, что все вещи на своих местах и что нет никакой опасности пожара, сел в холле и сказал со вздохом, словно и оправдываясь, и жалуясь:

— Трудно обзавестись домом, юноша! Попомни мои слова!

Я смотрел на него с грустью и сочувствием. Он продолжал:

— По грошику собирали с женой, царство ей небесное, и до сих пор взносы еще не выплачены.

— И много осталось?

— Почем я знаю… Ты слышал про такой кооператив — «Приют»?

— Нет.

— Забрали они наши денежки, а сверх всего такой процент закатили, не приведи господь!

Он вскочил со стула и направился к пробкам:

— Знаешь что? Лучше я их выверну… Все может случиться.

— А Сийка? Разве Сийка не будет здесь ночевать, пока нас нет?

— Нет. Я велел им ночевать в квартире жениха. Кто его знает, этого Рамона Новарро. Я ему не верю.

— Мне кажется, он болван.

— Не знаю! Что он делает в этом комиссариате, если он болван?

— Простой счетовод.

— Наша дурочка раззвонила, что он — финансовый инспектор. Запятнала меня. Хоть бы передумала до свадьбы и развязалась с ним. С такой шушерой!

— Сердцу не прикажешь, — возразил я, — любовь не подчиняется декретам.

— Ха, не подчиняется! Знаю я эту любовь…

Заговорив о любви, он направился к граммофону и стал запихивать все его части вместе с пластинками в чехол, а потом спросил, что делать с этой допотопной машиной, которая и не работает, и денег не стоит, да и не продашь ее — никто не купит.

— Хочешь, я отнесу его опять на чердак, — сказал я.

— Никаких чердаков! — крикнул из своей комнаты Ване. Он проснулся и подслушивал наш разговор. — Никаких чердаков! Сюда его несите, в мою комнату, вместе с пластинками. Когда я вернусь, чтоб был под рукой. Я не полезу на чердак его искать!

— Ладно, ладно, Ване, — согласился отец, — только не вскакивай, а то тебе станет плохо… Как ты захочешь, так и будет.

— Конечно, — вмешался я, — мы его здесь оставим; когда вернешься, чтоб был у тебя под рукой.

Я перенес граммофон вместе с пластинками в комнату больного. Он успокоился. Встал и начал укладывать свои вещи: чемоданчик с бельем и шахматными фигурками, которые сам вылепил из пластилина. Положил и карту своего отца со стрелками.

— А ТО ДЕЛО? — спросил он доверительно. — Так все там и останется?

— Да.

— А кто будет тебе помогать?

— Я сам… Другим я не доверяю.

Ване покраснел от радости, услышав эти добрые слова. А я, чтоб еще больше его обрадовать, стал уверять его, что только с ним могу работать спокойно и что больше никому не могу довериться. Я буду работать один, пока он не вернется из санатория. А он скоро вернется.

— Ты так думаешь?

— Разумеется.

— Скажи ТАМ ТОМУ, чтоб он на меня не сердился… Я в самом деле скоро вернусь… И тогда мы устроим здесь настоящую типографию. Верно?

— Обязательно.

Он смеялся и укладывал свои вещички. В это время раздался звонок. Панайотов пошел посмотреть, кто звонит. Перед нами стоял шофер с низким лбом и квадратной челюстью. Во рту у него дымилась сигарета. Он вошел по-хозяйски, стряхнул снег с башмаков и огляделся.