— Скоро пойдет дождь, — проговорил он, прислушавшись. — Гроза. Разве вас это не радует? Я имею в виду ожидание, приближение этой вакханалии, после которой все живое на земле ликует…
Он улыбался, словно предаваясь наслаждению благодаря невидимым антеннам своих органов чувств. Он даже потер руки, лицо его снова прояснилось.
— Сию минутку, — проговорил он, подавая мне чашку крепкого кофе по-турецки.
К чему относилось это «сию минутку» — к кофе или к грозе, я не поняла.
В конце концов я оторвалась от картин, чтобы внимательней рассмотреть обстановку. На стене возле очага висело ружье и рога молодого оленя. Кровать под клетчатым покрывалом была продавленная, провисшая. Рядом висела книжная полка, в углу стоял мольберт, на нем — засохшая палитра и коробка с тюбиками масляных красок. Было видно, что он давно не прикасался к ним. В этой лачуге ощущался тот дух старины, какой мне доводилось ощущать в Стамбуле, в султанских покоях, каким веет от старинных ковров.
Смерилось, грянул ливень, гром, молния ужалила море, а оно посерело, нахмурилось. Серебряные сети дождя за дверью протянулись к морю.
Я спросила, много ли он странствовал моряком.
— Порядочно, — сухо, с явной неохотой ответил он.
Я угостила его французскими сигаретами. И пока мы пили кофе, ни он, ни я не произнесли ни слова.
Я не знала, что и думать. В душу закралось подозрение, что картины написаны вовсе не им, а история с софийским художником — выдумка. Я чувствовала, что он наблюдает за мной, даже когда не смотрит в мою сторону. Он сидел напротив на неудобной табуретке, курил и смотрел на дождь.
— Нет ли у вас еще картин или набросков? — снова спросила я.
Ах, как он улыбнулся! Я могла поклясться, что он ожидал этого вопроса, и залилась краской.
Он подошел к кровати и вытащил из-за нее прелестный пейзаж, набросанный несколькими мазками, еще не законченный.
— Других доказательств у меня нет, — сказал он. — Я не каждый день берусь за кисти… Бывает, не прикасаюсь месяцами… И не думайте, что я хочу похвастать перед вами. Мне все равно… Но поскольку вы обязательно спросите, отчего я открыл вам мою тайну, я отвечу вам и на это.
Он взглянул на меня с грустью и сожалением.
— Да, я, естественно, хотела вас об этом спросить.
— Я скажу… Но гроза уже стихает… Я не догадался накрыть лодку, и ее залило. Надо вычерпать воду… — Он взял стоявшее у двери ведро и вышел.
Я проводила взглядом его фигуру в сетке последних, сверкающих капель дождя. Смотрела, как он вычерпывает из лодки воду. Он запустил мотор, чтобы проверить его.
Я и раньше подозревала, что он читает мои мысли. Это угнетало меня. Никакого намерения поухаживать за мной он не выказывал, и это задевало мое женское самолюбие. Я вспомнила, как он рассматривал меня, когда я шла по песчаной дорожке с пляжа. И картины на стенах, которыми я полчаса назад восхищалась, показались мне враждебными, словно они разъединяли нас.
За дверью засияло солнце, громовые раскаты утонули в море, отозвавшись в небе глубоким, звучным эхом. Рядом пробегал журча ручеек и терялся в песке. Собака кружила возле лодки, ее хозяин по-прежнему вычерпывал воду. Я посмотрела в окошко у меня за спиной — море местами приобрело фиолетовый оттенок промытого неба. Меня охватила тоска по моему привычному миру, по мужу, по себе самой, и захотелось поскорее уйти отсюда.
Он вернулся, попросил прощения за то, что оставил меня одну.
— В лодке мокро, вам будет неприятно. Но я постелю на сиденье что-нибудь сухое, — сказал он, стряхивая с рукавов дождевые капли.
Я хотела задать ему тот же вопрос — отчего он доверился мне, но тут пес затявкал, кто-то приближался к дому с моей стороны, где было окно. Женский голос позвал «Тасо!» — и что-то добавил по-болгарски.
Он встал и быстро вышел.
Я осторожно посмотрела в окно. Там стояла молодая женщина, накрытая с головой полиэтиленовой пленкой. Это была светловолосая, стройная крестьянка. Освещенная солнцем, она выглядела чистой, словно бы выстиранной. Когда она сняла пленку, я увидала голые, закругленные икры и широкий вырез ситцевого платья. Тасо что-то говорил, убеждал ее, она была недовольна и поглядывала на окно, где я пряталась за занавеской. Женщина протянула ему что-то завернутое в салфетку и ушла раздосадованная, волоча за собой полиэтиленовой мешок. Над морем протянулась огромная радуга, волшебно засияв яркими, отчетливыми полосами. Меня обожгла ревность и зависть к тихому счастью этого человека. Я примиренно замкнулась в себе, с грустью думая о том, что я тут лишняя, чужая.
— Вот, жена лесника принесла мне лепешку, — сказал он, показывая тонкую пшеничную лепешку под белой салфеткой. — Еще горячая. Хотите попробовать?
Я согласилась. Следовало делать вид, что я равнодушна и спокойна.
— Намалевал ей один пейзаж, и она теперь со мной расплачивается. — Его глаза под густыми бровями спрашивали меня: «Неужто вас это так задело?»
— Ваши картины очаровали меня, но мне пора возвращаться в гостиницу.
Я думала, что он станет меня удерживать. Неужели эти несколько слов, произнесенных мною крайне сухо, сквозь зубы, удовлетворят его тщеславие, самолюбие большого художника? Но он словно и не слышал их, захватил леопардовую шкуру и пошел исполнять мое желание. Я молча шла за ним. Отламывала куски от лепешки и жевала, чтобы быть чем-то занятой в мокрой лодке. Мотор заглох, пришлось долго дергать за веревку. Мы поплыли.
— Там мелкая рыбешка. Видите, сколько налетело чаек. После грозы все пришло в движение. А вот и бакланы. — Он показал на черных уток, полого проносившихся над водой. — И букашки вылезли… После дождя появилась новая пища… Вы ждете ответа на ваш вопрос.
Он смотрел на меня укоризненно и чуть насмешливо, словно все, что оскорбило и оттолкнуло меня, было ничтожно мелко по сравнению с тем, что он собирался мне сказать.
— Я суеверен, мадам, я верю в сны и призраки. Зачем я послал вам тот рисунок и открыл свою тайну? Впервые я увидел вас в ресторане, когда вы обедали, а потом подстерег на тропинке, потому что вы явились мне во сне… Мне снилось, что я лежу в своей лачуге, а ее заполняют разные чудища… Должно быть, я стонал во сне от сознания своей беспомощности. Вы наклонились надо мной, и чудища бросились врассыпную. Вы мне что-то сказали, не помню что. Как бывает во сне, запомнилось только чувство облегчения… Проснувшись, я перекрестился, хоть и не бог весть как религиозен… Тогда я нарисовал ваш образ, каким увидел его во сне.
Сидя спиной к рулю, он управлял лодкой одной рукой. Море окрасилось золотисто-зеленым светом, радуга таяла в чисто вымытом небе, мокрый песок у кромки берега стал светло-коричневым.
— Чего вы ждете от меня? Зачем рассказали мне это? — спросила я.
— Просто так, чтобы вы поняли, отчего я нарисовал ваш портрет, — ответил он, слегка наклонив голову.
Я была поражена и взволнована. Значит, не только я мысленно отдавалась ему в ту мерзкую ночь, но и он видел меня во сне! Уверенность в том, что я какими-то таинственными узами связана с ним, и чувства, испытанные мною за эти два дня, — все это принадлежало к какому-то иному миру, не к тому, что был у меня перед глазами.
Я сидела, точно меня загипнотизировали, испуганная, как будто приближалась решающая минута моей жизни. Женская интуиция подсказывала мне, что этот человек истерзан, что он растоптал себя самого. Я смотрела на него со страхом и вместе с тем торжествовала. Он склонил голову, как делают мужчины, когда отдают себя нам во власть.
— Вам снились кошмары. Это бывает с каждым. Вы мучитесь оттого, что продали свои картины. Вы сами осудили себя на безвестность и теперь раскаиваетесь в этом, — сказала я.
— Было время, раскаивался. Теперь меня это не трогает, да и поздно уже.
Я спросила, отчего он смирился, что мешает ему разоблачить обман.
— Это невозможно. Просто бесчестно с моей стороны, раз уж я дал согласие. Неблагородно и жестоко по отношению к тому человеку. Он будет опозорен, уничтожен. Нет, это невозможно, не будем больше говорить об этом… — Он спрятался в себя, как мидия прячется в свою раковину, и выглядел в эти минуты постаревшим и бесконечно несчастным.
Мне не удавалось отогнать от себя навязчивую мысль, что лодка несет меня навстречу чему-то неведомому, что не существует на свете ни гостиницы, ни курортного городка, ни Луи, ни моих соотечественников — нет ничего, только он и я. Куда влечет нас, что общего у привычного мне мира с тем миром, в котором сейчас блуждает мой разум, с теми кошмарами, что мучат этого человека? Я мысленно твердила себе: «Молчи, молчи, ни единого слова, подумай, прежде чем сделать решительный шаг». И тут же мелькнула мысль, что если в Болгарии он связан с тем бесталанным художником обещанием молчать, то в Париже он может исправить свой промах, выставив картины под собственным именем. Скандал будет не таким громким и легче забудется. Я не высказала этой идеи вслух, решив предложить ему свою помощь позже, хорошенько подумав… О боже, разве я не сознавала, что увлеклась им, что уже стала его пленницей?..
Я молчала, иногда, быть может, улыбалась. Через несколько минут его лицо опять приняло безразличное, чуть презрительное выражение, словно он ничего не сказал мне и ничего от меня не ждал.
— То, что я продал свои картины, не самое главное. Я продал тяготевшее надо мной проклятье. — Он повернулся ко мне спиной и засмеялся. — Вы забываете про мой сон, — добавил он, по-прежнему отвернувшись. — Кошмары, как вы изволили выразиться, ничего более…
Видимо, ему была свойственна быстрая смена настроений и беспечность ребенка, который живет в собственном мире и безразличен к оценкам взрослых. Может быть, он все же сожалел о том, что посвятил меня в свою тайну? Я вдруг подумала, что он избрал этот непритязательный образ жизни потому, что сам отделил себя от той среды, к которой принадлежит, и ему не остается ничего иного, как напустить на себя суровость, ожесточиться против себя самого за унизительный, нелепый сговор с софийским художником…