— А вы не эгоист?
— Вероятно. Такие люди, как я, не слишком приятны. Куда вас везти — на Чертов остров или ко мне? Я наловил сегодня чудесной рыбы — не знаю, водится ли она в Средиземном море. Когда ее изжаришь, она становится золотисто-красной, потому что в ней много йода. Разрешите пригласить вас на скромную трапезу, поджарим ее и съедим…
Все было совсем не так, как я себе нафантазировала. Когда мы приехали к нему, он занялся рыбой. Разложил во дворе костер, вынул из шкафчика пластмассовые стаканы, принес круглый столик на низких ножках.
— Схожу за свежей водой, — сказал он и, взяв кувшин, ушел.
Я надела халат — в домике было прохладно. Оставшись одна, потрогала рукой ветроупорный фонарь и оленьи рога, висевшие на стене возле очага, посмотрела на кровать и тут вспомнила, что Тасо вынул тогда из-за нее неоконченный пейзаж. В углу за кроватью стояла большая, очевидно самодельная папка из толстого черного картона, набитая рисунками, завязанная сбоку и наверху тесемками. Я не решилась ее развязать — ведь он мог с минуты на минуту вернуться. Села, закурила и стала ждать. Обстановка лачуги начинала мне нравиться, воображение предвкушало те радости, которые мне принесет принятое ночью решение.
Он вскоре вернулся, оставил кувшин и пошел жарить рыбу. Я вышла вслед за ним. Сковорода стояла на двух законченных камнях, а он сидел рядом на круглом чурбачке.
— Вы не покажете мне другие ваши рисунки? Я видела папку, — сказала я.
— Они вам не понравятся. Да и ваши соотечественники, наверно, волнуются, уж не похитил ли я вас. Вам разве безразлично, что они подумают?
— Мне все равно.
— Мой рисунок ничего не сказал вам или вы считаете его художественным вымыслом?
— Вы увидели меня такой во сне. Вы верите в существование другого, метафизического мира?
— Когда-нибудь человечество будет жить в нем, — сказал он, обваливая рыбу в муке и опуская в кипящее масло. — Не так уж далек час, когда над миром воцарится великая тишина… Тогда человечество увидит отверстые врата иного бытия… Значит, мой рисунок вам ничего не сказал?
Отчего я не призналась ему, в какое волнение поверг меня этот рисунок, какую сладостную муку испытывала я на протяжении этих дней? Зачем ответила отрицательно, что помешало мне? Может быть, я разучилась быть искренней или же меня остановил страх перед душевным лабиринтом, в который я не хотела попасть, и принятое ночью решение? А может, причина — в цинизме и скепсисе, издавна отравивших мою душу и мозг? О, зачем наше самолюбие так фальшиво и слепо?
— Видимо, так. — Он произнес это сухо, но было видно, что он огорчен.
— Мне бы хотелось, чтобы вы нарисовали меня такой, какой видите сейчас, — сказала я.
— Очень возможно, что я это сделаю, но вам не понравится.
— Но зато я буду там настоящей?
— Как знать… Возможно… Если вам хочется быть такой… — Он переворачивал вилкой золотисто-красные рыбешки и не смотрел на меня. — Настоящим каждый из нас считает тот свой облик, какой видится ему самому.
— Ваша папка набита рисунками. Неужели вы мне ничего не покажете?
— Они — другие… Я их никому не показываю…
Я чувствовала, что он замкнулся в себе, и вспыхнула потому, что поняла, что ему отлично известно, зачем я явилась сюда полуголая, прямо с пляжа.
— Надо съесть рыбу, пока горячая. — Он взял сковороду и отнес в дом.
Мы сели за столик — он не напротив, а сбоку, очевидно, для того, чтобы не смотреть на меня.
Оттого, что я побыла у костра, и от знойного августовского солнца мне стало жарко в халате. Я презирала себя, но, видно, в меня вселился дьявол. Я думала: «Он уже смеется над тобой, он читает твои мысли. Ему хотелось увидеть в тебе что-то, отличающее тебя от тех женщин, с которыми он знался прежде, что-то более возвышенное, более интеллектуальное. Поэтому он и открыл тебе свою одинокую душу. Зачем ты уклоняешься от духовной близости, а хочешь соблазнить его своим телом, пренебречь сложностью его души, сломить его неприступность, а потом показать ему спину? Хоть ты и ценишь в нем художника и действительно хочешь избавить его от этой нищенской жизни, подумай, прежде чем изложить ему твое предложение. Не слишком ли большая ноша свалится на тебя, если он вдруг заявится в Париж со своими картинами? Не увлечешься ли ты, не пошатнешь ли свое буржуазное благополучие и свою семейную жизнь? Хорошенько подумай, прежде чем сделать решительный шаг!» И все же я сказала ему: «У меня есть сбережения, я помогу вам. У нас с мужем есть друзья среди журналистов, мы знакомы кое с кем из художников. Мы снимем вам салон — этого достаточно, все остальное придет само собой. Напишите новые картины и готовьтесь к выставке во Франции. Вы согласны?»
Он продолжал молча есть.
— Что мешает вам принять мое предложение? — спросила я.
— Помимо того человека, как я вам уже говорил, моя теперешняя жизнь. Лишь немногие могут жить обывательской жизнью и творить искусство. Наиболее талантливые живут своей фантазией, мучительными поисками формы, цвета, тона, фактуры, темы. Я еще не до конца переборол в себе обычное отношение человека к житейской прозе, но, возможно, я всего на один шаг ушел от остальных.
— Не понимаю вас, — сказала я.
— Море поглощает все мелкое, будничное… погружает в вечное, в Ничто… Но, с другой стороны, тем самым оно все обесценивает, все человечески-незначительное, и остается лишь Мысль, чистое созерцание, Идея, без которой нет искусства. Пока я здесь, мне слышны голоса многих племен и народов, населявших эту землю, я ощущаю в своей крови их кровь. Они противоречивы и враждебны, они таят великие возможности для духа, но и великие опасности, потому что, будучи голосами мертвых, они неявственны и разнородны. Для меня они — тайна, которая удерживает меня здесь, призраки, с которыми я общаюсь и борюсь… Бывает, в море появляется крестоносец, участник похода Фридриха Барбароссы, и мы ведем с ним долгие беседы. Да, в особенности при свете луны…
— Неужели вы верите в призраков? Это шутка?
— Он утонул здесь во время крестового похода. Рыцарь в доспехах, очень заносчивый. В последнее время он часто призывает меня к себе.
— О чем же вы беседуете?
— О многом. Например, о том, жив ли еще Барбаросса, наступит ли день, когда он выйдет из скалы в Саксонии, пойдет ли вновь походом по земле, или же он почил навеки. О духах, что витают вокруг, и о многих тайнах, не различимых обычным человеческим глазом. Он сам призрак и знается с призраками, но одинок среди них…
— Отчего вы не хотите говорить со мной серьезно?
— Мне при крещении дали имя Анастас, сокращенно Тасо. А по-итальянски я барсук. Знаете, что делает барсук, когда собаки нападают на его нору? Воздвигает между собаками и собой стену…
Он засмеялся, вынес столик с остатками еды во двор и вернулся в комнату.
— Нет аппетита или рыба не понравилась? Угощение у меня скудноватое. Я всегда ем так, на ходу. Стаканчик белого вина не хотите? Забыл вам предложить. Отличное вино.
Он извлек из-за двери оплетенную бутыль, наполнил пластмассовые стаканы. Мы чокнулись, он взглянул на меня засиявшими глазами, в которых было и немало иронии, и положил руку мне на плечо.
— Снимите вы свой халат, вам ведь жарко…
………………………………………………………………………
………………………………………………………………………
Я все глубже погружалась в сладостную бездну, а под конец разрыдалась. Разрыдалась потому, что сознавала: я отдалась ему, как уличная женщина. Он держался со мной, как с любой другой на моем месте, — был шутлив и далек. Я пробовала расспросить его о прошлом, надеясь постичь тайны его души, его чудачества, я жаждала искренности, хотела вызвать в нем настоящую влюбленность. А получала на свои вопросы ироничные и туманные ответы: дескать, странствовал он как из любопытства, так и по должности; объяснить, когда и как проявились его склонности к живописи, не может; картины свои скрывал в ожидании, когда достигнет определенного мастерства; женился, развелся, плавал матросом на рыболовном судне, а под конец облюбовал этот городок…
Нежась в его сильных объятьях, я слышала, как отдается каждое слово в его волосатой груди. Охваченная словесным буйством, я притворялась беззаботной, легкомысленной, чтобы показать ему, что все случившееся — эпизод, который ни к чему меня не обязывает. Манера держаться, глупости, которые я нагородила о живописи и искусстве, были вполне в духе принятого мною ночью решения. Должно быть, и этим, и не только этим я выставила себя в смешном свете. Когда говоришь лишь для того, чтобы заглушить свои истинные мысли и чувства, запоминаешь, главным образом, досаду на самого себя… Он снисходительно улыбался, утвердительно кивал: «Да, вероятно… Видите ли, я как-то не задумывался над этим… Не могу вам объяснить… Я же говорил вам, отчего предпочитаю такую жизнь… Рыцарь? Конечно, существует, коль скоро мы с ним беседуем…»
Я дурачилась, как девчонка, чтобы выглядеть милой, забавной болтушкой, чтобы скрыть свое поражение… Ни разу не спросил он меня о Луи, о моей жизни в Париже, моих соотечественниках, словно всего этого и не существовало на свете…
Когда подошло время возвращаться, я — хоть и считала, что больше не увижу его, — спросила, когда мы снова встретимся, и он показал на тропинку за холмом.
— Она выводит к дороге позади виноградников, а дорога — прямиком в город. Сюда можно добраться по суше, ориентируясь по берегу, — сказал он.
Я вернулась в гостиницу около шести и бросилась ничком на кровать, чтобы опомниться, осознать то, что произошло. В голове вертелось: «Ничего особенного, что ты волнуешься, ведь ты сама этого хотела? Скоро уезжать, больше ты его не увидишь». Но моя гордость бунтовала, мое дурацкое поведение было унизительным. «Чего же ты хочешь? — спрашивала я себя. — Искренней, настоящей любви? Ты же бежишь от нее, от того мира, в котором живет этот человек, от его дьявольского рисунка, считая его заблуждением и соблазном, хочешь забыть о нем. Тем самым ты отрекаешься от художника, от его картин и от собственной своей души… Зачем тогда ты хочешь, чтоб он в тебя влюбился? Чтобы потешить свое оскорбленное самолюбие? Ты считаешь себя трезво мыслящей, страшишься любого глубокого чувства, чтобы сохранить спокойствие, а спокойствие предлагает тебе лишь уныние и скуку. Ничтожество! Убегая от его мира, ты убегаешь и от своего, того самого мира, который побуждал тебя прижимать рисунок к груди как самое для тебя дорогое и