Эта мысль пришла ей в голову еще тогда, в спальне, когда она увидела, как они держатся за руки, точно маленькие ребятишки, а сестра лежала с мокрым платком на лбу и надрывно выла в надежде их разжалобить. Ей хотелось вступиться за племянника, но она не решилась, боясь услышать самое страшное, что может услышать бездетная женщина: «Заведи своих, тогда и говори!..» До сих пор она таких слов не слышала, но под горячую руку сестра не удержится, выпалит, характер у нее известный, выпалит прямо в лицо, а ей казалось, что она не вынесет этих слов, что ее одинокое женское сердце разорвется.
Она немного поплакала, пока на сердце не стало чуть легче, умылась у колонки и принялась за уборку. А вскоре целиком погрузилась в это занятие, дело спорилось, возобновление порядка на дворе успокаивающе действовало на душу. И она представила себе, как за воротами тормозят машина за машиной, по-свадебному разукрашенные, как опять вваливается веселая толпа гостей, они размахивают полотенцами и фартуками, из бутылей хлещет вино, играет музыка, и вся дачная зона вновь оживает, дышит, звенит возбужденными голосами…
Она прислушалась. И ей почудилось, что она слышит человеческий голос.
Он был где-то близко, за изгородью. Она раздвинула ветки и в образовавшуюся щель увидела, что по ту сторону Первой улицы, вдоль оград ползет обессиленный человек, одна рука у него беспомощно болтается, на лице — запекшаяся кровь. Из потрескавшихся губ вырывались слабые стоны.
Она узнала Ивана Первазова.
Станислав СтратиевНедолгое солнце**
Сады, полные цветов и почерневшей черепицы. Виноградные лозы, обнимающие навесы, их листья, заглядывающие в окна. Трещины, ползущие по стенам, до самых цементных ступенек, до протертого половика, под которым прячут ключи. Покосившиеся заборы из старых прогнивших досок, едва видные за стволами стройных яблоневых деревьев. На окнах — цветы в банках из-под консервов — сады Семирамиды. Поющие звуки дождя, падающего в тазы и ведра, когда протекает крыша. Не раз побеленные, крашенные и латанные стены с яркими ковриками на них и скрипучая дверь — зеленая снаружи и белая изнутри. И дощатый пол лимонно-желтого цвета, и щетки, которыми трут пол, тоже желтые. И старомодная кровать, на спинках которой спят лебеди в озерной, вишневого цвета воде. Лампада в углу, вся в пыли, и пламя рождественской свечки, и маленькая икона с алой кровью на светлом терновом венке. Нож с деревянной ручкой, пара ложек и хлеб на столе под черешней, который отец твой когда-то сработал сверкающей и поющей ручной пилой и теслом, впивающимся в древесину как жало. И кусты во дворе, и деревья, и ветхий сарай, и голуби, красным оком косящиеся на нас, и фонари из арбузных корок с треугольным оконцем; из ветоши мяч и колонка с цементным стоком и ледяной водой, которая зимой по ночам замерзает и оттаивает на рассвете. Куры, расхаживающие по двору, оставляя следы на снегу, изящные, словно здесь ангел ступал. На дороге — большие колеса телег; граммофон, доигравшийся до хрипоты; железнодорожник в фуражке и с сумкой, спешащий к своим поездам; и дурачок вашего квартала, разглядывающий сумку. И двое цыган, несущих яркий бархат в мешке к братьям, шьющим домашние туфли. И тетя Миче — с петухом на руках — в поисках человека, который взялся бы его зарезать. И звон колокола церквушки — над деревьями и домами, над садами и дворами с их курами и виноградными лозами, с их щелями в дощатых заборах, через которые лазают дети. И свадьбы — со стульями и столами, собранными у родных и соседей, с ложками и тарелками, взятыми там же; во дворе смех и веселье — свадьба; и опять падает снег на этот двор и на эти дома, и все кругом одето в белые шапки — дерево, ветка, сарай, перевернутое корыто и воробей, замерзший во сне прошлой ночью. И вновь падает снег на это родное жилище, оплетенное лозами и паутиной.
В полумраке Таня внезапно почувствовала, что она наступила на что-то и это что-то зашевелилось, но не издало ни звука. В ужасе она отдернула ногу и в следующий момент заметила подпрыгивающие силуэты, которые пересекали коридор и исчезали за открытой дверью, где-то в глубине дома.
— Что это? — прошептала она.
— Кролики, — сказал Сашко.
— Как кролики?.. Куда они бегут? — Таня с испугу ничего не могла понять.
— К ванной, напиться воды. Сейчас, наверно, три часа.
Таня посмотрела на светящиеся стрелки своих часов — было пять минут четвертого.
— В это время они пьют, — сказал Сашко. — А потом возвращаются обратно в комнату.
— Но почему кролики? Почему их так много? — шептала Таня.
— Потому что за них платят поштучно, — сказал Сашко. — Ты почему говоришь шепотом?
Играл граммофон, его хриплая мелодия доносилась с другого конца коридора; вероятно, граммофон был очень старый, а иголка затупилась, да и пластинка, видно, куплена не вчера; однако Таня продолжала шептать, хотя в этом не было необходимости.
Дом тоже был старый, трехэтажный, огромный и мрачный, с длинными темными коридорами, окна — в железных проржавевших рамах, на которых еще кое-где держались синие и зеленые цветные стекла, побитые и грязные; это был один из тех грустных и неприглядных городских домов, что были построены сорок лет назад, с многочисленными нелепыми помещениями, с зимним садом, железными ваннами на ножках и кафельными печками в комнатах.
— Где платят? — Таня попыталась говорить нормально, но опять перешла на шепот. — Как поштучно?
— В институте, — объяснил Сашко. — На них ставятся опыты. Цвете Хоросанов разводит, их в гардеробе и продает институту. Ему платят поштучно.
В комнате, где в свое время поселили семидесятилетнего Хоросанова, стоял массивный дубовый гардероб чудовищных размеров, с розетками и резьбой. Скомбинированный с гигантским буфетом из того же дерева, он походил на кентавра, и его темно-коричневая громада сдавливала в своих объятиях всю комнату.
Внутри гардероб представлял собой лабиринт из перегородок, ящиков, небольших баров, интимных отделений для женского белья, шляп, мехов — маленький деревянный Вавилон. Отделение для мехов особенно возмущало Хоросанова, у которого за всю его жизнь не было ни одной шкуры, кроме своей собственной. У такого человека, как он, владельца двух джемперов и одного пальто неопределенного возраста, гардероб не вызывал никаких чувств, кроме смертельной обиды. Годы сделали Хоросанова мудрым и не очень чувствительным к обидам, но кентавр загораживал свет, в комнате царил полумрак и не хватало воздуха. К тому же гардероб посягал на заработок съемщика, который всю жизнь промышлял торговлей певчими птицами, экзотическими рыбками и медицинскими пиявками.
В маленьком доме с садом, родном доме Хоросанова, на окраине города, были идеальные условия для такого рода торговли. Но после того как он прожил около пятидесяти лет в окружении певчих птиц, однажды появился экскаватор, смахнул дом, унес сад, расшвырял всю улочку; там потом построили почту, а Хоросанова и половину семей с его улочки поселили в этом большом и мрачном доме, в его многочисленных комнатах и коридорах. Семьи постепенно выезжали, разлетались из временного жилища по новым жилым кварталам, в панельные дома, в разные корпуса; прибывали новые съемщики, некоторые из старых остались — те, что не могли подыскать себе подходящее жилье или же до них не доходила очередь.
А Хоросанова поселили в комнате с гардеробом. У одинокого человека его возраста не было никаких шансов получить другое жилье, и старик очень хорошо это знал. Его попытки сменить маленькую, со странными углами и закоулками комнату на другую не увенчались успехом; судя по всему, гардероб вначале стоял в огромном холле, но потом съемщики воздвигали стены, перегораживая холл под разными углами, постепенно изолируя дубовый гигант, пока в конце концов не получилась та комната, которая досталась Хоросанову. И больше никто не хотел селиться в этом полутемном многоугольнике.
Тогда Хоросанов понял, что ему придется вступить в открытую борьбу с гардеробом. Иного выхода не существовало — менять профессию было поздно, ничего другого он делать не умел.
Борьба оказалась неравной, чудовище нельзя было сдвинуть с места, не то что вынести на улицу. Чтобы его вынести, потребовалось бы разрушить полдома. Нельзя было его и поджечь, оно не горело, а если бы и загорелось, то спалило бы весь квартал. Несколько раз Хоросанов набрасывался на него с топором, но топор отскакивал от твердого дерева. К тому же инвентарный номер, поставленный на резных дверцах, удерживал старика от подобных решительных действий.
Долгими ночами Хоросанов смотрел на гардероб с ненавистью, а руки у него сводило от бессилия. И тогда старик предпринял смелый шаг — он начал разводить в гардеробе кроликов. Кроликов он продавал институту, так как спрос на певчих птиц по неизвестным причинам упал, а сам перебрался жить в зимний сад, который до этого пустовал.
Там он и жил, как цветок, окруженный пиявками, певчими птицами и экзотическими рыбками. Его прозвала «цветочек Хоросанов».
Такова была история Хоросанова, которую Сашко вкратце рассказал Тане, пока вел ее по мрачному коридору. Кроличьих прыжков уже не было слышно, отдалилась и мелодия граммофона, как вдруг прямо перед ними прозвенел звонок велосипеда. Они отпрянули к стене, и в полутьме важно проехал на новом «Балкане» шести-семилетний мальчуган, грызущий печенье.
— Ты почему не включишь фару? — сказал Сашко ему вслед.
— Цецо спер, — ответил тот и скрылся из виду.
Была середина дня, дом казался тихим, почти все его обитатели были на работе, они возвращались только к вечеру. Вдалеке, где-то у лестницы, чуть слышно прозвенел звонок велосипеда и смолк. Видно, мальчуган укатил на улицу.
Сашко обнял Таню и в темноте погладил ее по волосам. Она повернулась к нему — в ее полузакрытых глазах мелькали слабые огоньки, губы вздрагивали. Сашко наклонился к ним.
Пока он ее целовал, она почувствовала, что кто-то в коридоре наблюдает за ними, и легонько оттолкнула Сашко.