Современные польские повести — страница 10 из 63

Однажды утром меня разбудил резкий стук в дверь. «Немцы!» — подумал я. И не ошибся. Их было пятеро. Вермахт. В касках, с ремешками под подбородком. С карабинами за спиной. Выглядели они внушительно и импозантно.

— Мы ищем оружие, — заявил тот, что стоял у самых дверей. — Прошу отдать все, что у вас имеется.

— Никакого оружия у меня нет и не было.

Первый немец отстранил меня не слишком грубо, но решительно и вошел в квартиру, за ним остальные.

— Если вы сдадите оружие добровольно, как предлагалось в воззвании, вам ничего не будет. Если же мы обнаружим спрятанное оружие, то расстреляем вас прямо здесь, на месте, возле дома.

— Мы сегодня уже расстреляли таким образом семерых, — сообщил другой, обнажив в дружелюбной улыбке белые зубы.

Вообще держались они предупредительно. Разбрелись по квартире и стали переворачивать все вверх дном, а тот, что вошел первым и распоряжался, нашел среди хлама харцерский топорик. Некогда я был харцером[10], потом меня выгнали за то, что я врал и курил, но топорик сохранился. Не сочли бы его укрываемым оружием, испугался я, но это не пришло им в голову, их командир лишь подбросил топорик вверх и сделал им несколько выпадов на индианский манер. Топорик ему явно понравился.

Они перерыли в доме почти все, и наконец этот главный подошел к шкафу, в котором стоял чемодан неведомого мне француза Э. Д. Он распахнул дверцы шкафа и топориком указал на чемодан:

— Что там?

— Не знаю.

— Как это вы не знаете? Не знаете, что в чемодане?

— Он не мой.

— А чей же?

— Одного француза.

— Какого еще француза?

— Был тут один такой. Мой приятель. Первый секретарь французского посольства, он сбежал перед вашим приходом. В машине не оказалось места, и он попросил меня припрятать чемодан.

Я не собирался лгать, но что поделаешь: не рассказывать же им об учиненном варшавянами грабеже посольства, о благородном старике и о том, как я случайно оказался хранителем собственности неизвестного мне француза.

Они расхохотались, довольные тем, что первый секретарь французского посольства бежал от них, а солдат с топориком наклонился и хотел вскрыть чемодан, но тот был заперт на замок.

— Дайте ключ.

— У меня нет ключа.

— Как это так?

— Нет. Мой приятель мне ключа не оставил.

— Только запертый чемодан?

— Да.

— Хм. В таком случае придется его испортить.

Он взмахнул топориком, но от удара воздержался. Взглянул на меня, на чемодан, опустил руку, а потом стал подбрасывать топорик.

— Красивый, добротный чемодан. Жаль его взламывать.

Он продолжал смотреть на меня, поигрывая топориком. Я понял, что он хотел бы присвоить топорик и только ищет предлог. Пожалуй, не столько для меня, сколько для себя самого. По сути дела, он, должно быть, человек порядочный: расстреливать людей в рамках обычных служебных обязанностей — даже если обязанности эти ему не по душе — это было в порядке вещей. Но изъять у кого-то (хотя бы и у кандидата в смертники) его собственность — тут требовалось какое-то моральное основание, договоренность, пусть видимая. Я кивнул головой, солдат явно остался доволен. Подбросив топорик, он ловко поймал его и отдал краткую команду своим подопечным покинуть помещение. Сам же не спеша вышел первым.

Оставшись один, я ни с того ни с сего вспомнил Цоппот. Ранее называвшийся по-польски Цопоты, а ныне Сопот. Мои родители были мелкобуржуазные снобы среднего достатка. Им, конечно, хотелось бы произвести впечатление на окружающих своими выездами за границу, однако они не могли себе позволить ни какой-нибудь Остенде, ни Биарриц или Сан-Ремо, поэтому свои первые детские каникулы я провел в Цопотах. Здесь же я открыл для себя красоты мира. И красоты эти неизбежно приправлены были ароматом всего немецкого. И берег, и море до самого горизонта. Корабли самые разные: и незнакомые, побуждающие воображение поверить в то, что мир сплошь состоит из приключений, и знакомые — серый «Аякс», белая «Моника», плавающие в Хель, тоже белое и почти обтекаемой формы судно «Пруссия», курсировавшее в Кенигсберг. Панорама Гданьска и мыс Нойефарвассер. Вестбад и Остбад. Цветочная аллея и многоцветные фонтаны в саду у казино. Пирс. Специфический вкус киселя и запахи немецкой булочной. Загадочный, днем погруженный в спячку, словно истомленная проститутка, ночной ресторан «Какаду», лавка с пляжными товарами и игрушками на улице, что прежде называлась Зеештрассе, а ныне именуется улицей Победителей под Монте-Кассино, там теперь магазин «Галлюкс»[11]. Зеленые кусты и лесистые холмы. В Лесной опере, где ныне проводится Сопотский фестиваль, тогда проводились Вагнеровские фестивали. И эти лесистые холмы у меня всегда уже будут ассоциироваться с Лоэнгрином и Тангейзером. Запах моря, смолы и дыма. Медузы. Возле пляжа и в аллейках пансионов прятались немецкие дети, они налетали на нас и били по морде. Иногда прятались мы, налетали на них и тоже били по морде. Трудно определить, кто был зачинщиком, и та и другая сторона почти ежедневно и нападала и получала сдачи, вспыхивали самые настоящие побоища. Польские и немецкие родители решительно это пресекали, выражая сожаление, что инстинкт взаимной ненависти просыпается в их детях так рано. А ведь, по сути дела, инстинкт тут был ни при чем: сами родители натравливали нас друг на друга. Их поведение, атмосфера, какую они создавали, разговоры, какие они вели меж собой, детям якобы недоступные. Однажды мы встретились неожиданно: стояли друг против друга мы, польские дети, и они, немецкие дети, и вовсе не желали драться. Заговорили, потом затеяли общую игру. Нам было хорошо друг с другом, открылось что-то новое, увлекательное, интересное. Но тут из домов и аллеек высыпали наши польские и немецкие родители. Громко крича, красные от злобы, они, тормоша и подталкивая, растащили нас по домам. С тех пор мы не играли, но перестали драться — к большому неудовольствию родителей: им бы хотелось, чтоб мы дрались, лупцевали друг друга, а они могли бы сетовать на это.

Я начал вспоминать Цоппот после того, как солдаты, производившие у меня обыск и угрожавшие мне расстрелом, удалились. Я глядел в окно в сторону Уяздовских аллей. Был прекрасный солнечный день, густо посаженные, лишенные листьев деревья выделялись на фоне голубого неба, напоминали ветхое кружево. Меня охватило чувство беспокойства. Что, собственно, может храниться в чемодане этого француза, господина Э. Д.?

Я отошел от окна. Какой смысл хранить чемодан неведомого мне человека, который того не знает и вовсе о том не просил? Почему я так часто совершаю странные, несуразные поступки, страдаю плоскостопием и не вызываю у людей сочувствия? Сам я людей люблю. Почему же они не питают ко мне ответной симпатии?

Схватив кухонный нож, я ринулся к чемодану и стал взламывать замок. У меня это плохо получалось, я тяжело дышал, руки дрожали, я впал в какое-то исступление, показалось вдруг, будто я приканчиваю кого-то. Во всяком случае, это было исступление такого рода, какое, видимо, охватывает преступника в момент убийства. Я убивал неизвестного, неведомого мне господина Э. Д. Через минуту замок уступил, что-то затрещало, щелкнуло, я откинул крышку: сверху лежал вороненый револьвер, вероятно браунинг — в пистолетах я не разбираюсь, разве что в тех, которые вижу в детективных фильмах или на обложках детективных романов. Улепетнул французик от немцев и, удирая, не подумал даже прихватить с собою револьвер, чтобы в случае необходимости отстреливаться, как это делают в кино герои — революционеры или ковбои. Зачем в таком случае французу понадобился револьвер? Как формальное приложение к его должности? А может, к примеру, потерпев серьезные неудачи, он принял решение застрелиться, купил револьвер, а потом что-то переменилось и француз отшвырнул его, как ненужный хлам? Я понял, насколько глубокий смысл таится в предостережении, что с оружием следует обращаться осторожно. Э. Д. проявил неосмотрительность, за его легкомыслие я чуть было не поплатился жизнью.

Только сейчас я это осознал, и сначала меня бросило в дрожь от испуга, а потом охватила паника. Я укрывал оружие, а знал я об этом или не знал, их не касалось. Они расстреляли бы меня, если бы тот жандарм решил вскрыть чемодан неизвестного мне француза Э. Д. На протяжении нескольких недель меня дважды чуть не расстреляли без всяких на то (хотя бы субъективных, с точки зрения потенциальных исполнителей) причин. Сперва польские трамвайщики, а спасительной оказалась немецкая бомба, позже — немецкие жандармы, а выручил польский харцерский топорик.

Как же быть дальше? Ведь жандармы могли вернуться, поскольку не исключено, что этот чемодан, сущая ерунда, — следствие чрезмерного моего усердия и склонности совать нос не в свое дело, — что этот чемодан не дает им покоя, напоминая о недобросовестно выполненном приказе. Конечно, это маловероятно, но по опыту я знал, что маловероятное в самом деле не случается, когда речь идет о чем-то приятном, дарящем радость, но вполне может случиться, если грозит катастрофой, несчастьем. Впрочем, могли явиться и другие жандармы либо внезапно нагрянуть гестапо.

Красива была Аллея цветов в Цоппоте. Убранные цветами и лампионами лодки, яхты и байдарки, бенгальские огни — все это отражалось, переливалось на глади залива. Чудесный, волшебный мир, навевающий грусть, природа которой непостижима. Однажды красиво убранная лодка перевернулась и в воду ухнуло все немецкое семейство: тощий фатер, толстуха мутти и двое киндеров в матросках. Как радовались этому событию мы, польские дети! А как-то машина насмерть задавила какого-то мальчишку. Эту новость сообщила взволнованная мать, она сама была свидетельницей происшествия на улице, которая ныне зовется улицей Победителей под Монте-Кассино, а тогда называлась Зеештрассе. Я поинтересовался, немецкий ли парнишка угодил под машину. Мать подтвердила, что немецкий, а я сказал: «Если немецкий, это не беда», и отец съездил мне по физиономии за антигуманизм. В сущности, я вовсе не радовался, что немецкий мальчишка попал под машину. Меня объял ужас. Но я сказал так вопреки тому, что думал, чтобы подладиться к отцу, польстить его антинемецкой идеологии.