Здзих ждал меня на вокзале. Поздоровался он со мной так, словно мы встретились в школе после каникул. Он выглядел как прежде, только, словно несколько изменив краски, застыл в закрепителе. Мы сели в его машину, громадную «Барракуду» — «шевроле», окраски yellow gold[45]. Здзих чувствовал себя раскованно, много говорил о том, чем занят, как живет. Жизнь эта давала ему большое удовлетворение, нет, не деньги, которые он легко здесь зарабатывал, не беззаботные кутежи, не частые поездки по всему свету и прочие такие вещи, но неизменное превосходство, которое он, поляк, испытывал над немцами.
— Это, — говорил он, — человека устраивает. В глазах поляка они в такой же мере ничтожны, в какой некогда хотели выглядеть могущественными. Порядок! Нет, я не даю им ощутить это. Просто рядом со мною, поляком, они — ничтожества, — с меня этого довольно. А кроме того (это тоже доставляет мне удовлетворение) — отсюда видишь превосходство социалистического строя над капиталистическим.
Мы ехали по Зонненштрассе, потом по Леопольдштрассе и свернули на Франц-Йозефштрассе, унылую и мрачную мещанскую улицу, каких немало во всех городах Европы. Однако мне она показалась приятной, поскольку я жил на точно такой же улочке в самый счастливый период моей жизни, когда в первые послевоенные годы руководил отделом культуры и спорта в газете большого воеводского города. Только моя улица была в ту пору сильно разорена, в отличие от Франц-Йозефштрассе. Мы говорили со Здзихом о школьных друзьях и о наших общих довоенных знакомых, о том, что с ними стало, чем они теперь заняты, но не касались тех проблем, которые нас в свое время объединили. Этим даже и отдаленно не пахло, так что минутами я задавался вопросом, нет ли здесь ошибки: в самом ли деле там был тогда натуральный Здзих?
Мы остановились перед каменным домом. С одинаковым успехом такой дом мог быть в Познани, Вроцлаве, Щецине или в Варшаве, на Праге. Но никак не в Кракове, не в Гданьске и не в Люблине. Квартира на втором этаже оказалась громадной и крайне странной. При входе, в темном коридоре, я споткнулся о какие-то рулоны. То были свернутые ковры.
— Порядок, — сказал Здзих. — Ты не ушибся? Я ищу приличную квартиру в новом районе, а пока вынужден ютиться здесь. Мерзость, но по крайней мере просторно. Я провожу тебя в твою комнату.
Моя комната по своим размерам смахивала на небольшой бальный зал. В ней тоже было полно ковров, три дивана, большой адаптер, гора пластинок, сверху — «Мазовше», полки с книгами, исключительно польскими, огромный письменный стол, которым явно не пользовались. На стене портреты Маркса и Ленина, а на столе в рамке фотография выдающегося деятеля с дарственной надписью Здзиху. Мне это напомнило фотографию папы, адресованную архиепископу реймсскому, и меня обуял какой-то необъяснимый страх. Не знаю, что меня испугало. Сопоставление такого рода? Пластинки «Мазовше»? Разбросанные повсюду ковры? Мюнхенская квартира и вообще Мюнхен, в котором я неизвестно почему очутился? Стало темнеть. Здзих зажег светильник, громадный, как в оперном зале, хрустальный канделябр. Мне захотелось, чтобы все это оказалось сном и чтоб я проснулся, хотя, по правде говоря, никаких конкретных причин для такого желания не было.
— Порядок, — сказал Здзих. — Умойся, переоденься или как пожелаешь, и пойдем ужинать, а потом рванем в Польшу.
— В Польшу? Здесь?
— В Польшу. Для нас — в Польшу. Поляки, где бы они ни были, отправляясь на ночной кутеж, едут в Польшу. Порядок. Ванная комната — там. Да, вот тебе ключи от квартиры. Неизвестно, как все обернется, ты меня понял? Если что, не стесняйся, в счастливых случайностях здесь нет недостатка, а во время карнавала особенно. Ну, я пошел переодеться.
Он вышел. Я остался в комнате один. Приводить себя в порядок не хотелось. Я подумывал, не схватить ли чемодан и не удрать ли? Люстра дрожала и позванивала, когда по улице проезжал трамвай. На столе лежали журналы. Я взял первый попавшийся. Это был польский литературный еженедельник. Заголовок, набранный жирным шрифтом: «Ждем значительный польский роман». Под статьей фамилия известного и весьма влиятельного критика, который, судя по всему, близок к руководящим кругам. Статья начиналась словами:
«К счастью, в прошлое уходит эпоха слащавого, ложнопатриотического, схематичного романа в духе Эугениуша Дудека, но мы должны спросить себя: а что дальше?»
Издали, из ванной комнаты, слышно было, как поет и пофыркивает Здзих, принимая ванну: «Еще раз мазурку, что ли…» Я подошел к окну и стал всматриваться в уличный мрак, как когда-то на Нововейской.
Ужинать мы отправились в большой, с застекленной верандой ресторан на Зонненштрассе. Мы пили чистую водку. «Столичную», поскольку польская «Выборова» уже кончилась. Ели свиные отбивные с капустой, хотя в этом фешенебельном ресторане можно было получить омаров, устриц, страсбургские паштеты и все такое прочее. Здзих говорил. Говорил не умолкая, а я его слушал. В какой-то момент мне почудилось, будто он сказал:
— Только оружие может нас спасти.
Я вздрогнул.
— Что ты сказал?
— Я сказал: от такой дружбы бог нас спаси!
— Ну да, и что же дальше?
Он продолжал говорить, но я уже не слушал. Окинув взглядом зал, он помахал рукой проходившему мимо элегантному мужчине.
— Хайни! — воскликнул он, — Хайни, иди к нам!
Завидев Здзиха, Хайни обрадовался и подошел к нашему столику.
— Генрих Андреас, экспорт-импорт, мой друг, — представил мне Хайни Здзих. — А это Генек Дудек, приятель из Варшавы.
— Из Варшавы? — просиял Хайни. — Von Warschau! Schöne, sehr schöne Stadt[46].
Он был красив, элегантен, примерно моего возраста. Он сел и заказал еще бутылку «Столичной». Они заговорили друг с другом, поминутно извиняясь передо мной, сейчас, мол, закончат, что поделаешь, дела. А по мне пусть бы и не кончали. Посетителей все прибывало. Оркестр заиграл «Love story»[47], и паркет заполнился танцующими парами. Между столиками пробирались, ища свободное место, мужчина и женщина средних лет. Оба очень элегантные. За ними шла девушка в джинсах, в белой блузке с буфами на рукавах. У нее были длинные и очень светлые волосы, с прямо подстриженной челкой, и повязка из цветных бусинок на голове. Заметив их, Хайни воскликнул:
— Да ведь это Дюверже со своей строптивой доченькой. Что они тут делают? Дик (так он называл Здзиха), ты позволишь пригласить их? У них нет столика. Впрочем, тебе не помешало бы познакомиться с ним. Очень оборотистый тип. Антиквар, но интересуется и старинной бижутерией. Ох, простите, — спохватился он. — Вы не против?
Он в самом деле был чрезвычайно элегантен и прекрасно воспитан. Я пожал плечами.
Семейство Дюверже обрадовала встреча с Хайни, старым их знакомым. Хайни безупречно говорил по-французски. Эдгар Дюверже прибыл как эксперт, в связи с каким-то спором о подлинности кресла Людовика XIV, купленного во Франции мюнхенским магистратом. Поскольку сейчас Fasching[48], он прихватил и семью. Жизель Дюверже была еще хороша собой, однако очень уж бросалось в глаза ее старание казаться таковой. При этом она говорила не умолкая. Николь ни с кем не поздоровалась. Села сбоку и уткнулась в книгу. Какой-то паренек разлетелся пригласить ее танцевать. Она сказала:
— Отстань и катись отсюда.
— Ох, Николь, — вздохнула Жизель. — Иди, потанцуй. Почему ты не хочешь танцевать? Неужели ты никогда не будешь вести себя как нормальная девушка?
— Мама, — сказала Николь, — отстань. Ты захотела, чтобы я поехала с вами? Я поехала. Захотела, чтобы во время путешествия я не курила марихуану? Я не курю. Захотела, чтоб я поужинала с вами в этом дохлом ресторане? Я пошла. Но не требуй от меня большего: я просто встану и уйду!
— Хорошо, хорошо, — кротко проговорила Жизель.
Николь снова уткнулась в книгу. Она была прелестна, как Жизель в ее возрасте, а может, еще прелестнее. Здзих, Хайни и Эдгар говорили о делах. Жизель беседовала со мной. Николь читала книгу. В моей душе нарастало и крепло что-то ужасное. Я не слушал, что говорила Жизель. Пытаясь как-то завладеть моим вниманием, заинтересовать собой, она произнесла:
— Знаете, я очень интересуюсь Польшей. Я бы даже сказала: Польша — мое хобби. Я все уговариваю мужа съездить в Польшу. Расскажите мне что-нибудь о ней.
И тогда то, что нарастало и крепло в моей душе, прорвалось вдруг и выплеснулось наружу. Я встал, потом сел. Должно быть, я выглядел странно, возможно, устрашающе, потому что Жизель вроде бы изменилась в лице и чуть отпрянула, а те, трое, прервав беседу, молча и беспокойно поглядывали на меня. Николь продолжала читать.
— О Польше? Рассказать вам о Польше? Да вы же не поймете этого, вы, буржуйские морды, гестаповцы, трусы и дезертиры, которые эту Польшу предали и продали. Но, если хотите, слушайте.
Хайни и Эдгар оцепенели. В глазах Здзиха я заметил как бы веселый огонек. Жизель была близка к обмороку. Николь при словах «вы, буржуйские морды» оторвалась от книги и поглядела на меня с любопытством. А я тем временем снова, второй раз в своей жизни, почувствовал себя Великим Вневременным Поляком и ощутил в себе Польшу, как Богоматерь непорочное зачатие. И швырнул им, предателям и палачам, в их Буржуйские Морды истинную Польшу, от Пяста Колодзея и до Восстановления Замка[49]. В этом было все. Падеревский, исполняющий полонез под ивами, шум крыльев атакующей гусарии, «Богородица», золотисто-синие пруды, в которых отражается молоденький месяц, красивые девушки, которых преследуют злые силы, и бледные благородные юноши, бегущие через край лесистых холмов, ив, прудов и аира, чтобы защитить бедные создания, одолеть злые силы. Я говорил также о святых общечеловеческих идеалах, за которые каждый поляк всегда готов бороться, а если понадобится, и погибнуть, обо всем этом было сказано, а еще о Тадеуше Костюшке, об Эмилии Плятер