Современные польские повести — страница 31 из 63

Никто на этого крупного специалиста, казалось, не собирался нападать.

Директор Раттингер, в клетчатом пиджаке, в жилетке из йоркширской шерсти и в элегантном галстуке, обеспокоенно ерзал на стуле, то играл ронсоновской зажигалкой, то «паркером», то заглядывал в блокнотик, оправленный в крокодилову кожу. Барыцкий наблюдал за ним — они сидели рядом за длинным столом — и ощущал нарастающее раздражение. Его отношение к Раттингеру за последние годы претерпело серьезные изменения: директор давно уже не вызывал у него искренне дружеского расположения, а раздражал. Этот способный специалист умел, казалось, все, кроме одного — много лет он не принимал никаких решений. Теоретически вполне подкованный, он знал, как и что надо делать, но не мог, хоть тресни. Барыцкий неоднократно толковал с ним на эту тему — они были друзья, и их разговоры проходили в атмосфере неподдельной откровенности. Но что проку в искренности, если человек трусит? Раттингер боялся. Чего боишься? Принимать решения? Барыцкий кипятился и настаивал. Ответа на вопрос не получал. Но теперь страх как бы уже отделял от него Раттингера, омрачал их искренние взаимоотношения.

…Собрание подходило к концу, ни шатко ни валко, вопреки той новой атмосфере и вопреки паническому состоянию Раттингера. Плетение словес, шум по пустякам. Барыцкий пришел к выводу, что люди не видят тех проблем, которые всех волнуют, во всей их широте, масштабности, смотрят узко, слишком приземленно.

Но тут взял слово молодой инженер Плихоцкий. И грянула буря. В парусиновой курточке, остриженный под бобрик, с виду студент, заикаясь от смущения или от волнения, как начинающий боксер, на которого никто бы не сделал ставку, выскочил он на середину ринга и кинулся в атаку, нанося удар за ударом с точностью, которая потом заставила Барыцкого призадуматься. Барыцкий выслушал всю эту лавину упреков, направленных против директора Раттингера. Опустив голову, Раттингер сперва бросал вполголоса реплики, потом закашлялся, вынул платок и не расставался с ним до конца собрания. Барыцкий чувствовал запах одеколона, ему было досадно, он предпочитал не смотреть на Раттингера, то и дело вытирающего лоб, не хотел встречаться с ним глазами. Тянулось это долго, очень долго, ибо после Плихоцкого в том же самом духе выступило еще несколько человек.

Чуть погодя Раттингер подал в отставку по состоянию здоровья. Перед этим у них с Барыцким состоялся продолжительный разговор, который им обоим теперь трудно было бы восстановить. Я не позволю, чтобы меня били. А другие, другие должны были позволить? Но я не желаю. Так может, в этом и заключается суть, что одни должны здесь, только здесь жить, страдать, только здесь переносить трудности и питать надежды. А другие не должны? — нечто в этом роде сказал тогда Барыцкий. Это была уже ссора.

Год спустя Раттингер решил покинуть родину. Узнав об этом, Барыцкий не удивился. Однако телефонный звонок озадачил его.

— Хочу проститься, мы проработали столько лет… — сказал Раттингер.

— Где и когда? — спросил Барыцкий.

— Уезжаю сегодня, через три часа. Может, забежишь на вокзал? Разумеется, если не боишься…

Последняя фраза была неожиданная, неоправданно обидная. Ничего подобного Барыцкий не заслужил. И ничего подобного от Раттингера не ожидал. Хотя знал его прекрасно — за многие годы, по мере того как отчетливее выявлялась эта болезненная трусливость или попросту эквилибристика перестраховщика, изучил все уловки инженера, виртуозно избегавшего малейшего риска и ответственности. Но он прекрасно знал Раттингера и надеялся, что вправе ожидать от него если не лояльности, то по крайней мере благовоспитанности.

Преодолев соблазн проигнорировать звонок, Барыцкий появился на вокзале за десять минут до отхода поезда, высмотрел в окне вагона седую голову Раттингера, который за последний месяц постарел на десять лет.

— Как видишь, я здесь, — сказал Барыцкий.

— Не боишься? — спросил Раттингер и не подал ему руки, — может, из окна вагона было неудобно, слишком высоко.

— Я бы за тебя боялся, если бы считал, что ты дезертируешь, — сказал Барыцкий. — Но, по-моему, ты едешь как бы в санаторий.

— Дорогой мой, — вздохнул Раттингер. — В моем возрасте дорога из санатория зачастую ведет на кладбище.

— Ты всегда говорил, что принадлежишь к роду долгожителей.

— Мой род был долговечным тысячелетия. Но в настоящее время…

— Интересное время.

Мимо Барыцкого прошел железнодорожник в красной фуражке. Поезд вот-вот должен был тронуться. Раттингер еще больше высунулся из окна и сказал:

— Прошу тебя, сделай милость…

— Ты о чем?

— Скажи мне правду. Не ты ли натравил на меня этого мальчишку? Я имею в виду Плихоцкого. Скажи мне правду. Я не удивлюсь. Видимо, я здорово тебя допек.

Барыцкий безмолвствовал.

— Значит, не скажешь? Как понимать твое молчание?

— А если скажу, поверишь?

— Я тебя изучил. Знаю, когда тебе можно верить.

— Я не имел с этим ничего общего.

Поезд тронулся.

— Но в принципе согласен с его оценкой, — сказал Барыцкий, повышая голос почти до крика. Он еще раз протянул руку, не дотянулся, пошел рядом с вагоном. — Пойми, пойми же наконец! — крикнул он. Поезд набирал скорость. — Эта страна, ее история, муки, весь этот конгломерат и есть наша судьба. По какому праву ты хочешь этого избежать?

Он споткнулся, упал и больно ушиб колено. Когда поднял голову, в окне вагона уже никого не было.

Спустя год он получил открытку от Раттингера из Стокгольма. Тот устроился там довольно сносно — экспертом в международной страховой компании. Он даже подчеркнул красным фломастером слова «наконец живу спокойно». И Барыцкий вдруг изумился, что когда-то вполне нормальным представлялось ему присутствие Раттингера на строительных площадках, в гуще парней в ватниках и беретах, натянутых на уши, в толпе напирающих отовсюду крестьян-рабочих.

Инженер Плихоцкий был в ту пору уже заместителем Барыцкого. Теперь в зеркальце лицо его колыхалось, то и дело исчезая. Он был сонный, усталый, его снедало сознание проигрыша. А когда громил Раттингера в сумраке прокуренного зала, в атмосфере, которая сразу же сделалась драматически напряженной, у него было исполненное отчаянной решимости лицо боксера, вышедшего на ринг, чтобы бороться за медаль.

Но Барыцкому хорошо запомнилось собственное внезапное чувство клановой солидарности с критикуемым собратом — директором. Скандалист, так он тогда подумал, скандалист, любитель мутить воду. Надо его остерегаться. Демагог. Крикун. Такой, прав он или не прав, всегда готов вцепиться в глотку. Но, несмотря на возникшую было неприязнь, слушал аргументы Плихоцкого внимательно, сумел отцедить демагогическую муть, а то, что осталось, счел все-таки любопытным. Прислушался еще внимательнее. И вдруг уловил вопреки несколько инфантильной (а может, и порожденной ситуацией) горячности оратора упреки, которые и сам предъявил бы Раттингеру, если бы не узы дружбы, узы многолетней совместной работы. И своего рода лояльность. Озадачивал еще один факт. Молоденький инженер приметил и то, что далеко не всегда лежало на поверхности, а чаще всего плесневело под сукном. Как он об этом дознался? Наблюдательность? Интуиция? Способность к ассоциативному мышлению?

Плихоцкий действительно оказался весьма толковым; ступив однажды на коварную лестницу, ведущую наверх, он оправдал надежды Барыцкого. Даже его «вето» помогло — точно стимул, шпоры, удар кнута — и прибавило энергии. Ты сам хотел заполучить его, Жорж Данден. Люди такого покроя тебе по нраву, ты сам его продвигал, — думает Барыцкий. — Мне безразличны его характер, лояльность, недостатки, я готов считать все это его личным делом, лишь бы он оказался бойцом, боролся и тянул лямку, лишь бы дорос до требований времени, которое близится, лишь бы принял от меня этот багаж и пожелал — как определил это вчера «Дуче» — задаром ложиться костьми.

Так размышлял Барыцкий, глядя в зеркальце на изменившееся лицо Плихоцкого. Обстановка на шоссе ускользает от его внимания, вплоть до того момента, когда инстинкт самосохранения заставляет его поднять обе руки на уровень лица.

Время — 7 часов 42 минуты.

Автомобиль марки «хамбер» со скоростью 110 километров в час приближается к повороту, известному во всей Польше: здесь кончается асфальт, машина въезжает на этот проклятый поворот с дефектным виражом, о реконструкции которого давно уже состоялось решение, на предательскую базальтовую брусчатку. Водитель прекрасно знает дорогу, он ездил по ней десятки раз и поэтому сбавляет скорость. Из-за поворота выкатывается навстречу на большой скорости доверху нагруженный «стар». Все происходит молниеносно. Сидящие сзади ничего не видят, они заняты разговором (доктор Парух и Малина) или же собственными мыслями (Плихоцкий). Они чувствуют только нарастающую силу инерции, когда машину заносит. Качоровский и Барыцкий одновременно видят неизбежность столкновения, водитель пытается ускользнуть от съезжающего на левую сторону «стара», до предела выжимает газ, сворачивает влево, в сторону кювета, это единственный шанс, последняя возможность избежать удара, но уже поздно, Барыцкий делает отчаянный предостерегающий жест. «Хамбер» ударяется боком о бампер «стара», отскакивает, летит в канаву, кувыркается. Грузовик, притормозив, идет юзом еще метров пятнадцать и опрокидывается на середине шоссе.

7 часов 43 минуты.

Скрежет раздираемого железа, крик Малины, хлопок лопнувшей покрышки — все уже отзвучало. Даже оба мотора заглохли. Воцарилась тишина. Из кабины грузовика вылезает окровавленный шофер, обе руки он прижимает к лицу, по пальцам течет кровь. Он падает на колени посреди шоссе и в шоковом состоянии воет нечеловеческим голосом. Сзади подъезжает одинокий мотоциклист, которого «хамбер» обогнал минуту назад. За ним подтягивается целая вереница автомашин.

* * *

Кароль Зарыхта, 59 лет, то ли пенсионер, то ли отставник, пользующийся среди соседей репутацией мрачного эгоиста, живет один в центре города, во флигеле в дальнем конце двора. Занимает он однокомнатную холостяцкую квартирку, полученную в наследство от сына-пасынка. Что за ирония судьбы, — частенько думает Зарыхта, — какой рок определил все это, дабы уязвить его поглубже. Все в этой комнате пропитано присутствием Янека — разумеется, в переносном смысле, — и невозможно ни проветрить, ни переоборудовать квартиру так, чтобы исчезло это ощущение. Ганна уже давно сказала: «Смени к чертям эту нору». Зарыхта пожал плечами. «Вздор! Какое это имеет значение?» — так он сказал, опрометчиво, а потом уж из присущего ему упрямства заартачился. Недаром говорили о нем — твердолобый.