Современные польские повести — страница 57 из 63

Этот Собесяк действует мне на нервы, — вздохнул Зарыхта. Он повернул к машине, забрался в ее темные недра. И сразу же навалились мысли, от которых отвлек его минуту назад магистр со своими камушками в почках.

Значит, о Барыцком говорило все министерство! Vox populi! Зарыхту поразила аналогия. А может, нет никакой разницы? Оскорбительные для него выкрики женщины — разве это не один из вариантов той же самой истории, не такой же глас народа, столь же несправедливый, как и слова этого мальчишки-водителя о Барыцком? Барыцкий, влюбленный в малогабаритность! Я — обижающий рабочего! Так что же действительно принимается в расчет? Наши намерения? К черту намерения! Или факты, очевидные факты? Но что такое очевидные факты? То ли, что я не разрешил закончить в Н. строительство больницы? Или то, что Н. неузнаваемо изменился? Что люди могут там жить по-человечески? Очевидный факт! Эта страна, превращенная в гигантскую стройплощадку, пока не прибранную, где полно недоделок и еще недостаточно технической оснащенности, но стройка набирает размах. И тоже очевидный факт! Нетерпение людей, которым надоели нехватки, тесные квартиры! За какие из этих фактов мы — Барыцкий и я — отвечаем? Мы не устанавливали традиционных вех на кровлях новостроек. Не было прощальной пирушки каменщиков. Мы на нее не рассчитывали. Так на что же я мог рассчитывать? На аплодисменты после подъема занавеса? Было и это, тогда, на собрании, где Барыцкий бросал мне правду в лицо. Правду? Моя правда — это мое сердце, надорванное не от крохоборства, и моя жизнь, которую я не разменивал по мелочам.

Итак, поражение, — подумал Зарыхта и впервые за этот день взглянул на себя со стороны. А может, вовсе не было поражения? Если бы не подставлять себя под все новые удары, он мог бы прожить спокойно, в сторонке, сытый, довольный, даже процветающий. Ибо «сторонка» — понятие относительное, скорее проблема «как», нежели «где». Все зависело от меня. Все — кроме решения Янека. А его решение — это его дело. Так к чему же неотступно думать о поражении? Впрочем, разве я поменял бы мое поражение на жизнь Барыцкого? На его женщин, поездки, славу молодецкую? В таком обмене нет никакого смысла. Его жизнь, по существу, ничем не отличается от моей. Тот же самый портной, те же габариты, чуточку иная расцветка ткани не в счет. Оба мы затрепали эти наши костюмы вдрызг, и до чего же быстро. Только трудно примириться с тем, что не проникаешь мыслью в будущее. Смерть плоти — это просто, но чтобы отключалось сознание… Этой смерти я не принимаю. Даже Барыцкий на сей раз, пожалуй, согласился бы со мной.

— Жалко Барыцкого, — неожиданно встрял в его размышления магистр Собесяк, возможно, чтобы смягчить впечатление от бестактных слов Рысека. — Жалко человека, ведь, если и выкарабкается, все равно его спишут. И Паруха жалко. Вот была голова! — Это прозвучало почти искренне.

— На их место придут молодые, — бросил неопределенно Зарыхта.

— Вы полагаете? — понял его буквально Собесяк, и в голосе магистра зазвучала нотка заинтересованности. — Значит, все-таки Плихоцкий?

— Слишком молод, — заявил авторитетно Рысек, лишь с виду поглощенный обстановкой на шоссе. — В автоколонне говорили, что у Плихоцкого нет шансов. Пришлют кого-нибудь.

Vox populi! — подумал Зарыхта. — Как это просто у него: пришлют кого-нибудь.

Они подъезжали к Ловичу, движение становилось все оживленнее. То и дело слепили фары встречных машин. Зарыхту разморило в тепле, он боролся с сонливостью. Так устал, что стоило закрыть глаза — и время путалось. Порой ему чудилось, что это пятьдесят седьмой или пятьдесят восьмой год. Они возвращались тогда, как и сегодня, вечером с ярмарки, не на «мерседесе», а на «ЗИСе» — драндулете еще большем, чем этот. Зарыхта сидел рядом с Качоровским, у них за спиной дремал утомленный Раттингер, а в другом углу Барыцкий, уже забывший о том, как его прокатили на тачке, шутливо флиртовал с Мирочкой, исполненной сердечности и очарования секретаршей, которую в министерстве называли «сексуальной неотложкой». На спидометре было «сто», они наконец могли расслабиться под монотонный напев шин, ярмарка прошла успешно, и Зарыхта полагал, что достигнут большой успех: в портфеле он вез подписанный контракт. Чего тогда не накупили у американцев! Башенные краны, трансформаторы, даже тяжелые бульдозеры марки «Мак-Кормик». Не беда, что только по нескольку штук. Все равно строительные площадки, по крайней мере наиболее важные из них, преобразятся теперь до неузнаваемости! Поэтому надо ли удивляться его оптимизму?! Энтузиазму! Мальчишеской, несмотря на возраст, наивности. Внезапно Барыцкий положил ему руку на плечо.

— Я едва справился с этой мисс Коллинс, — сказал он. — Хохотала прямо истерически.

— Других забот у тебя нет? — Зарыхта надулся — он не любил, когда над ним потешались.

— Но ее шеф просил как-то задобрить тебя. Ему было неловко.

Зарыхта что-то проворчал. Мирочка дипломатично помалкивала. Въехали в узкие улочки Ловича. Барыцкий предложил отведать «на верхотуре» требухи или жаркого.

— Варшава близко, — сказал Качоровский.

Зарыхта поддержал его. Он торопился домой. Прогремел мост. Тянули свою песню шины. Сзади похрапывал Раттингер. Те двое шептали и беззаботно смеялись. Зарыхта воспринимал это снисходительно.

Вдруг рука Янека опять коснулась его плеча. И Барыцкий произнес с особой интонацией:

— А по-твоему, Кароль, что самое главное в жизни?

— Нет, не так! — запротестовала Мирочка. — Вы испортили прекрасный анекдот! Надо было спросить, что самое лучшее в жизни.

Зарыхта молчал. Минуту назад он решил, что выдвинет Барыцкого в заместители. На переговорах Янек выкладывался как мог, снова рвался в бой. А его соперник, инженер Раттингер, предпочитал осторожничать. Год тысяча девятьсот пятьдесят седьмой или пятьдесят восьмой? Как это уже далеко!

«Мерседес» внезапно притормозил, и Зарыхта очнулся. Проезжали оживленный перекресток на окраине Варшавы.

Самое лучшее? Самое важное? Что тогда имел в виду Янек? — призадумался Кароль под влиянием этого то ли сна, то ли воспоминания. Ведь не в плоской шутке глупенькой Мирочки дело. О чем он тогда думал? О молодости? Любви? Работе? Долге? Почему я никогда не спросил его об этом?

Замелькали знакомые улицы, знакомая толпа, знакомые огни светофоров. Собесяк, не спрашивая у Зарыхты адреса, сам назвал его Рысеку приказным тоном. Они пробирались через Свентокшискую, свернули на Маршалковскую. Движенье в центре, как это ни странно, не показалось Зарыхте утомительным. Еще один поворот, и «мерседес» мягко затормозил.

— Мы дома! — весело объявил Собесяк. — Здоровые и невредимые! Не надо ли вам чего-нибудь?

— Мне? — изумился Зарыхта.

— Ну, время позднее… Может, куда-нибудь подъехать… Что-либо утрясти…

— Нет, благодарю.

— Не за что, — снисходительно сказал водитель.

Зарыхта выбрался из машины, с минуту чувствуя на себе взгляд магистра, потом услыхал, как «мерседес» тронулся. Он медленно прошел в подворотню, где, как всегда, пряталась какая-то бездомная парочка.

Во дворе сосед со второго этажа, несмотря на поздний час, мыл в темноте свою машину. Он поздоровался с Зарыхтой, но тот его даже не заметил.

Может, Дурбач прав? — думал Кароль. — Может, я должен что-то сделать? Он вошел в некогда фешенебельный флигель. Спиральная с вытоптанными ступеньками лестница тонула в полумраке. В нишах мерцали лампочки без колпаков. В спертом воздухе стоял запах извести, лака, ремонта. Было необыкновенно тихо. Зарыхта с трудом подымался по лестнице. Им овладела тревога, какую он обычно испытывал, завершив важную работу. Между этажами он невольно остановился. Произнес вслух: — Что же все-таки самое важное? — И, ухватившись обеими руками за перила, ошеломленный, тяжело сполз на ступеньку. Оперся лбом о кованое железо перил. Спираль лестничной клетки в стиле сецессион выглядела теперь иначе, чем днем. Исчезли следы обветшания. Преодолевая усталость, Кароль глянул вниз, в сумрак, испещренный пятнами света.

И ему казалось, что он снова обозревает свою жизнь.


Перевод М. Игнатова.

ЗБИГНЕВ САФЬЯН

р. 1922

РАССКАЗ О 1944 ГОДЕ

«Вы предали самого себя и нас…»

Может быть, это ранние осенние сумерки, эти летящие по ветру листья и пустынное, словно вымершее, шоссе так угнетающе действовали на Келлерта, только он прикрыл глаза, стараясь не думать о цели своей поездки. «Джип» сбавил скорость, и водитель, молодой парень в обтрепанном пиджачке, то ли рассуждая вслух, то ли обращаясь к сидевшему рядом Келлерту, сказал: «Боженцин. До Жмурок еще двенадцать километров». Будто Келлерт сам этого не знал! На уличке тоже не было ни души, на обшарпанной стене дома висел обрывок Манифеста польского Комитета национального освобождения.

На перекрестке стоял военный патруль: двое солдат с автоматами и совсем юный поручик в новеньком, с иголочки мундире. Его детски-наивное лицо тотчас напомнило Келлерту Тадеуша, каким он был, когда прощался с ним перед уходом в лес; он стоял без шапки, в гимнастерке и улыбался, и эта улыбка встревожила Келлерта, — он счел ее дурным предзнаменованием.

— Ваши документы! — бросил поручик. Вид у него был грозный. Но, получив удостоверение личности и пропуск, он несколько смягчился. — Редакция «Речи Посполитой»? Значит, вы, гражданин, направляетесь в Жмурки?

— Да.

— Ежи Келлерт! — повторил он. И внезапно лицо его расплылось в счастливой улыбке. — Пан Келлерт! (Уже не «гражданин», а «пан»!) Мне знакома ваша фамилия! — воскликнул он. — Это вы написали «Легенду Вислы»?

— Да, — ответил как бы нехотя Келлерт.

— Мы в гимназии проходили ваш роман. Я перед войной окончил первый класс… Вы сейчас в Люблине?

— Да.

— Это хорошо, — простодушно сказал поручик. — Замечательная книга! Я еще раз прочел ее во время оккупации.

— Приятно слышать, — сказал Келлерт, но по его виду было не похоже, будто похвала действительно доставила ему удовольствие.