Современный болгарский детектив — страница 44 из 47

Я убил нашего дорогого инженера. Не ищите, как мне отомстить, не ищите ни причин, ни повода, ни прочих глупостей. Автокатастрофа, в которой погибает невинный человек, такая же случайность. Я — как тот шофер — ни в чем не виновен. Случайность или что другое, рок или судьба (в которую здесь очень все верят и потому зажигают свечи в ее честь)...

Монотонно накрапывал дождь, я только его и помню, а я забыл свой плащ в комнате этого сумасброда Юрукова. Оделся уже на улице, в полной темноте. После здешнего солнца, которое полоснуло меня, как ножом, я все еще мечтаю о такой влажной и темной прохладе как о благодати. Я вышел, это у меня уже как сон, но помню, что привык к темноте, и вдруг мне стукнуло выкурить сигарету у бетонщиков, они хорошие ребята. Я видел свет у них на площадке. А сам был как сирота в темном лесу — после того как ты выкинула меня. И я подумал: услышать бы хоть слово человеческое. Только пошел, и вдруг откуда-то появился твой Дима. Я узнал его по пальто в светлую клетку, эта клетка издалека видна. Разум у меня помутился, в голову ударило, будто я выпил бутылку ракии (и здесь делают ракию, только сладкую), и стало мне плохо, так плохо, как никогда. Из-за него я стал нищим, босяком, он отобрал у меня любимую жену (а я ее мучительно люблю до сих пор — я однолюб, как и вообще все невезучие). Вернулся в комнату, где оставил нож инженера — ты знаешь, он с перламутровой ручкой в серебряных кольцах. Мы резали им бумагу, щепки для растопки, горячий хлеб (здесь хлеб тоже сладкий, посыпан тмином и кунжутом)... Побежал как сумасшедший, схватил нож со стола и, не задумываясь, кипя от злобы, догнал его. Я поскользнулся, не повезло: падая, задел только его плечо. Тогда я его стукнул, он упал лицом вниз. Вскочив, я еще и еще раз ударил его, и нож нашел точное место — этот тип больше не пошевелился. Я перевернул его на спину — и только тут увидел, что обознался... Эта ошибка перечеркнула всю мою жизнь и толкнула меня в этот чужой город, как каторжника. Хотел сначала убежать, но потом что-то будто подсказало мне: отнеси его к бетону, там он утонет, как камень на морском дне. Море возвращает мертвецов, бетон — никогда. Хоть и худым был инженер, но, когда я его поднял, он оказался как камень... Спрятал я нож в его карман и поволок Христова туда, где заливали фундамент. Сколько я возился с ним, не помню. Тащил, заливаясь потом, соленым и горьким. Притаился в самом темном углу, завернул несчастного в мой запачканный плащ и опустил в мягкую кашу... Он потонул легко, последней скрылась его рука, которая торчала вверх, вроде бы проклиная меня. Подошла новая волна бетона — и дело было сделано. Крови не было — и в убийствах бывают случайности. Где-нибудь следов сколько хочешь, а где-нибудь — никаких. Мне повезло, если можно говорить о везении при такой мерзкой истории. Потому что я не виноват, просто злой рок, который приходит, когда его не ждешь...

Потом я пошел к Цанке выкурить сигарету, а она мне говорит: ты дрожишь, почему ты раздет в такой холод? Я сказал: вот такой я. А сам все дрожал как собака... Я действительно был собакой в эту ночь, бездомной и напуганной, но понимал, что что-то такое паршивое могло случиться только со мной, так как от рождения я невезучий.

На пароходе, поскольку я плыл один, раза два-три мне приходило в голову прыгнуть в воду. Одним телом меньше в нижних каютах — кто заметит? Но когда я смотрел в непроглядную, страшную воду, вспоминал, как какой-то старик говорил мне, что на дне царит черная, вечная ночь и плавают светящиеся хищные рыбы — очень кровожадные. Именно они остановили меня, чтобы я не прыгнул и все же достиг берега, который встретил меня неприветливо, потому что многие приезжают сюда, все, как и я, ничего не знают о здешних людях, не понимают их языка... Сейчас я уже разбираюсь в их диалекте, сам себе могу купить хлеба и кофе. Кто-то мне сказал: самая большая благодарность, которую мы выражаем кому-то, вызывает в нас соответствующую неблагодарность. Так и я с инженером, который был добр и терпелив со мной и в профессии хотел сделать из меня человека.

Чао, Драга! Я знаю, что зачеркиваю последнее доброе воспоминание обо мне. Но что поделаешь? Слепая случайность иногда сильнее наших намерений. Я был бы рад, если б не ошибся, если бы твой Дима, который обокрал мою жизнь, лежал бы забетонированный, как ему и положено.

Евдоким».

Климент подал письмо своему уполномоченному и, немного помолчав, затянулся сигаретой.

— Закончилась и эта история, — сказал он. — А девушка не понравилась мне с первого взгляда...

Дело было ясное, как день, невзирая на то, что была темная ночь: второпях инженер схватил Димино пальто, чтобы выскочить куда-то под дождь... На стройке все общее — посуда, одежда, кровать, сбитая из досок.

— А где был Дима?

— Спал вот здесь, на этой кровати, прежде чем заступить на дежурство. Поэтому ничего и не знает.

— А пальто? Он что, так и не хватился его?

— Дима — широкая натура, к своим вещам он безразличен. И Драга такая же.

— Приложить письмо к делу инженера Христова?

Следователь кивнул и неторопливо, нахмурившись, налил себе чаю.

22

Через несколько дней во втором цехе после работы собрались близкие друзья инженера Христова — его заместитель Иван Денев, Драга и Дима, два инструктора и молоденькая девочка, представительница рационализаторского бюро, проявившая себя талантливой и трудолюбивой сотрудницей.

— Я собрал вас, — сказал инженер Денев, — чтобы сообщить кое-что полезное и чрезвычайно важное для завода, для нашего общего дела. Вы знаете, что наш дорогой коллега инженер Христов погиб, он стал жертвой преступной ошибки, а человек, виновный в этом преступлении, уже находится вне досягаемости наших законов. К сожалению.

Он помолчал и добавил в полной тишине:

— Ничего. И жизнь имеет свои законы. Она не прощает, даже если преступник убежит на край света. Я не оратор, поэтому буду краток: дело Христова на стройке осталось незаконченным. Но это не значит, что время поглотит его, как песок воду. Мы здесь для того и собрались, чтобы решить, как завершить его — как и полагается настоящим людям и коллегам.

— Прежде всего, — сказал Дима, — происходит бесполезная утечка тепла из фильтров. Просто сердце разрывается.

— Где Юруков? Я послал за ним.

— Вот он я. Занят был, потому и опоздал.

— Нет более важной работы, чем здесь, сейчас.

Ошеломленный Стамен Юруков сел немного в стороне, пригладил влажные волосы — видно, успел забежать в душ.

— Предлагаю и бай Стамена включить в нашу группу. Он-то знает печь снизу доверху.

— Нет, братцы, — быстро проговорил Юруков. — Ни в какие группы меня не включайте. Меня в профсоюз позвали — буду о людях заботиться.

— Зачем тебе профсоюз? Спокойной жизни захотелось?

— Какой это покой, вы что... Будем сколачивать молодежные бригады.

— А в свободное время?

Стамен двумя пальцами достал из кармана смятую пачку сигарет, закурил под напряженными, выжидательными взглядами. Вдоволь насладившись ощущением своей значительности, веса своего в коллективе, сказал:

— Забот — тьма.

— А мы что, по-твоему, беззаботные? — фыркнул Дима и оглянулся на Драгу.

Но та, не обращая на него внимания, шепталась о чем-то с инженером Деневым.

— Предлагаю, — сказала она, оглядев присутствующих, — организовать черную кассу. Нам скоро средств понадобится — ой-ёй-ёй сколько. Отдел рационализации ведь не раскошелится, пока мы не удостоверимся в результатах наших экспериментов. Так что — кто «за»?

— Согласен, — сказал Дима, ловя ее взгляд.

— А ну, дочка, — сказал Юруков, — напиши-ка мою фамилию: половину расходов беру на себя.

— Ты подумай, — засмеялся Денев. — Не много ли?

— В самый раз, — отрезал Стамен. — Другие жизнь свою отдают за то, что им дорого, а тут — деньги, тьфу...

Расходились без шума и смеха, как обычно бывает после собрания. И каждый пошел своим путем, который, в сущности, был один для всех, — к городу, распростершему два новых, ослепительно белых на солнце крыла.

Владимир ЗаревГОНЧАЯ

© Владимир Зарев, c/o Jusautor, Sofia, 1986

Перевод Ольги Басовой

Глава первая

1

Я понимаю, что мое прозвище — всего лишь метафора, но чувствую, что в этой метафоре сокрыты и ирония, и неприязнь. Если мне удастся разгадать тончайший ее смысл, я, наверное, стану понятнее сам себе, узнаю нечто такое о своей подлинной сути, что давно известно другим... Так постепенно мною овладевало то тревожное любопытство, которое испытывает больной к выписанным лекарствам.

И вот после того, как я просмотрел одну специальную книгу о собаках, мне стало ясно, что гончая принадлежит к особой породе и отличается удивительным упорством в преследовании зверя. Ее нервное возбуждение во время охоты настолько велико, что в сочетании с упорством достигает почти полной бесстрастности. Гончая не испытывает ненависти к зверю, которого гонит, она просто подчиняется природному инстинкту, и в поимке заключен смысл дарованной ей жизни. Эта собака навечно обречена природой преследовать и ловить. Выражаясь современным языком — это ее карма.

Внешне гончая удивительно элегантна. У нее сухое, поджарое туловище, небольшая, чуть вытянутая голова и удлиненные конечности. Что-то грациозно-уродливое чувствуется в ее гибком теле. Это — чистокровное животное древнего происхождения, однако словно вобравшее в себя все гротескное, необычайное и лучшее от случайно скрещенных пород. Гончая быстра в беге, бесстрашна, по-своему благородна и преданна человеку. Она способна страдать за человека!

Я сижу в своем кабинете на втором этаже, точу горсть карандашей и спрашиваю себя: «Неужели это и есть я?»

2

Уже май, но холодно, как в декабре. Из-за затяжного циклона на Софию шквалом обрушилось ненастье. Туман кажется грязновато-желтым, он словно отяжелел от бензиновых паров, крыши соседних домов слезятся. Весна мне в тягость, я жду лета, погрузившись в летаргический сон, а через четыре месяца ухожу на пенсию. Думаю, что свобода меня убьет, но это будет долгая и приятная смерть. Я буду умирать медленно, никому не нужный, как заржавевший и выброшенный на свалку автомобиль.

Шеф мрачен (наверное, его скрутил ишиас), он играет очками, а у него восемь диоптрий. Как-то он признался, что без очков мир для него растекается в бесформенное пятно, усеянное тенями. «Когда я снимаю очки, — сказал Шеф, — мне будто видится душа человека — свет, обрызганный мраком и грязью...» Шеф немного мистик (работа делает нас такими) и увлекается современной космологией. Он один во всем Управлении выписывает журнал «Космос» и газету «Орбита». Любит говорить о «большом взрыве» и о теории Стивена Холкинса о «черных дырах». По его мнению, «черные дыры» несут в себе духовность и означают высшее одиночество вселенной. Мне кажется, что именно злополучной близорукостью объясняется связь его подсознания со всем чужедальним и необозримым.

Мы с ним в одном чине — оба полковники, только он — шеф, а я — простой следователь. Эта несущественная на первый взгляд разница постоянно сказывается на нашей старой дружбе. Шеф чувствует себя виноватым передо мной, поэтому, когда мы остаемся с ним наедине, всегда бывает резок. Мой смиренный вид действует как упрек на его сознание собственной значимости, вот почему он неизменно встречает меня без очков. Иногда мне кажется, что он не помнит моего лица, хотя мы с ним знакомы сорок лет.

Как и я, он заядлый рыбак. Мы часто отправляемся на рыбалку, садимся друг подле друга и, как правило, молчим. «Давай помолчим в воскресенье!» — предлагает мне по телефону Шеф. Расположившись у зеркальной глади озера, он торопливо ставит снасть, забрасывает удочку, после снимает очки, и все вокруг превращается в бесформенное блаженство, в огромное пятно света — света безмятежного и спокойного, не имеющего ничего общего с горением, угрозами и насилием. «Это душа природы, — мечтательно говорит он. — Природа придумала человека, чтобы все осквернить!»

Его подслеповатые глаза смотрят сквозь меня, он вертит в руках очки, в пепельнице дымится нетронутая сигарета. Вот уже год, как Шеф курит сигареты «Булгартабак», в золотистой упаковке, это придает ему бо́льшую солидность и ароматизирует воздух в его кабинете.

— Да садись же ты, — говорит он нараспев и указывает на кресло перед письменным столом. Он предлагает сесть, после того как продержал меня целую минуту у двери. «Я люблю тебя обижать, — признается Шеф, — потому что ты лишен чувствительности. Как можно быть таким сухим и бесцветным, Евтимов?» Хорошее воспитание для него — пустая трата времени. Шеф обходителен с дамами и с высоким начальством из министерства, с нами — и особенно с друзьями — он держится так, как будто мы часть его сознания. Наши с ним разговоры не что иное, как затянувшийся монолог, он сам себя спрашивает, сам же отвечает, прибегая порой к моим репликам. Такое пренебрежение восхищает меня и притягивает. Учитывая наш возраст и ту работу, которой мы занимается, мы оба не способны любить.   С п р а в е д л и в о с т ь   у б и в а е т   л ю б о в ь,   п о т о м у   ч т о   и с т и н н а я   л ю б о в ь   н е   с п р а в е д л и в а,   а   с в о б о д н а! В нашем отделе работала одна машинистка, она нажила себе паралич суставов, который врачи назвали «профессиональной деформацией». У нас с Шефом — деформированные души, и порой справедливость так же холодна, как рыбья кровь.

— Когда мы вместе помолчим? — спрашивает он меня с иронией, закуривает новую сигарету и оставляет ее догорать в пепельнице.

— Я устал, Божидар, — отвечаю я. Мне бы хотелось, чтоб мои слова звучали тепло и проникновенно, но вот уже десять лет голос мой скрипит, точно несмазанное колесо. — Через несколько месяцев я ухожу на пенсию, оставь меня в покое!

— А кто меня оставит в покое? Карапетров — молодой, энергичный следователь, он распутал историю с производственным объединением «Явор». Распутал, как клубок ниток, хотя и проводит связь между аферой с древесными материалами и самоубийством некоего... — Шеф водрузил на нос очки и брезгливо заглянул в лежащий перед ним блокнот, — Безинского. Карапетров умница, но он дал осечку.

— Я устал... давай поедем в воскресенье на рыбалку!

Шеф, потирая ногу, гневно смотрит на меня, потом снимает очки, не желая меня видеть.

— Ты здоров как бык!

— Но ты же меня не видишь, Божидар!

Мы оба в преклонном возрасте и оба полковники, только Шеф — большой начальник, а я так и остался простым следователем. Эта несущественная на первый взгляд разница бесит его, он не желает признавать меня симпатичным неудачником.

— Слушай, Евтимов, сегодня же бросай своих приятелей-наркоманов и приступай к ПО «Явор»! Ты у меня самая умная ищейка...   т ы  —   Г о н ч а я!

Он знает, что кольнул меня, и это, видимо, его успокаивает. Прозвище мне придумал он, желая выразить всю свою неприязнь и презрение, накопившиеся не за один десяток лет нашей совместной службы. Кому еще мы можем высказать свою искреннюю антипатию, как не тому, с кем духовно близки и кого по-настоящему любим?

3

Чувствую, как мои виски стянуло словно обручем, нынче усталость действует на меня почти успокаивающе, она создает ощущение выполненного долга. В кабинете слоями оседает табачный дым. В отличие от Шефа я сохранил верность второкачественным сигаретам с фильтром «Арда», ту верность, которая наверняка приводит к инфаркту. Я открываю окно, и полузаснувший город обдает меня легким запахом выхлопных газов и дыма. Уже почти час ночи, тишина в безлюдном коридоре за стеной кажется живой и напряженной. Я люблю тишину, но ненавижу неизвестность. Сознаю, что это ощущение «живой» тишины не столько плод моего разыгравшегося воображения (с годами я понял: воображение у людей нашей профессии схоже с любимой женщиной легкого поведения), сколько результат моей удивительной добросовестности. Я старый и усталый человек, но делаю свое дело с прилежанием отличника. Наверное, подобное прилежание объясняется вечной неуверенностью в себе. Любое следствие, каким бы простым оно ни было, представляется мне поначалу бесконечным. Я собираю факты с усердием пчелки, болезненно сознавая, что факты не всегда превращаются в животворный мед. Меня называют сухарем, бесчувственным типом, хотя, по существу, я трус, взращенный собственными же победами. Это определение не совсем верно, просто я боюсь, что могу потерять мысль. Каждое преступление напоминает отдельного человека, у него есть свой характер, привычки и логика в поведении, странности, гуманные порывы и попросту мерзкие черты. То и дело сталкиваясь с самыми разными людьми, ты сникаешь, твоя жажда познания затухает, а постоянное общение с пошлятиной надоедает до чертиков. Ты стараешься все построить по схеме, извлечь урок, но восприятие жизни — во всем ее разнообразии — притупляется.

Людей, которые выходят на пенсию простыми следователями, — считанные единицы. Они или бессмысленно настойчивы, или в какой-то мере неудачливы. Мне несколько раз предоставлялась возможность уйти из нашего отдела, после чего я понимал, что не способен работать в другом месте: даже в своей жене я вижу нереализованного преступника. Впрочем, моя жена — реализованный преступник: за тридцать лет нашего брачного союза она сделала мою жизнь приятным адом. Я утешаю себя мыслью, что с разнообразием ада свыкаешься легче, чем с обременительным блаженством рая.

Единственное в жизни удовольствие, которое мне хорошо знакомо, — это одиночество. Одиночество для меня — приют, своего рода бальзам, которым я смазываю зарубцевавшиеся душевные раны. Оно вселяет веру в мир — по той простой причине, что когда я один, то не обнаруживаю подле себя преступника! Но вдруг   я   т о ж е   н е о б н а р у ж е н н ы й   п р е с т у п н и к, то есть человек, облекший насилие в изысканные одежды добродетели? Этот философский вопрос многие годы не дает мне покоя...

4

Было около часу ночи, я опомнился и закрыл окно. Сейчас в кабинете вместо табачного дыма стоял манящий запах старинных вокзалов. Я глубоко вдохнул свежий воздух и тут же, поперхнувшись, закашлялся. Мне подумалось, что разумнее сначала закурить благодатную сигарету, а потом уже приводить в порядок свои записи и в первую очередь — свои мысли. Шеф приказал мне оставить моих приятелей-наркоманов и приступить к истории с ПО «Явор». Все дело в том, что сегодня пятница, а в понедельник утром он приглашает меня на чашку кофе и для доклада. Божидар любит потчевать меня кофе, когда чувствует, что я в затруднении. Но если следствие заканчивается успешно, он потчует своей близорукостью.

Единственное, что мне оставалось, — это использовать ночь, ее всепоглощающую тишину. Говорят, ночь более духовна, нежели день, и она создана для любви и раздумий. В последние десять лет я предпочитаю использовать ночи для сна... еще один факт, свидетельствующий о деформированности моей души.

Мне пришлось просмотреть сто тридцать страниц фактического материала с приложенными к нему несколькими любопытными фотографиями и двумя папками с документацией. Это удовольствие отняло у меня шесть часов сорок минут, в результате чего я не только убедился, что мой юный коллега сделал свое дело, но и испугался. Все было ясно как белый день, но именно тщательность следствия заставила меня взмокнуть от напряжения. Платок, который я продолжаю с собой носить с похвальным постоянством, стал вскоре влажным; я представил себе два мокрых пятна на рубашке под мышками и почувствовал себя   н е ч и с т о п л о т н ы м! Так всегда бывает вначале, когда чья-то душевная нечистоплотность словно переходит к тебе.

Итак, история заместителя генерального директора производственного объединения «Явор» казалась до боли знакомой, если исключить сумму — сто семьдесят тысяч долларов, — которую этот удалец сколотил честным, упорным трудом. Искренов отвечал в Объединении за материальную часть, а следовательно, и за сырье, которое поступало туда по второму направлению. Это давало ему возможность много ездить, знакомиться с красотами чужеземной природы, и он проявлял завидную любознательность. Искренов исколесил всю Европу, Америку и Азию, но неиссякаемое любопытство толкало его все дальше, пока он наконец не очутился в одном из вертепов Вены. С представителями фирм «Ковач» и «Хольвер» Искренов был знаком давно, следовательно, он получал от них мелкие презенты. Но в восьмидесятом году значимость заместителя генерального директора настолько возрастает, что фирмач по фамилии Пранге окружает его чрезмерным вниманием. Он ему устраивает в Вене царский прием, возит по Гранцигу, накачивает его выдержанным рейнским вином; в итоге ему становится ясно, что Искренов мягок как «воск», и где-то в районе Пратера с его неспокойными улицами презентует ему длинноногую блондинку. Блондинка не оставляет ощутимых следов в памяти Искренова, и во время следующей командировки ее заменяет застенчивая японка, а потом — мулатка, у которой была бархатистая кожа и невероятные, как вавилонские башни, груди. Все эти незначительные подробности зафиксированы в приходных книгах фирм «Ковач» и «Хольвер», с которыми нашим ребятам из оперативного отдела удалось каким-то образом ознакомиться.

Так вот!.. Наконец Пранге прибывает в Болгарию и в знак уважения дарит от имени фирмы вышеупомянутому Искренову стереокассетник «Грюндиг», а заодно и несколько мелких предметов — золотые монеты с изображением австрийского императора Франца Иосифа. Дружба между Пранге и Искреновым растет. Постепенно страсть Искренова к нумизматике разгорается, и он начинает коллекционировать доллары, оказывая предпочтение купюрам, на которых значится скромная цифра «100». В то время как коллекция Искренова разбухает, конкуренты австрийских фирм начинают терять рынок сбыта в Болгарии, хотя предлагают более качественные материалы (из дуба, красного дерева, полевого клена, древесного пластика), причем по более выгодным ценам. Искренов с поистине детской настырностью полегоньку удаляет с нашего рынка итальянские фирмы «Бонзели» и «Джильдо», потом — канадскую «Дженерал Удз» (под тем предлогом, что Канада находится слишком далеко и партии древесных материалов поступают неритмично) и, наконец, индийскую, которая дешевле всех продавала материалы из красного дерева. Важен тот факт (я отметил его у себя в блокноте специально для Шефа), что в это время Болгария ежегодно закупала от шестисот тысяч до пяти миллионов квадратных метров разных видов материалов.

Каждое преступление имеет конкретную структуру, так же как ее имеет любой реальный предмет. Тут действует какой-то скрытый механизм, делающий вещи возможными и практически осуществимыми. Искренов однажды использовал счастливую случайность, которая постепенно переросла в постоянную потребность. В принципе за заключение договоров несла ответственность внешнеторговая фирма «Лесоимпекс». После получения заявки от ПО «Явор» на количество и спецификацию материалов, предусмотренных квартальными планами, коммерсантам предстояло заполучить оферты самое меньшее от трех иностранных фирм. Подобная чрезмерная пытливость необходима для того, чтобы сопоставить качество и цены предлагаемых образцов, то есть чтобы прощупать конъюнктуру международного рынка. Однако с введением нового экономического механизма был установлен и новый порядок в «Лесоимпексе» и ПО «Явор». Поскольку коммерсанты не являются узкими специалистами и им трудно с точностью определить качество договорной продукции, то на сделках в обязательном порядке присутствовал представитель ПО «Явор» (все тот же работящий и мудрый Искренов). К тому же новый экономический механизм распространялся на производственное объединение следующим образом: чем больше готовой продукции оно продает, тем больше сырья импортирует по второму направлению. А если не выполняется план по экспорту, то соответственно уменьшается отпускаемая на импорт валюта.

Искренов не только присутствовал на переговорах в «Лесоимпексе», но и диктовал условия сделок (постепенно он стал главным действующим лицом, и австрийские фирмы приняли это к сведению). Независимо от заключенного де-факто договора, Искренов был уполномочен распоряжаться аккредитивами из Болгарского внешнеторгового банка, то есть он являлся реальным плательщиком. Следствием установлено немало случаев, когда Искренов умышленно срывал уже заключенные сделки (причем очень выгодные), чтобы предоставить заказ одной из своих любимых фирм. Более того, он регулярно выдавал конъюнктуру нашего внутреннего рынка, количество и разновидность древесных материалов, которые мы намеревались закупить. Это сбивало с толку наших коммерсантов по той простой причине, что они лишались возможности варьировать. В торговле существует золотое правило: если, например, заказ на продукцию возрастает вдвое, ее цена падает на пятьдесят процентов, или, другими словами, чем больше купишь, тем меньше заплатишь. Досконально зная конъюнктуру болгарского внутреннего рынка, Пранге упорно не отступал от предложенных им цен.

Дружба Пранге с Искреновым закрепляется в венских барах и бытовых ресторанчиках в окрестностях Витоши. Заместитель генерального директора ПО «Явор» почти становится пайщиком фирм «Ковач» и «Хольвер». Этот чистосердечный, прямой человек требует сначала один, потом два и наконец три процента от номинального дохода обеих фирм. А их раздражительность неоправданна — они имеют прибыль в двадцать раз больше. Ко всему прочему среди своих подчиненных и начальства Искренов пользуется репутацией «удивительно скромного человека» (по крайней мере так отмечалось в его характеристике).

Я ничего не понимаю в древесных материалах, особенно в полевом клене. У меня дома есть два старомодных столика, и моя жена-учительница посвятила им свои каникулы, чтобы связать крючком салфетки и прикрыть ими раны нашей тихой и тускло протекшей семейной жизни. В торговле я тоже ничего не смыслю, но, как профессиональный следователь, смею утверждать, что следствие было проведено блестяще. Тщательно были допрошены десятки свидетелей, среди которых оказались наш друг Пранге, коммерсанты из «Лесоимпекса», коллеги Искренова и почти все его любовницы. Спокойно, почти играючи, мой коллега мало-помалу выудил у бывшего заместителя генерального директора все показания. Так вот... Но тут возникает хитрый вопрос: куда делась «коллекция» Искренова? Известно, что валюта не может ни летать, ни бесследно испаряться. Самая любимая любовница Искренова утверждала, что он доверял только одному человеку — некоему Павлу Т. Безинскому, по прозвищу Покер, который обменивал валюту из расчета 2,20, а потом 2,60 лева за доллар. Однако вероятность обмена «втихую» ста семидесяти тысяч долларов кажется явно абсурдной.

В результате недельного кропотливого труда ребята из оперативного отдела нашли на даче Искренова (хоромы турецкого феодала в миниатюре!) два тайника — под верандой и в погребе. Из первого они изъяли пятьдесят золотых монет с изображением вышеупомянутого австрийского императора, а в другом тайнике обнаружили закупоренные банки, набитые долларами и болгарскими левами. Глядя на снимки с банками, испытываешь омерзение, что-то донельзя примитивное и неэстетическое исходит от этих солений. Или Искренов был патологическим сребролюбцем, или действительно деньги имели для него цену соленых огурцов.

Элементарные арифметические действия давали возможность заключить, что Покер сумел обменять не более тридцати тысяч «гринов». Но когда следователь вызвал его на допрос, оказалось, что этот самый Павел Т. Безинский вдруг покончил с собой за восемь дней до того, как был задержан подследственный Искренов. Естественно, это озадачило моего коллегу, он интуитивно нащупал связь между делом Искренова и нелепым самоубийством Безинского. В час десять ночи я был вынужден с ним согласиться. Какой бы сплин ни нагоняли на нас мрачные февральские дни, как бы ни угнетал нас грязный софийский снег, Покер все-таки принадлежал к той породе бездельников, которые предпочитают минутные радости жизни величественному безмолвию смерти. Как говорится: «Лучше быть беззаботным и живым, чем бессмертным!»

В час десять ночи я позволил себе наконец взглянуть на фотографию подследственного Искренова. Я всегда предпочитаю видеть преступника «живьем», но на этот раз я не устоял перед искушением. Так вот... его физиономия мне не понравилась. Я моментально понял, что этот тип чем-то превосходит меня, в нем есть что-то ускользающее, недоступное и загадочное, как аромат дорогих духов. Шеф — жестокий человек...

5

На улице я начал дрожать от пронзительного, бодрящего ветра. Как я уже говорил, эта весна не имеет ничего общего с нашим представлением о возрождающейся жизни. Холодный май, пожалуй, напоминает теплый, мягкий январь. Я ощутил радость оттого, что сегодня из-за собственной сиюминутной прихоти выехал из дома на машине. На углу, у мрачных тюремных стен, меня поджидал мой верный «запорожец». Он тоже старый, заржавевший, неопределенного зеленовато-сизого цвета и с обшарпанным салоном. Моя дочь, которая имеет пристрастие к обидным метафорам, утверждает, что мы с ним похожи на Дон Кихота и Росинанта. Я, мол, сух, высок и величествен в бессмысленной борьбе со злом, а «запорожец», это животное из металла, отощал от наших бесконечных битв и, переняв характер своего хозяина, тоже обрек себя на суровую жизнь. Я отплатил дочери недельным молчанием, но сейчас сравнение моего автомобиля с боевым конем привело меня в умиление. Я с легкой грустью представил себе дорогу от тюрьмы до улицы Шестого сентября. Я буду ехать тихо и печально по ночным улицам, как затерявшийся в заснувшем городе одинокий путник, зато прибуду домой сравнительно быстро, не успев почувствовать симптомы какого-нибудь там гонконгского гриппа. Когда я заболеваю, жена меня ругает. Она ругает, даже когда я здоров. Будучи больным, я благоразумно помалкиваю... молчу я, и будучи здоровым. Полное безмолвствование — самая разумная форма семейного протеста!

Я кивнул постовому милиционеру, пересек аллею с поникшими, не разбуженными весной розами и быстро подошел к моему спасителю. Сел, погладил руль, словно теплый загривок коня, и включил стартер. Красная лампочка слабо засветилась, аккумулятор издал тихий стук, будто дивясь, что я осмелился его потревожить в холод. Когда на улице холодно, «запорожец» отказывается заводиться; он — существо со строптивым и износившимся к старости сердцем.

Неожиданно меня охватила тяжелая злоба. Чтобы поменять машину, я уже пять лет собираю деньги, в то время как ловкач Искренов жонглировал ста семьюдесятью тысячами долларов. Я почувствовал, как мои пальцы впились в руль, я подался вперед, но там, в темноте, никого не оказалось. «Неужели я завидую? — изумленно спросил я себя, а потом, когда закрывал машину, подумал: —   К а к о е   я   и м е ю   п р а в о   н е н а в и д е т ь   э т о г о   ч е л о в е к а?»

Подбежал постовой милиционер, почувствовав что-то неладное, и чинно застыл.

— Подтолкнуть, товарищ полковник?

— Еще рано, друг, — ответил я невпопад, — не к чему торопиться...

6

Бессмысленно окапывать кусты малины, но я окапываю. Нужно привыкать, скоро я выйду на пенсию, и удовлетворение от работы в саду станет привычкой. Погода прохладная, хотя майское солнце ласковое и щедрое. Пахнет оттаявшей землей, только что распустившиеся деревья нежно зеленеют, листочки на них все еще хрупки и призрачны как дым. Вдали, за глубоким оврагом, вырисовываются контуры горы Планы; она круглая, лысая и похожа на каравай. Позади дачи начинаются поляны, обрывистые, почти дикие, с трудом взбирающиеся к темени Витоши, к высокому сосновому лесу, за которым — Черная вершина. В тридцати метрах от дома вьется тропинка, ведущая к Черной вершине, она начинается с многозначительной надписи: «Осторожно — медведи!» Я ни разу не видел на Витоше медведей, выпущенных на свободу, но знаю, что их берлога где-то рядом и что мы соседи. Лично мне медведи не мешают, но эта упреждающая надпись приводит мою жену в ужас. Она постоянно ворчит, что глупо, мол, покупать дом, неподалеку от которого бродят медведи. Прежде чем отправиться на дачу, Мария проверяет, взял ли я свой револьвер, а потом со страхом запирает его в один из кухонных ящиков. Она не беспокоится за меня, поскольку убеждена, что навряд ли найдется такой зверь, который осмелится меня съесть; объект ее опасений — наша внучка. Элли — непоседа, она любит собирать цветы, гоняться за бабочками, гулять в близлежащем орешнике и разговаривать с березами, которые, подобно воротнику, окаймляют холм. Порой мне хочется сказать Марии, что   л ю д и   б о л е е   о п а с н ы   для внучки, нежели медведи, но я помалкиваю. (Молчание также форма внутреннего протеста, как мы уже говорили.)

В сущности, наша дача — старый деревенский дом, расположенный в верхней части села Железница. Я купил дом давно и по дешевке; его бывший хозяин, пастух, скончался, и наследники поторопились продать шестьсот квадратных метров изъеденной ветрами земли, которую было бесполезно использовать в личных целях или сдавать в аренду. Вместе с участком мне достались разбитый казан для варки ракии, алычовое деревце во дворе и деревянное корыто, заполненное дождевой водой. Мы починили крышу, которая протекала, выложили пол в большой комнате каменными плитами, провели электричество, соорудили камин... и пришла пора уходить на пенсию. Так проходит наша жизнь: делаешь что-то во имя завтрашнего дня, а он, по сути, сегодняшний. Мечешься, стараешься, изобретаешь, дни сливаются в единый поток со всеми былыми дождями, и в какой-то момент ты оглядываешься и видишь себя подле куста малины...

— Послушай, дедушка, — окликает меня внучка, — давай возьмем себе котика — пушистого, бездомного и с гноящимися глазками!

— Почему с гноящимися?

— А чтобы я его искупала.

— Нельзя, — отвечаю я со вздохом, — бабушка нам не разрешит.

— Бабушки нет, она пошла в овраг за водой.

— Да, но она вернется...

Элли посмотрела на меня своими голубыми, вечно удивленными глазами и сделала попытку достать языком кончик носа. «Эти светлые, доверчивые глаза, — подумал я, — делают ее похожей на профессионального лжесвидетеля».

— Это правда, стоит мне напроказничать, как бабушка тут же возвращается.

Я почувствовал, что могу потерять сознание от любви, ноги у меня обмякли, ржавая лопата в руках стала тяжелой. Я никого так не любил, я чувствовал себя перед этим ребенком таким беспомощным, словно передо мной предстали все потенциальные преступники этого неоднозначного мира. Выходит, между невиновностью и преступлением есть неуловимая внутренняя связь — и полная невиновность, и совершённое преступление тревожат нас, угнетают и заставляют испытывать чувство вины.

— А это правда, что папа и мама расходятся?

Подавленный и сбитый с толку, я попытался еще раз копнуть каменистую, бездушную почву.

— Глупости... кто тебе сказал?

— Вчера я подслушала ваш с мамой разговор на кухне... она плакала.

— Некрасиво подслушивать, моя милая.

— Некрасиво, зато интересно. К тому же папа уже не живет с нами.

В этот самый момент я увидел у калитки Марию. Она приближалась покачивающейся походкой, в ее руках, как немой упрек, два полных ведра. Мария не похожа на бабушку, у нее до сих пор стройная фигура, блестящие черные волосы и юная улыбка. На ее лице был написан испуг, как будто она подслушала наш разговор или увидела что-то неподобающее.

— Почему ты не надел свитер? — спросила она меня с гневом. — К вечеру раскиснешь.

— Мне тепло, — произнес я с облегчением, — я же двигаюсь.

— Беги принеси дедушке свитер... он у камина.

Оставшись одни, мы словно поглупели, между нами воцарилось неловкое молчание. Ведра оттягивали Марии руки, мелкие морщинки у рта выдавали подступающую старость.

— Бедный ребенок! — Ее голос звучал глухо, она обращалась ко мне.

Я отвернулся, чтобы не видеть ее слез, и попытался сосредоточить внимание на грядке.

7

Физиономия подследственного Камена Искренова мне явно не нравится! Думаю, мне придется туго с этим удальцом или по крайней мере не так просто, как я полагал. Представ «живьем», он оказался среднего роста, со спортивной, прекрасно сохранившейся фигурой. Искренов красив, его красота благородна, изысканна, с признаками увядающей молодости. Ему под пятьдесят, лицо у него интеллигентное, легкая аристократическая меланхолия, в сочетании с юношеской жизнерадостностью, придает его облику что-то европейское. Он, очевидно, из тех, кто любит смотреться в зеркало, нравится сам себе и поэтому безразличен к окружающим. Время от времени он поглаживает указательным пальцем висок, как будто хочет прервать свои глубокие раздумья.

Пока мы с ним молчим и потягиваем кофе (инструкция мне разрешает угощать подследственного кофе), я пытаюсь определить наиболее яркую черту его характера. В блокноте, лежащем передо мной, я записываю: «Чрезмерное внимание к собственной персоне!», потом зачеркиваю это шаблонное определение и рисую цветок, который должен напоминать нарцисс. На самом деле я не знаю, с чего начать; в истории с ПО «Явор» настолько все ясно, что я боюсь увлечься тавтологией. Я буду повторять вопросы моего коллеги, а этот красаве́ц будет мне отвечать теми же словами, что произносил месяц назад. Бесспорно, Искренов обладает безукоризненной, натренированной памятью. Его волосы красиво серебрятся и усиливают ощущение, что он пережил свой возраст. Так вот... помолчим!

Я стараюсь понять, какое впечатление я на него произвел. Очевидно, он тоже меня изучает, хотя притворяется рассеянным, спокойно покуривает сигарету, но я-то знаю, что он наблюдает за мной. Он, безусловно, обратил внимание на мою худую, костистую физиономию, старомодный костюм, допотопный галстук. Я для него ветхозаветный старикашка с психологией архивариуса, который всю свою жизнь занимается какими-то очень и очень важными, таинственными документами. Он, наверное, думает, что я пахну истлевшими бумагами и затхлым гардеробом; и он, в общем-то, прав. Мария злоупотребляет нафталином, а я не могу перебороть себя. Мне просто противопоказано употреблять дезодорант или одеколон для бритья. Мой зять постоянно дарил мне на день рождения комплект, состоящий из туалетной воды и дезодоранта и перевязанный голубой ленточкой. Зная о моем почти физическом отвращении к «греховным» ароматам, он действовал с завидным упорством и дарил мне эти комплекты в надежде, что все же наступит незабываемый миг, когда я решусь ими пользоваться. Запах — частица нашей внутренней притягательности, и если истый архивариус благоухает «Олд спайз», это уже нечто! Интересно, что некоторые люди стремятся к индивидуальности, уподобляясь в то же время окружающим. Я всегда поражался молодым людям, которые утверждают, что они одеваются по моде, хотя на самом деле одеты как все прочие. В этом отношении я настоящий индивидуалист. Я осознаю, что моя элегантность старомодна и немного смешна, что мои двубортные костюмы вызывают ассоциацию с далеким прошлым, но в такой одежде я есть я!

Я незаметно приподнимаю рукав пиджака, от него действительно исходит запах нафталина, сумрачных гардеробных полок, заботливо сложенных и забытых вещей. Я презираю дезодоранты, как и всякое измывательство над нашей грешной плотью, но зато я болезненно чистоплотен. Марии потребовалось не менее пяти лет совместной со мной жизни, чтобы привыкнуть к моей «безумной» чистоплотности; меня же никогда не покидает мысль, что я весь замызганный и что необходимо сделать все возможное, чтобы освободиться от ощущения собственной нечистоплотности. Интересно, что чрезмерная любовь к воде появилась у меня после того, как я поступил на службу в следственные органы. Очевидно, в этом безобидном пристрастии есть глубоко скрытый смысл, и оно наложило отпечаток на мою «профессиональную деформацию». У нас в селе живет мясник, который пристрастился к поэзии, к благородной изысканности выражений. А у моей жены был двоюродный брат, врач, трагически погибший лишь потому, что он поклялся не употреблять лекарств. Его свела в могилу обычная бронхопневмония, и я единственный человек, который оценил смысл его подвига. Вода — моя стихия, и я счастлив, что вода лишена памяти!

Искренов закуривает вторую сигарету, я — то же самое. Он делает вид, что смотрит в окно. Пейзаж по ту сторону моего кабинета не виден из-за массивных решеток, а свобода, просачивающаяся сквозь металлические прутья, никому не нужна. На улице барабанит мелкий, монотонный дождь, из-за этого нескончаемого дождя начинаешь чувствовать себя потерянным.

Даже тюремная одежда, широкая и просторная, как балахон, серого цвета, сидит на Искренове сносно. Всем своим видом он хочет показать, что он не обычный, а   в а ж н ы й   п р е с т у п н и к; его деликатная улыбка выдает не панику и не страх, а, скорее, пренебрежение. Искренов надеется внушить мне мысль, что я   и м   п р о щ е н! Он спокоен, по-прежнему самоуверен, но ему нужен контакт со мной. На его лице написана любезность, он готов мне угодить и даже помочь. Помочь в известном смысле, то есть повторить все свои вынужденные показания, которые я знаю и без него. Однако выражение робкой готовности не в состоянии скрыть презрения, которое он питает к моей персоне. В его светлых глазах загораются еле уловимые насмешливые искорки: он не сомневается, что я старомодный и смешной человек, однако моя усталость вызывает у него сочувствие. Я для него лишь пенсионер, симпатичный старикан, который хочет казаться еще крепким, персонаж с непреодолимыми задатками Шерлока Холмса. Так вот... я люблю, когда меня недооценивают!

— Меня зовут Евтимов, — начинаю я сухо, — мы будем с вами работать не один месяц. Надеюсь, что наше общение будет обоюдоприятным или по крайней мере приемлемым. Я прошу вас быть откровенным и четко отвечать на мои вопросы.

— Но ведь следствие закончилось, — голос его звучит почти нежно, — мне кажется, что я во всем чистосердечно признался...

— Имя, отчество, фамилия, — обрываю его я.

— Камен Димитров Искренов, родился двадцать второго марта тридцать седьмого года в Кюстендиле. Женат, имею двоих детей. Ранее не судим.

— Образование?

— У меня два высших образования. В шестидесятом году я закончил факультет немецкой филологии, но знание языка в то время было слишком бесперспективным. Мне было уготовано стать учителем где-нибудь в провинции или гидом-переводчиком в «Балкантуристе». Друзья мне посоветовали поступить в Экономический институт. Я прошел пятилетний курс обучения за три года.

— Мне известно ваше трудолюбие, — услышал я собственный голос, — ваша работоспособность превратилась в своего рода навык.

— Ваша ирония неуместна, гражданин Евтимов. Каждый из нас имеет законное право познать самого себя. Когда я поступил в Экономический, у меня уже родилась дочь, мы с семьей жили в убогом подвальном помещении, и мне нужно было шевелиться. Поверьте, мне было трудно. Трудно не столько готовиться к экзаменам, сколько сократить срок обучения. Я был молод и привлекателен. У меня появились связи в факультетской канцелярии; вы понимаете, конечно, что у нас все возможно — если ты имеешь или деньги, или связи. Я тогда был бедным, но и не стоило быть честным. Наличие исключительно положительных качеств делает человека меланхоликом. Мне нравится чужая грусть, в ней есть что-то от благородства, но я лично непригоден для страданий. Жизнь дается только один раз, гражданин следователь... человеку просто не хватает времени, чтобы заняться собой, своим нравственным усовершенствованием.

Он достает из кармана круглую серебряную коробочку, будто собирается понюхать табаку. Табакерка украшена изящной гравировкой. Искренов берет крохотную таблетку и проглатывает ее без воды.

— Это рудотель, — объясняет он, — я давно его принимаю. Нервы он не лечит, зато поддерживает спокойствие...

Я чувствую себя дураком, Искренов уже не скрывает своего превосходства, точнее, своей убежденности, что я им прощен. Только сейчас я замечаю, что глаза у него не серые (с блеском дождевых капель), а ярко-голубые. Такие глаза бывают у отпетых негодяев — изучающие, слегка подобострастные, наглые, с надменным выражением, свойственным только людям преуспевающим. Чувствую, что я не подготовлен к первому допросу, у меня нет настроения. Как это ни смешно, но в нашем деле тоже нужно вдохновение, когда ты чувствуешь себя бегуном, несущимся легко и быстро за кем-то невидимым. Искренов на голову выше меня, потому что был откровенен и даже не пытался мне понравиться. Он дал понять, что нравится самому себе и что рассчитывает исключительно на себя. Я же для него — простая пешка, которую приходится терпеть. Так вот... сегодня Искренов выиграл.

Я вынимаю из пишущей машинки лист бумаги и бормочу:

— На сегодня хватит. Распишитесь.

Ага, уже приобрел навыки профессионального обвиняемого. Он внимательно читает недописанную страницу и с невозмутимым спокойствием ставит свою величественную подпись.

— Для меня понедельник тоже тяжелый день, — говорит мне Искренов с ободряющей улыбкой, — в понедельник я не человек.

— До завтра. — Я нажимаю на кнопку невидимого звонка, и тут же появляется старшина.

8

Спасибо вам, гражданин Евтимов, спасибо хотя бы за то, что вы уводите меня из камеры и осчастливливаете своим присутствием. Нет большего мучения, чем скука; скучающий человек глупеет, его воля ослабевает, и он лишается цели и надежды. Я регулярно бреюсь, читаю газеты, стараюсь не изменять своим привычкам и не поддаваться одиночеству. Вы правы, я действительно нравлюсь себе, но даже прекрасный Нарцисс, о котором вы упомянули чуть раньше, нуждался в чьем-то присутствии; глядя на себя, любуясь собственным отражением в прозрачной, как зеркало, воде, он видел не себя, а другую... идеальную половину своего «я». Я говорю сбивчиво, но вы меня поймете: я хотел сказать, что даже самолюбование требует соучастия. Актер немыслим без публики, писателю необходим читатель; смею полагать, что автор порой становится читателем своих произведений и таким образом испытывает наслаждение от собственной значимости. Мы всегда предназначаем кому-то свои слова, жесты, поступки, и они возвращаются к нам отраженными и, следовательно, совершенными. Преступление — тоже стремление к контакту, оно освобождает нас от одиночества, и мы будто оживаем.

Я тупею в камере, я привык быть в окружении людей и предметов. Мне одиноко в камере. Я думаю вечера напролет, позволяю воспоминаниям всколыхнуть мою память, напрягаю воображение и пытаюсь представить себе вас, гражданин Евтимов. Я нахожу вас терпеливым, немного мрачным, и ваше внутреннее превосходство возбуждает во мне интерес. Я человек с большой практикой, вы — идеальное зеркало. Я весь в себе и, глядя на вас, вижу себя внутренне обнаженным и словно распятым на кресте, и это душевное раздвоение — последнее удовольствие, которое мне дозволено испытать. Я лишен, по крайней мере на несколько месяцев, всего прочего — желаний, амбиций и даже страданий. Я подавлен, одинок, забыт, но все это еще не повод для подлинного страдания, поскольку мне еще не вынесен приговор. Просто я сознаю, что прав, что поступал хотя и незаконно, но в известном смысле справедливо.

Сегодня утром меня охватила паника: я понял, что если вы меня не вызовете, если мне не удастся вам рассказать все, что я пережил вчера благодаря своему воображению, то я сойду с ума. Я хочу вам признаться, что вы обладаете некой особенностью, с помощью которой вы бы могли или отправить меня в ад, или довести до полного отчаяния. Если вы меня оставите хоть на неделю без ваших вопросов и запретите мне таким образом слышать собственный голос, следить за ходом своих мыслей и чувств, вы не только меня накажете, но и доведете до безумия. А это будет жестоко! Не делайте этого, гражданин Евтимов, не отпускайте меня от себя, копайтесь в моих мыслях и в моей душе, презирайте меня; я понимаю, что глупо требовать от вас любви и сочувствия; лучше ударьте меня, если я вам покажусь дерзким, но только не оставляйте наедине с моими ответами, которые должны же быть кем-то услышаны. Я пытался беседовать со стеной в камере, но какой бы великодушной ни казалась тебе эта стена, она все равно из камня.

Я боюсь, что вы снова меня назовете «самовлюбленным Нарциссом», но, прежде чем поделиться с вами своими переживаниями в последнюю долгую ночь, я постараюсь охарактеризовать, согласно моему пониманию, этого героя из греческой мифологии. Нарцисс, гражданин Евтимов, влюблен не в себя, а в свое идеальное отражение. Он сознает, что его грешная плоть тленна, что черты его прекрасного лица изменчивы, неустойчивы, подвластны чувствам и случайным обстоятельствам. Заметьте, что, когда Нарцисс испытывает физическую боль, лицо у него сморщивается и красота пропадает; когда же им овладевает страх, губы кривятся из-за душевного смятения, а когда он погружается в сладостную негу, глаза закрываются и блекнут в минуту вожделения. Нарциссу безразлично его тело (он не гладит себя, не трогает с чувственным наслаждением); Нарцисс влюблен в свой идеальный образ, в свое отражение, которое оказалось гармонией и совершенством. И разве можно его осуждать за то, что он влюблен в себя? По-моему, нет! Просто этот великий эстет обнаружил совершенство, которое чем-то напоминало его самого.

И так бывает с каждым из нас, гражданин Евтимов; я пристрастен не к собственной порочности, а к той совершенной порочности, которая доставляет чисто духовное наслаждение. Вы, наверное, гордитесь вашей честностью и справедливостью, но я уверен, гражданин следователь, что вы стремитесь к абсолютной честности и справедливости, которая только напоминает вашу собственную. Вот оно неразрешимое противоречие, психологическое расхождение, в силу чего каждый человек (даже самый жалкий, несчастный, глупый или жестокий) всегда уверен в своей правоте, то есть старается оправдать себя; когда он смотрит на себя через призму других, то сознает, что он в чем-то совершенен. Я нахожу причину раздвоенности морали в предвзятости человеческих суждений.

Человечество знает десять божьих заповедей, они возвышенны и гуманны или по крайней мере разумны. Но почему тогда никто из нас по-настоящему их не соблюдает? Да потому, что каждый из нас в той или иной мере Нарцисс, маленький божок, который, верит, что эти нравственные истины касаются других, но только не его. Когда я чувствую себя в чем-то совершенным, я стою над тиранией морали, преступаю несвободу, дабы не быть обыкновенным и безликим. Но каким образом я   м о г у   в ы д е л и т ь с я   с р е д и   д р у г и х,   к р о м е   к а к   с о в е р ш и т ь   п р е с т у п л е н и е? Разве то, что люди вершат на протяжении тысячелетий, не есть цепь преступлений по отношению к природе и к себе подобным? Разве Александр Македонский, который при помощи меча и насилия вписал свое имя в историю, не являет собой образец тирании? А почему создатели атомной бомбы громко именуются учеными, когда, они просто незафиксированные преступники?

Вы проявили любезность и выслушали меня; в отличие от вашего юного коллеги вы понимаете, что я задаю вопросы не вам, а самому себе. Гражданин Карапетров проявлял излишнюю нервозность, он говорил со мной на языке фактов, но факты лишь описывают наше поведение, они —   м а т е р и а л ь н о е   воплощение чего-то наиболее существенного и ценностного, воплощение душевных терзаний и духовных устремлений. Сейчас я постараюсь быть точным, попытаюсь вспомнить, когда в первый раз встретился с Пранге и когда впервые без зазрения совести принял от него взятку. Взятка эта представляла собой две жалкие бутылки «Балантайна» и блок моих любимых сигарет «Мальборо». Думаю, что это случилось в сентябре семьдесят девятого года, в Софии, в ресторане парк-отеля «Москва». Стоял мрачный, дождливый день,   т о г д а   я   б ы л   в с е   е щ е   ч е с т н ы м   и   в с е   е щ е   ж а л к и м   ч е л о в е к о м!

9

У меня от волнения пересохло в горле, не могли бы вы мне налить стакан воды, я хочу принять рудотель. Извините, что мне пришлось вас побеспокоить. Всего несколько месяцев назад я не имел привычки пить воду, я был обязан потчевать себя экзотическими, фирменными напитками. Несвобода возвращает вкус к простым вещам. Я признателен вам, гражданин Евтимов, вода действительно холодная.

Когда меня выводили из камеры, я ликовал. Я ожидал встречи с вами, мое нетерпение было болезненным; более того, вы не вспоминали обо мне в течение двух бесконечных дней. Я пытался оправдать вас, гражданин следователь; понимаю, что вы человек занятой, вы ведете другое дело, и какой-то там счастливчик имеет возможность соприкоснуться с вашим спасительным и (пусть это слово не покажется высокопарным) великодушным молчанием. Я ненавидел этого типа: он отнимал вас у меня, я ревновал вас, как женщину. Я представлял себе карманника, начинающего наркомана, грабителя ларьков, продавщицу из «Березки», которые разлучали меня с вами, подминая мое собственное величие. Не верю, что я вам симпатичен, но вы, очевидно, хотите понять, что я за птица; я же в свою очередь мечтаю высказаться перед кем-нибудь, так что хотя бы на данный момент наши интересы совпадают. Вчера весь длинный день я пришивал пуговицу к своей тюремной куртке. Отрывал ее и снова пришивал с помощью спички (вы, наверное, тоже так делали в армии!). Нашел спасительное занятие, иначе можно было сойти с ума.

Из окошка моей камеры виден тюремный палисадник. Как вам нравится это словосочетание — тюремный палисадник? Разумеется, речь идет о самом обычном палисаднике с его будничным видом, с клумбами, распускающимися цветами, ненужными скамейками для отдыха, несколькими зелеными раскидистыми деревьями, птицами — таков жалкий клочок пейзажа, который бы должен вдохновлять наше свободолюбие. Но почему именно этот умиротворяющий пейзаж заставляет меня чувствовать себя униженным и несчастным? Тюремный палисадник звучит как «райские кущи»; следовательно, он нечто нереальное. В нем есть цветы и посыпанные песком дорожки, птицы с их веселым щебетом и выкрашенные в зеленый цвет скамейки, там есть надежда на отдых и на глоток чистого воздуха — и все равно это не палисадник, а просто самая представительная часть тюрьмы. Я отрывал пуговицу, «пришивал» ее и думал: вот во что мы хотим превратить человека! Мы мечтаем превратить его в   «т ю р е м н ы й   п а л и с а д н и к», в нечто красивое, благородное и вдохновенное, огороженное высокой неприступной стеной — несвободой. А если человек взбунтуется и попытается оказаться по ту сторону непреодолимой преграды — мещанской морали и всеобщего безразличия, — тогда мы его накажем и водворим в   т ю р е м н у ю   к а м е р у! Так скажите, гражданин Евтимов, наказан я   и л и   т о л ь к о   п е р е м е щ е н?

Но эти мысли не были причиной моей бессонницы, они не способствуют воображению, а просто являются пикантным соусом, которым я приправляю свое одиночество. Целых два дня я чувствовал себя забытым и несчастным. Но я готов вам простить, если сегодняшний допрос будет долгим. Не имею права распоряжаться вашим служебным временем, но верю в вашу человечность и прежде всего в ваш высокий профессионализм. Потому что вынести приговор какому-то Искренову — это для вас мелкая, ничего не значащая победа. Вы должны раскрыть и, если сможете, обвинить совершенный образ Искренова, его идеальное отражение в величественном зеркале жизни! Попытайтесь, гражданин Евтимов, уличить именно это — и тогда ваше удовлетворение будет полным, ваша прозорливость будет казаться гуманной, А я сочту предстоящий приговор справедливым.

Нам не разрешается держать в камере ножницы, поэтому я оторвал пуговицу зубами. Это доставило мне наслаждение, породило ощущение почти сизифова труда. Бессмысленно отрывать пуговицу и затем ее «пришивать» спичкой, но благодаря этой до тошноты однообразной операции человек доказывает себе, что он существует, что он все еще есть. А что, в сущности, в нашей жизни не бессмысленно?

Все это время, пока у меня была работа для рук, а также темы для размышлений, я старался понять самого себя, анализировал свои поступки и искал ответ на вопрос, который вас волновал два дня назад. С присущей вам наблюдательностью вы отметили один действительно странный факт. После моего ареста все мои близкие и знакомые мечтают отделаться от меня и, подобно римскому наместнику Понтию Пилату, хотят умыть руки. Предают меня и идиоты из «Лесоимпекса», и мои бездарные коллеги, говорит обо мне плохо даже моя жена, в душевной нечистоплотности которой я никогда не сомневался. Все они понимают, что моя карта бита. Уж коли меня обвиняют в совершенном преступлении, почему бы им не свалить на меня свою бездарность, безмятежное скудоумие и даже свою профессиональную немощность? Если доказано, что я виноват в чем-то, почему бы мне не быть виноватым во всем? Такова логика человеческого поведения (я, возможно, поступил бы точно так же).

И тут появляется прелестное существо, моя личная секретарша, которая говорит в мой адрес хорошие слова, а на допросах заявляет, что я умный, интеллигентный и даже честный человек. Как объяснить этот алогизм? Без особых усилий вы устанавливаете, что Цветана — моя любовница (вы ее назвали «самой любимой любовницей»). Вы начинаете подозревать, что она замешана в игре и что помогала мне или из-за искренних чувств, или из-за корыстных соображений. Цветана могла бы организовывать мои тайные встречи с Пранге, принимать от него валюту или по крайней мере находить применение полученным от меня долларам. Ваш вопрос был категоричным и ясным: какими именно мотивами руководствовалась моя секретарша, желая остаться мне верной? Я бы мог солгать, гражданин Евтимов, меня подмывало заявить, что она без памяти в меня влюблена. Но мне, хотя бы сейчас, истина дороже. Итак, вам придется выслушать всю историю, потому что в противном случае я буду беспомощен дать правдивые показания и доказать невиновность бедной девочки. Я делаю это не из-за благородства (я не брат милосердия). Самое удивительное заключается в том, гражданин Евтимов, что порой ненависть связывает людей больше, чем любовь.

Когда меня назначили заместителем генерального директора, все в этом кабинете мне было уже знакомо: огромное венецианское окно, выходившее на крытый рынок и синагогу, испорченный цветной телевизор, холодильник в углу, сейф, резной письменный стол и та торжественная тишина, которая бывает только в кабинетах начальства. Вместе с великолепной мягкой мебелью я унаследовал и Цветану — живую, услужливую и, естественно, суетную. Она была нечто вроде надбавки к моему повышению, эмоциональным и вкусовым ощущением в моей новой, еще не оформившейся жизни. Интеллигентна, порядочна и, как вы сами убедились, красива. Красивые умные женщины — одно из приятных жизненных развлечений. Причем Цветана — женщина моего типа: стройная, выше среднего роста, с узкими бедрами и роскошной грудью, с огненно-рыжими волосами и бархатисто-зелеными глазами. Я без ума от таких женщин, рыжих и зеленоглазых; их врожденная чувственность сочетается с той детской невинностью, которая пробуждает в нас желание осквернить ее. Полагаясь на свою приятную внешность и веря в свой жизненный опыт, в могущество заместителя генерального директора, я поклялся, что сделаю ее своей любовницей.

Я начал с самого элементарного — создал иллюзию дружбы. Цветана могла, когда захочет, уйти на полчаса с работы, угостить у себя чашкой кофе приятельницу, попросить меня о мелкой услуге (как-никак в моем ведении находились все мебельные фабрики!). Я делал ей комплименты, порой становился грустным, старался внушить ей мысль, что умею хранить тайны. К сожалению, Цветана не реагировала. Она как-то пооткровенничала, сказав, что разочаровалась в своем муже (летчике, который путается со стюардессами). К сожалению, эта женщина обладала одним отвратительным качеством — она была действительно высокоморальна.

Не придав значения неудаче, я избрал новую тактику: начал осыпать ее подарками. Сегодня блок «Кента», завтра бутылка виски, затем золотой медальон, наконец — массивная платиновая цепочка и дамское белье в красно-черных тонах. Я буквально атаковал ее подарками и был на грани успеха. Я издавна верю, гражданин Евтимов, что каждый из нас имеет свою цену, потому что все в этом грешном мире   п о к у п а е т с я. Стоит стать объектом нездорового внимания, мы исподволь сравниваем свою собственную цену с другой, завышенной, которая назначается тем, кто дарит. Постепенно в нас зреет какая-то мучительная благодарность и догадка, что мы получили больше и что, следовательно, наступает пора расплаты. На третий месяц Цветана поняла это и отказалась принять чернобурку. Мне трудно описать то удовольствие, которое я испытал! Чужое сопротивление свидетельствует о нашем величии, а явное соглашательство окружающих порождает в нас сомнения и ведет к ощущению собственной посредственности.

Оставалось последнее... Некоторые женщины равнодушны к лести, но беспомощны перед грубым насилием. Я просил Цветану принести мне чай и, пока она расставляла посуду, бесцеремонно похлопывал ее по заду; иногда мне удавалось прижать ее к резному письменному столу, погладить грудь, и от беспомощности она заливалась румянцем. Однажды я попросил поправить штору, ей пришлось забраться на радиатор и привстать на цыпочки; зрелище было восхитительным, и мои руки потянулись к счастью... Цветана влепила мне пощечину. Тогда я понял, что   б е с с м ы с л е н н о   п р и м е н я т ь   н а с и л и е,   к о г д а   м ы   о д н и!

Я вижу на вашем лице гнев и раздражение, но я не хочу скрывать правду, гражданин Евтимов. Душевная нагота всегда величественна, а пошлость, как и красота, — эстетическая категория; в конечном счете человек сделан из грязи... Это удобно, если я попрошу еще одну чашку кофе? Спасибо, моя просьба не отразится на вашем презрении, зато позволит мне сосредоточиться и принять таблетку рудотеля.

В здании нашего Объединения есть столовая, куда я, как правило, не хожу. Я пригласил Цветану вместе пообедать, и она простодушно согласилась. Мы сели за самый дальний стол — место, которое создает видимость уединенности, но в то же время просматривается со всех сторон. У нас над головой висел ужасный натюрморт — разрезанный кроваво-красный арбуз с разбросанными вокруг черными семечками. Скатерть была грязной, в зале стоял монотонный, как в бане, гул. Цветана сияла, взгляды ее сослуживиц, завистливые и неестественно доброжелательные, были устремлены в нашу сторону. Я выждал, пока зал заполнится, и робко предложил Цветане встретиться вечером. Она, естественно, отказалась: «Вы же знаете, товарищ Искренов, что я замужем!» Я чуть было не выпал из седла, однако не рассмеялся. Спокойно приподнял скатерть и погладил ее по ноге. Цветана стушевалась, побледнела, потом очаровательно покраснела, попыталась встать, но я ее крепко держал. Перед ней стоял простой выбор: или устроить скандал и проститься с Объединением, или стерпеть мою ласку, в надежде, что никто не заметил. «Я буду с вами сегодня вечером, — сказала она сквозь слезы, — но вы садист!»

Цветана, разумеется, была не права,   о н а   п е р е о ц е н и л а   м е н я. Не знаю, думали ли вы об этом, гражданин Евтимов, но садизм, в сущности, не столько извращенность, сколько непрестанная борьба за власть. Причиняя боль, физическую или моральную, мы пытаемся опустошить, разорить чью-то душу и втиснуть себя в образовавшийся в ней вакуум, обосноваться там, вытеснив кого-то другого. О, мои требования, как и вообще человеческие возможности, гораздо скромнее. Цветана меня возненавидела, следовательно, она навсегда   с в я з ы в а л а   с е б я   с о   м н о й. Она не может мне простить грубого насилия, однако и не способна оправдать себя. Я ее раздавил прямо у нее на глазах, и она мне позволила это; я поступил как хам, но она не воспротивилась моему хамству. Цветана любит меня, потому что я ее вынудил осквернить саму себя! Я продолжаю властвовать над ней по той простой причине, что я ее заставил увидеть собственную человеческую сущность. Единственный для нее выход — ненавидеть меня; но омерзение — чувство, всегда обращенное к кому-то, следовательно, я присутствую в ней. Что она будет без меня делать? Бедняжке придется возненавидеть саму себя!

Девушка невиновна, гражданин Евтимов, она действительно не знала о моих отношениях с Пранге. Я полагаюсь на вашу прозорливость... или я говорил неубедительно? А сейчас я вам скажу, каким образом я получал от Пранге валюту. Я ни разу не позволил себе встретиться с ним дома. Мы имели одинаковые дипломаты, на официальных приемах мы ставили их рядом, после чего я забирал полный. Я ни разу не позволил себе ошибиться, гражданин Евтимов; промеж хрупких челюстей этих дипломатов   б ы л а   з а п е р т а   м о я   с в о б о д а!

10

Я просто омерзителен! Суровый, унылый и в то же время преисполненный фальшивого благодушия, я даю Искренову возможность вдоволь наговориться. Подследственный втайне надеется, что подробности обелят его, ибо в них кроется «человеческая сущность» злодеяния. Подробности пробуждают в следователе профессиональное любопытство, кроме того, чужое несчастье всегда делает нас более добрыми, а благородство — та внутренняя энергия, которая освобождается при нашем столкновении со страданием. Люди, которых я допрашиваю много лет подряд, пытаются мне внушить, что они страдали, что личная боль и социальная несправедливость привели их к грехопадению, что их преступление — надежда на самозащиту, а попирание закона —   е д и н с т в е н н ы й,   в   с у щ н о с т и,   с п о с о б   п р о т е с т а! Наркоман не отрицает, что он взломал и ограбил районную аптеку, однако дает понять, что он больной человек и в клинике его не лечили, а мучили. Продавщица из «Березки» рыдает, потому что ее ребенок болен и на лекарства нужна была валюта. Один удалец старался меня убедить в том, что он выносил с предприятия нитрат серебра лишь потому, что директор брал с рабочих более солидную мзду. Самый легкий способ обнаружить собственную нравственность — показать безнравственность других.

Порой следователю бывает трудно устоять перед сентиментальностью, перед той пристрастностью, которая им овладевает. Особую важность в нашем деле имеет понятие «презумпция невиновности». Пока не доказана вина подследственного, ты не имеешь права считать его виновным. Плохо, что иногда действительно безвинный человек становится тебе отвратителен, в то время как наивный преступник влезает к тебе в душу, и ты начинаешь относиться к нему, как к ближнему. Каким бы строгим меня ни считали, я тоже подвластен эмоциям. Наверное, кроме глубокой привязанности к своему хозяину, гончая испытывает известное сострадание к будущей жертве.   З а к о н — мой господин, он жесток и красив как бог.

Я охотно поощряю словоохотливость своих общительных «пациентов». Они верят, что могут скрыться за своей обстоятельностью, как за непроницаемой ширмой, расшитой велеречивостью или украшенной строгим орнаментом из слов. Детали, подобно слабому наркотику, ослабляют внимание следователя, однако, громоздясь в беспорядке, они притупляют память и самого подследственного. В охоте (какой бы опасной она ни была) существует неписаный закон: зверь всегда возвращается на то место, где он был застигнут врасплох. Вспугнутый однажды, преступник начинает плутать по чащобам жизни, он использует свое воображение, интеллигентность, пережитые и придуманные страдания, прибегая к метафорам и вздохам, запутывает следы, но в конечном счете возвращается на место преступления, где я его поджидаю. Такова суть игры, которая не только развлекает обе стороны, но и утомляет; мне лгут нагло и бессовестно, но я тоже аморален,   п о т о м у   ч т о   я   т е р п е л и в! Терпение делает мое ремесло искусством.

Искренов удивительно интеллигентен, он рассчитывает на детали, поверяет мне самые сокровенные мысли, однако не собирается меня разжалобить; он,   с к о р е е,   с т р е м и т с я   в ы з в а т ь   у   м е н я   о т в р а щ е н и е   и завоевать таким образом мое доверие. Я не имею ничего против, это мое последнее дело, и данное обстоятельство наполняет мою душу торжественностью, словно я слушаю Девятую симфонию Бетховена. Искренов хочет убедить меня в том, что он не болтливый, а, скорее, углубленный в себя человек, что предварительное заключение привело его к итогу, который позволит ему выявить величие своей личности. Он не защищается, он просто пытается понять самого себя, опознать свою подлинную суть. Наверное, я его переоцениваю, а может, недооцениваю, что более опасно. Обнажая свою душевную плоть, Искренов не прячет струпьев на ней...   н о   о н   г о т о в и т с я   м е н я   о б в и н и т ь, потому что в настоящий момент я представляю закон!

Пока длится допрос, я раздраженно отмалчиваюсь. Задаю изредка вопросы и предпочитаю точить карандаши. Это производит на Искренова известное впечатление, прозорливость ему подсказывает, что все между нами начинается только сейчас. Напряженная тишина в моем кабинете напоминает тугой, перезревший плод. В углу, на вешалке, висит моя военная форма, сейф у меня за спиной приоткрыт, магнитофон выключен, но я не утруждаю себя и не перематываю пленку. Все эти предметы, включая звонок под письменным столом, создают атмосферу моей деловитости и всемогущества.

Искренов тоже не торопится, он исчерпал себя в изящном монологе. Мы продолжаем говорить о чем-то незначительном, толкуем о древесных материалах, о сделках на полевой клен, о взятках и долларах, «заготовленных на зиму» в банках из-под соленьев, — обо всем, что не является для нас обоих тайной. Я точу карандаши, которыми никогда не воспользуюсь. Искренов гасит в пепельнице сигарету и сочувственно говорит:

— Вы же мучаетесь, гражданин Евтимов...

Глава вторая