1
Мастерская Чешмеджиева находилась за районом Орландовцы, неподалеку от Центрального кладбища с его величественным дыханием, однако от нее вовсе не веяло печалью. В конце перекопанной зеленой улочки цвели липы, кругом носился благословенный аромат весеннего обновления.
Просторное помещение выглядело изнутри как миниатюрный автосервис, оборудованный по последнему слову техники: бросались в глаза мощные лампы для сушки краски, на полу лежали домкраты с пневматическими подъемниками, тонко жужжал компрессор. Поблизости крутились несколько хохочущих парней; на них были красивые комбинезоны и матерчатые шапочки с эмблемой «Мальборо». Я спокойно поставил «запорожец» в глубине двора, и никто не обратил на меня внимания.
— Где я могу найти Илию Чешмеджиева? — остановил я какого-то мужчину.
— Это твоя колымага? — Он приветливо кивнул в сторону Росинанта.
— Моя.
— Ну, тогда ты должен знать, что здесь тебе делать нечего. Ты, шеф, лучше обратись в государственный автосервис. Там очередь, да и крадут — зато дешево.
— Почему же, приятель?
— Я и есть дядя Илия, только мы тут горбатимся на Запад. Мы тебе не просто работяги, а настоящие артисты. Не хочешь платить за мое искусство — вези тогда семью на море. А лучше езжай на пару лет в Ливию, купишь себе «мерседес» — и тогда милости просим!..
— Я приехал не из-за машины.
— Так ты не тот ли доцент, которого мне обещал Пешка? Значит, это ты будешь готовить моего сына по истории?
— Я не доцент... Я полковник Евтимов.
Его глаза симпатично съехались к переносице, он почесал голову под шапочкой и стал напряженно всматриваться в мое служебное удостоверение. Его лицо озарилось приветливой улыбкой — дядя Илия мне простил! Он пригласил меня к себе, и мы поднялись по лесенке к веранде с заколоченными рамами и декоративными стеклами. Перед дверью строем стояли тапки и башмаки со стоптанными задниками, а в коридоре одиноко висело расписное блюдо с вмонтированными в него электронными часами.
Наверняка в доме работало отопление: в гостиной стояла невыносимая духота. Прыщавый подросток развалился в кресле и смотрел по телевизору фильм о каратэ с участием неотразимого Бруса Ли.
— Вот этого удальца будут готовить по истории? — осведомился я любезно.
— Понимаете, товарищ Евтимов, в армию попасть легко, а в университет — трудно. Разница, как говорится, небольшая, но существенная.
Паренек не обратил на нас внимания, пока отец назидательно не выставил его за дверь. К ужасу претендента на обучение в вузе дядя Илия вырубил видеокассетник и выключил цветной телевизор. Я позволил себе нахально сесть в кресло.
— Выпьете немного виски?.. Да и фундук привезли мне вчера из Константинополя.
— Я не употребляю алкоголь, когда на машине.
— Эх, да вы... — погрозил мне шутливо артист Чешмеджиев и исчез.
Все в этой комнате выглядело безумно дорогим и безвкусным. Громоздилась резная, сделанная под старину мебель; диваны были обиты розовым плюшем; на стене висели два натюрморта, нарисованные, на мой взгляд, художником-маринистом. Разукрашенная дубовыми солнцами тумбочка, казалось, таила в себе множество секретов, но сверху на ней лежал открытый роман «Шогун» — сын дяди Илии демонстрировал свою «любовь» к болгарской истории. Чешмеджиев быстро вернулся, неся две чашки с ароматным кофе, бутылку «Джонни уокер» и тарелочку с обещанным фундуком.
— Льда у меня нет, — сказал он, извиняясь, — но сын принесет холодной воды. Чем я могу быть вам полезен, товарищ Евтимов?
— Мне хочется поговорить об Искренове. Он был вашим приятелем, а также заместителем генерального директора производственного объединения «Явор».
Чешмеджиев пододвинул к себе стоявший рядом табурет и вздохнул. По его лицу я понял, что ему не хотелось говорить об Искренове.
— Я понял, что его упекли в тюрягу и он вышел в тираж.
— Я тоже это понял, только мне неизвестны другие подробности.
— Я уже давал показания. Искренов купил у меня «BMW», у него долларов — тьма-тьмущая.
— Да ну! А откуда он их брал?
— По его рассказам, экономил на командировках.
— Искренов действительно любил разъезжать, однако он жил в Болгарии. И вы не усомнились в подобной бережливости?
Чешмеджиев мудро промолчал и снова почесал затылок.
— Искренов на самом деле оказывал мне услуги, товарищ полковник, но я ему возвращал сполна.
— Чем именно он вам помог?
— Организовал мне покупку мебели... из той, что поставляется во Францию. Дефицит, к тому же солидная вещь. А это тебе не фунт изюму!
— Я согласен.
— Я за все платил, у меня сохранились квитанции.
Дядя Илия хотел было встать, но я его остановил.
— А какие услуги вы ему оказывали?
— Он направлял ко мне клиентов, с которых я не брал денег или обслуживал по дешевке.
— Только и всего? Эх, до чего бескорыстная дружба!
— Ну и мне кое-что перепадало. Он продавал доллары один к двум. Сейчас, в свете мирового экономического кризиса, «грины» идут по четыре лева за штуку. Так сказать, они мне достались задарма: бац — лев, два раза бацнешь — доллар. Ну и что?
— Сколько?
— Пардон... что «сколько»?
— Сколько вы «набацали» благодаря Искренову?
Чешмеджиев задумался, но не решился меня обмануть; понимал, что я пришел не из-за этого.
— Да тысяч пять-шесть... а может, и семь. Ваши органы их забрали.
— Люблю иметь дело с работящими людьми, — подбросил я. — Человеческое трудолюбие меня восхищает и порой обнадеживает. Нам тоже платят.
Он снова усмехнулся, желая показать, что ему стыдно.
— Что за персона этот Искренов?
— Странная птица.
— Я ничего не смыслю в орнитологии, и сравнение с пернатыми сбивает меня с толку.
— Хорошо, я скажу вам правду. Искренов был негодяй.
— Любопытная манера характеризовать своих друзей!
— Мы никогда не были друзьями. Если я кого и ненавидел в своей жизни, так это армейского старшину и Искренова.
— Не потому ли, что Искренов заставлял вас много «бацать»?
— Нет, он унижал людей. Был со всеми любезен, но любил поизмываться. Сделает тебе услугу, а после прибирает к рукам — как вещь, как носовой платок. Я честный частник.
— Интересно знать, как вы с ним познакомились?
— Я дал объявление в «Вечерних новостях» насчет «BMW»: хотел за него шестнадцать кусков. Но не верил, что в Софии найдется дурак, который отвалит за блестящую колымагу такую деньгу. Ждал, когда спустится с гор какой-нибудь чабан. Однажды утром, прямо как вы сейчас, появился Искренов. Он был со своим шофером. Просидел у меня полчаса, после мы вместе обедали в ресторане Общества охотников и рыбаков. Он заказал салат из фазана. Много болтал, рассказывал о своей поездке в Индию. Я не понимал, чего от меня хочет этот тип. После третьей рюмки водки он наклонился ко мне через стол и сказал: «Даю десять тысяч!» Ну, я его послал куда надо. «Я предлагаю десять тысяч долларов, — говорит он, — а ты думай!» Я решил, что Искренов делает из меня дурака, что он из органов. И не на шутку сдрейфил. Он просек это и зазвал меня в ПО «Явор», чтоб я увидел, где и кем он работает. Цветанка, его секретарша, приготовила нам кофе и поднесла коньячку. «Цветана, — сказал ей Искренов, — для этого товарища двери моего кабинета открыты в любое время суток». Мы с женой думали два дня, прикидывали и так и сяк, все соображали и в конце решили не связываться с валютой. Искренов заплатил наличными, в левах... вот.
— Вы с женой проявили похвальную готовность к самопожертвованию.
— Понимаете, денег у меня и так навалом. Но вот эти руки — золотые. — Дядя Илия покрутил кистью правой руки, украшенной массивной серебряной цепью.
— У меня есть приятель, хирург, у него тоже золотые руки, однако за операцию по удалению аппендикса ему платят один лев двадцать стотинок.
— Я догадываюсь, куда вы гнете, товарищ Евтимов, но вы-то знаете, как у нас бывает. Я никогда не вымогал. Подчаливает, скажем, какой-нибудь хлыщ на «пежо», с полным карманом денег. Дядя Илия, говорит, только ты можешь справиться. А чувство собственного достоинства нынче в цене, оно нынче самый дефицитный товар. Я имею дело исключительно с импортными красками, техника у меня как в западногерманском автосервисе. Все чинно и благородно. Ой, да мы забыли про виски!..
— Я уже сказал, что не буду пить. Каким образом Искренов унижал людей?
— У него были бешеные связи. Бог с ней, с валютой! Он устроил моей теще путевку в санаторий в Банкя, сделал жену директором гастронома. Обещал протолкнуть сына в университет. Младший вот увлекается археологией. Но, поскольку Искренова нет, придется платить доценту по десятке в час. Искренов никогда не отказывал, но делал это как-то...
— Высокомерно?
— Нет... с брезгливостью. Давал понять, что ты нуль, тряпка, которой вытирают башмаки. Но был невероятно деликатным, будь он неладен!
Лицо дяди Илии исказилось выражением ненависти. Весеннее солнце играло на плюше кресел, отопление неумолимо работало, и гостиная напоминала роскошную сауну. Я проделал путь до Центрального кладбища не для того, чтобы здесь потеть.
— Вам знаком некий Павел Безинский, по прозвищу Покер?
Физиономия Чешмеджиева просветлела.
— Разумеется, он ездил на «ладе». Купил ее в подержанном состоянии на рынке.
— Значит, вы его машину тоже «бацали»?
— Нет, пардон! Покер никогда не ломался.
Эта деталь была важна, и я решил ее запомнить.
— Какие отношения были у него с Искреновым?
— Они ходили вместе как шерочка с машерочкой... не могли друг без друга.
— В смысле?
— У Покера была явная корысть: думаю, он сбывал валюту Искренова. Каждый день торчал у них дома, и иногда они его использовали как мальчика на побегушках. Я видел его как-то в магазине. У Покера был блат в продовольственных магазинах и в «Березке», он мог все покупать в «Березке» на доллары. Но оба ненавидели друг друга!
— Но почему? Ведь они были вроде дружками!
— Покер хороводился с женой Искренова.
— Я вас не понял.
— Он спал с Анелией, но Искренов прикидывался дурачком.
— Неужто романтическая история?
— Вы видели Безинского? Он был красаве́ц, мужик что надо, да и Анелия ничего себе... Может, это важно для вас: они иногда здесь ночевали. Наверху, на втором этаже, у меня есть комната для гостей.
— Важно. Но если Искренов сознательно прикидывался дурачком, это еще не повод для их взаимной ненависти.
— Выходит, что так. — Чешмеджиев посмотрел на меня взглядом слепца, который внезапно прозрел.
— Тогда каковы были мотивы их, так сказать, дружеских противоречий?
— Я должен подумать, товарищ полковник, мне трудно сразу ответить.
— Вы правы, — успокоил я его, — к тому же у меня нынче болит голова. Старая мигрень дает о себе знать. Нет ли у вас случайно синофенина — это новое дефицитное лекарство. Сказочное средство от головной боли.
— Я могу вам предложить анальгин или пирамидон, но о таком даже не слышал.
Я внимательно следил за выражением его лица: на нем было написано искреннее удивление и вместе с тем сожаление, что он не может мне услужить.
— Не беспокойтесь, — ободрил я его, — оно есть у меня дома. Выпью с небольшим количеством водки, и все пройдет. Сегодня вторник... До пятницы подумайте хорошенько. Приходите ко мне в десять часов — вы, конечно, знаете куда?
— Буду точен, как лондонский Биг Бен, товарищ полковник. А если у вас что-то случится с машиной — милости прошу.
— Но вы же не «горбатитесь» на Восток!
— Вы — дело другое: у каждого правила есть исключение.
В коридоре я чуть было не наступил на толстого рыжего кота, который тоже не обратил на меня внимания. Все в этом доме, казалось, преисполнены чувства собственного достоинства. Деньги коварны, они развращают даже животных!
— Чешмеджиев! — Я остановился на пороге. — Вы еще не стары. Почему все называют вас дядей Илией?
— Да потому, что я мудрый, товарищ Евтимов, — застенчиво улыбнулся Чешмеджиев и снова почесал голову под матерчатой шапочкой.
2
По телевизору показывали скучный многосерийный французский фильм «Фабиен из долины Дромы». Подсев поближе к настольной лампе, Мария задумчиво вязала; внучка и Вера ушли в кино: хотели посмотреть третью серию «Межзвездных войн». Я делал вид, что читаю сочинения отверженного старца Ламброзо. Он пытался мне внушить, что тяга человека к преступлению генетически оправдана и что каждому из нас в той или иной мере свойственно познание изначальности греха. «Человек — жертва самого себя...» — сказал Искренов. У меня перед глазами промелькнула его вялая, слегка презрительная улыбка.
Это было мое последнее дело, и я сделал ставку на свою профессиональную честь. Мне предстояло доказать, что Гончая — воинственный пес, что мой старческий нюх и ослабевшее восприятие не утрачены полностью и что я (пусть хромой, с облезшей от невзгод шерстью) все равно должен победить. Мне казалось, что со мной происходит что-то необыкновенное и неотвратимое, что если я не выдюжу, то нравственно ослабею и начну походить на пенсионера с подслеповатыми глазами, который по утрам ест тюрю, принимает витамины, а после весь день соображает, кого бы оклеветать. Человек без руля и без ветрил, моральный инвалид, чьи многолетние усилия пропали даром, — вот перспектива за вечное страдание, которую какой-нибудь доброжелатель назвал бы с п о к о й с т в и е м!
Я чувствовал сначала растерянность и беспомощность, но потом всем моим существом овладел нервный подъем. Я горел желанием уличить Искренова, а это свидетельствовало о том, что я потерял свое самое ценное качество — объективность. Божественная мудрость состоит в том, что властелин духа никогда не бывает пристрастным, а холодно взирает на наши душевные корчи, позволяет нам быть целомудренными или грешить и после прощает нас или наказывает. А коли я субъективен, то облечен ли я реальной властью над другими?
Этот вопрос пугал меня, мешал думать, умалял мой богатый опыт, душил прозрение в объятиях необъяснимой пристрастности. Уйдя с головой в следствие, я пребывал в состоянии какого-то блаженства. Пока Искренов рассказывал о себе, пока обнажал передо мной свое нравственное уродство, я молчал, но уже тогда чувствовал, что он мне необходим. Этот человек заставлял меня раздваиваться, я ощущал в своих мыслях его коварное присутствие, и мы оба превратились в одно целое. Не знаю, ненавидел ли я Искренова: иногда его цинизм вызывал во мне отвращение, потом он казался симпатичным, но самое главное — я б ы л н е с в о б о д е н! Я испытывал потребность в его словах и в своем угрюмом молчании и был подчинен ощущению нашей целостности явно потому, что Искренову удалось меня покорить. Он был не просто воплощение зла — он пытался меня убедить, что е м у з н а к о м а ф и л о с о ф и я з л а, совершенный образ насилия, против которого я восставал всю свою жизнь. Мы оба сидели в крепости — он в убогой камере предварительного заключения, а я — в камере свободы. Судьба свела нас вопреки нашей несовместимости, и мы словно стали составными частями одного неразрешимого противоречия. Мой бывший зять говорил, что знаки плюс и минус образуют в микромире гармонию. «Любое преступление пробуждает в нас оптимизм, — сказал как-то Искренов, — потому что оно вселяет веру, что есть с чем бороться и есть что победить. Без зла человеческое общество распадется!»
Но я смутно боялся другого, в моем подсознании витал вопрос: «А может, я завидую Искренову?» Я никогда не испытывал влечения к сомнительной власти денег, роскошь и изысканные удовольствия были противны моей натуре; мне не интересно играть в теннис или в азартные игры, меня не манит экзотика необъятного мира, ибо я не люблю ездить. Я завидую... но чему? Я знал ответ и, вспомнив сейчас о нем, весь покрылся потом. Искренов позволил себе смелость п е р е с т у п и т ь п р а в и л а, которые я возвел в культ и которые стали смыслом и предназначением моей нелегкой жизни. Искренов проявил воображение и мог выбирать; он испытал сомнения и освободился от них!
А что, если потрепанный временем старец Ламброзо прав, что, если за моим стремлением преследовать и ловить на самом деле скрывается боязнь согрешить? Что, если мое право умело раскрывать и обличать чужое преступление объясняется отсутствием права совершить самому преступление? Кому я хотел доказать свою человеческую правоту — Искренову или другой, подлой своей половине, которую Искренов сумел во мне пробудить? Я был измучен своей жизнестойкостью и сомнениями.
Мой гуманный долг заключался в том, чтобы сделать все от меня зависящее и доказать, что Искренов — человек, который не способен на убийство. Но исподволь, со всей свойственной мне страстностью я выискивал те факты, которые доказывали, что Безинский не был способен на самоубийство. Своим поведением Искренов мог меня провести или постараться растрогать. Обволакивая удивительным по своей циничности откровением, он будто специально меня провоцировал. Играя на нашей несовместимости, Искренов все-таки поступал нравственно — он давал мне ш а н с п о н я т ь д о к о н ц а и л и е г о, и л и с а м о г о с е б я!
— Давай ложись! — произнесла у меня за спиной Мария. — Детская передача уже была, и детям пора спать.
— У меня нет времени! У меня совсем нет времени... — сказал почему-то я, хотя у меня был целый месяц, чтобы возненавидеть себя или утешиться.
3
Яркое, ослепительное солнце врывалось через открытое окно. Железные решетки рассекали свет, и на моем письменном столе обозначились ровные прямоугольники; сплетение теней образовывало какой-то загадочный символ, напоминавший человеческую несвободу. Передо мной лежали в ожидании листы белой бумаги. Все мое тело охватывала приятная истома. Пахло зеленью и влажной землей; кусочек неба, который виднелся в окне, был величиной с носовой платок и казался блекло-голубым и нежным. Накануне дождь окропил лик города.
Женщина, которая сидела напротив меня, была красива какой-то болезненной красотой. Наше молчание длилось более минуты, она терпеливо ждала, и пальцы ее нервно теребили ручку кожаной сумочки. Цветана Манолова не похожа на секретаршу; она, скорее, напоминала юную интеллектуалку, которая увлекается драмой абсурда. Ее волосы, рыжие, с отблеском чистой меди, составляли необычный контраст с глазами нежно-зеленого цвета, точно освещенная солнцем поляна. На ней был скромный приталенный костюм; она показалась мне немного близорукой, хотя очков не носила. Ее лицо выражало кажущуюся деловитость, строгость и приятную одухотворенность.
— Вы работали вместе с подследственным с семьдесят девятого года, — начал я неохотно. — Что за человек ваш начальник?
— Я уже давала показания.
— Вы их давали, но не мне.
— Товарищ Искренов был необыкновенно благородным и доверчивым человеком.
— Странно. Все свидетели утверждают обратное.
Манолова порылась в сумочке, достала смятую пачку «HB», вопросительно взглянула на меня, и мне пришлось предложить ей огонек своей зажигалки.
— Люди трусливы и неблагодарны: если с ближним что-то стрясется, они предпочитают о нем забыть. А если их заставят припомнить развенчанного начальника, они торопятся отгородиться от него и говорят о нем с омерзением. Никто не любит своих бывших благодетелей, и нет ничего более грустного и поучительного, чем утерянная власть!
— Ваши суждения в какой-то степени верны, но вы не ответили на мой конкретный вопрос.
— Камен... — Она на мгновение смутилась. — Личность исключительная. Он любил делать услуги. Нет, слово «услуга» не подходит — он любил делать добро. Он был удивительно жизнерадостным человеком и не мог терпеть несчастий. Если что он и ненавидел, так это собственное и чужое несчастье! У нас работает одна женщина, плановик, ее ребенок получил осложнение на сердце. Он увидел, как она плакала в коридоре перед дирекцией, и все устроил — мальчика отправили во Францию. Ему сделали операцию, и сейчас он жив и здоров. Камен ничего не потребовал взамен. Я вспоминаю, как он тогда сказал: «Слезы меня унижают, а людское горе словно упрекает, что я живу!» Он раздаривал себя, как принц, неизменно пребывал в хорошем настроении, улыбался, все в Объединении его любили, тянулись к нему. Его окружали друзья...
— Несколько дней назад Искренов признался, что у него никогда не было друзей. У него сугубо рациональный подход к подобного рода человеческим отношениям.
— Он нарочно ввел вас в заблуждение. Камен дружил с самыми разными людьми, и я не могла найти этому объяснения. Но некоторые из них были действительно порядочные и, как правило, интеллигентные люди. Его знала вся София, он общался с писателями, художниками, с коллегами из генеральной дирекции, я знаю, что у него в гостях бывали даже министры. Остальные его знакомые — мелкие мошенники, картежники, частники, пройдохи... Я его спрашивала, к чему ему вся это шушера. Он говорил, что жизнь тоже делится на этажи. Он был полон энергии, работал много и с увлечением. Поверьте, он преобразил ПО «Явор». И если в магазинах продается приличная, я бы сказала, современная мебель, то это прежде всего заслуга Камена Искренова.
Она вдруг помрачнела и погасила в пепельнице недокуренную сигарету. На кончике фильтра остались следы серебристой губной помады.
— С каких пор вы в интимных отношениях с подследственным Искреновым? — Мой вопрос прозвучал грубо, но я вызвал секретаршу заместителя генерального директора не для того, чтобы делать ей комплименты. Ее взгляд стал неожиданно жестким, в зеленых глазах мелькнуло нескрываемое презрение.
— Я стала его любовницей осенью восьмидесятого года. Я не была первой и никогда не питала иллюзий, что буду последней. Я уже говорила, что Камен был жизнерадостным, неунывающим человеком, и я не могу представить себе кого-то другого, кто бы смог так меня увлечь и целиком подчинить. Он всегда нуждался в людях... Мы виделись каждый день, на службе; утром я варила ему кофе и ждала, когда он придет. На самом деле я ждала его постоянно, даже когда он находился в своем кабинете, даже когда знала, что он с другой...
— Искренов поделился со мной, что почти насильно добился вашей взаимности. Как тогда можно объяснить чувство привязанности, которое вы к нему испытываете?
Цветана Манолова побледнела, ее глаза затуманились от ненависти ко мне, а это ей шло. Она закурила новую сигарету и что есть силы сдавила ее пальцами. Я ее не торопил.
— Постараюсь объяснить. Камен мог быть грубым и нежным, сердитым и ласковым и всегда поступал по-своему. Он был эгоист и в то же время самый непритворный человек, которого я когда-либо встречала. Более того, с а м ы й ч е с т н ы й человек! Мой супруг — летчик, он груб до омерзения. Бывало, возвращается из командировки и привозит мне золотое кольцо, и в тот же вечер я нахожу в его чемодане пакет с дамским бельем, припрятанным для очередной любовницы. Камен никогда ничего мне не обещал, просто он не лгал. Он умел превратить мгновение в день, а день — в целую вечность...
— Где вы встречались?
— Если вам это интересно, мы ночевали в гостинице «Копыто», в мотеле «Тихий уголок», возил он меня и к какому-то жестянщику... кажется, его звали Чешмеджиев.
— Дядя Илия оказался довольно гостеприимным хозяином, — заметил я, но Манолова будто меня не слышала.
— Мы наведывались и к Павлу Безинскому, в его квартиру.
— И часто вы наведывались к Безинскому?
— Павел был ночной птахой: он обожал бары, иностранцев и валютные делишки. А его квартирка удобна тем, что она находится по соседству с «Лесоимпексом».
Эта случайно оброненная фраза: «Его квартирка находится по соседству с „Лесоимпексом“» — насторожила меня, и я ее запомнил. Не знаю почему, но в ней было что-то важное и ускользающее от меня, и это требовалось выяснить.
— Но квартира Безинского довольно далеко от дирекции ПО «Явор»!
— Видите ли, Камен часто бывал в «Лесоимпексе», поскольку был обязан присутствовать на переговорах с внешнеторговыми фирмами. А когда он не присутствовал в дирекции, я могла спокойно уходить с работы. Мы остерегались сплетен, в сущности, именно я старалась оградить Камена.
— Можно ли считать, что отношения между Безинским и Искреновым были бескорыстными, дружескими?
— Они были дружескими... но навряд ли бескорыстными. Камен уважал Безинского, говорил, что он человек с характером. Они все время ругались, но делали это как будто в шутку.
— И часто они шутили между собой?
— Всегда, когда бывали вместе, они язвили, обменивались колкостями. Павел не любил, чтобы ему покровительствовали, а Камен позволял себе его унижать. Случалось, он посылал Павла в одиннадцать часов вечера в дежурный магазин купить что-нибудь выпить. Тот всегда подчинялся, но выполнял просьбу с неохотой, что забавляло Искренова.
Она на мгновение смолкла и с силой, как рассерженный мужчина, выдохнула дым.
— Сейчас я уже знаю, что Безинский имел немалую выгоду от Камена. Он обменивал ему валюту и здорово наживался. Иногда они садились и играли в кости на деньги... Камен всегда проигрывал.
— Я вас спрошу о чем-то постороннем, хотя это тоже имеет отношение к следствию. Знали ли вы о любовной связи Безинского с супругой Искренова?
— А вы откуда знаете?
— Одна пташка мне сказала.
Цветана Манолова нервно защелкнула сумочку, потом посмотрела на меня с нескрываемым отвращением. Как ни странно, мне нравилась эта женщина: она не боялась меня, держалась с достоинством, боролась за Искренова и казалась опасно умной. Я был уверен, что, если надо, она не побоится и солгать.
— Безинский увивался вокруг Анелии, потому что хотел уязвить Камена. А Анелия принимала его ухаживания, потому что мечтала унизить своего мужа. Камену же было безразлично: поверьте, в душе он давно простился с женой. Она стала ему неинтересной, чужой, и я не преувеличу, если скажу — противной.
— Противной?
— Анелия строила из себя несчастную, или она действительно была несчастной, а я уже говорила, что Камен не выносил страданий. Он заботился о своих детях, но ненавидел семейный очаг. «Дом вызывает у меня слезы, — повторял он. — Дома мне всегда хочется плакать!» Единственное, что его связывало с семьей, — это его дочь. Он питал к ней странную, я бы сказала, необыкновенную слабость. Я знаю, что он растил ее в детстве. Кроме того, у девочки есть дефект — она заикается. Камен испытывал мучительное чувство вины!
— А вам известно, что Безинский лежал в психиатрии?
— Я слышала об этом что-то, но Павел абсолютно нормальный, хотя и странный.
— Когда-то он пристрастился к наркотикам, после с похвальным усердием лечился, но нуждался в специальных лекарствах, которые трудно у нас найти. Он принимал сильное успокоительное, регулярно употреблял дефицитный синофенин, а у Искренова были связи с профессорами-медиками.
— Я не понимаю вас.
Ее лицо оставалось спокойным и сосредоточенным, словно она сейчас раскладывала папки с корреспонденцией. Или она не имела представления о чудотворном синофенине, или у нее было самообладание летчика-испытателя. Я не сумел скрыть своего разочарования и выдал себя. Круг медленно замыкался, и все возвращалось на круги своя. Интуиция мне подсказывала, что Анелия Искренова и удалец дядя Илия и слыхом не слыхивали о проклятом синофенине, а зеленоглазая секретарша лишь одарила меня безмолвным взглядом. Оставался сам Искренов; но он был настолько ловок и велеречив, что буквально обрушил бы на меня свое «неведение». Я располагал аргументами, позволяющими предъявить ему обвинение в убийстве, но у меня не было доказательств. А это все равно что ловить судака на голый крючок... Зло по-своему мудро, порой оно обнаруживает удивительную интеллигентность, но предпочитает всегда оставаться в тайне.
— А вы сами, — спросил я кротко, — оказывали Искренову мелкие услуги?
— Я была готова сделать все, что он пожелает. Я люблю Камена, товарищ следователь, и у меня нет причин это скрывать, по крайней мере, от вас.
Слез этой женщины я боялся, потому что не сомневался в ее искренности.
Я вытащил из пишущей машинки протокол: его следовало прочитать и подписать. Потом неосознанно, помимо своей воли, проводил ее до двери.
— Я вызову вас снова, если потребуется, — предупредил я ее нехотя.
4
День выдался по-настоящему жарким, и я потел в своем темно-сером костюме. Состояние липкой потливости физически невыносимо для меня, и я в таких случаях чувствую себя нечистоплотным, а мое желание принять душ и спокойно побеседовать с внучкой подавляет все остальные чувства. Из-за врожденного (или приобретенного) отвращения к грязи вообще я становлюсь недоверчивым и замкнутым; в душе просыпается смутное чувство вины и овладевает всем моим существом.
Чтобы сосредоточиться, я закурил сигарету. Чешмеджиев расположился напротив в кресле и робко поглядывал на мою военную форму, висевшую на вешалке. Казалось, он загипнотизирован серебристым блеском трех звездочек. Он говорил раньше что-то нелестное об армейском старшине, и сейчас его неприязнь к погонам проявилась.
— Я из-за вас лишился сна, товарищ полковник. Если так будет продолжаться, я потеряю клиентуру.
— А вам позвонил доцент-историк? — любезно осведомился я.
— Позвонил, но у него нет машины, и уроки сына выйдут мне боком.
— Наука подобна дорогим автомобилям. Она требует жертв. Так вы припомнили что-то, пока не спали по ночам?
Дядя Илия задумчиво погладил галстук из тонкой кожи.
— Я уверен в одном... Искренов боялся Покера.
— Неужели? Они же были друзьями!
— Покер пронюхал что-то важное об Искренове. Как-то они заехали ко мне в гости, мы сидели в гостиной и смотрели видео. Я их угостил шоу-программой с участием Лепы Брены. Она мне очень нравится, товарищ Евтимов: у нее есть голос, ноги и прочие там причиндалы. Искренов привез две бутылки евсиноградского вина. Мы попивали его, но кончилась закуска. Я побежал на кухню за арахисом и проваландался там минут десять, потому что Покер попросил сделать кофе. Когда я вернулся, пленка кончилась, а они шептались. Если бы я услышал, что они кричат, то не обратил бы внимания — они часто ругались. Но этот шепот меня насторожил, в нем было что-то таинственное. Дверь осталась приоткрытой, но только я навострил уши, как Покер замолчал... Потом заговорил Искренов: «Ты что, угрожаешь? Или, может, предлагаешь поиграть в «казаки-разбойники», устроить друг за другом слежку? Только я не желаю с тобой ничего делить. Никому до сих пор не удавалось запугать Искренова... имей в виду, я раздавлю тебя, как тлю». Они упоминали и о каком-то Пранге...
— Эта информация важна, — похвалил я его. — Откуда, по-вашему, Покер мог узнать об этом «чём-то таинственном»?
— Думаю, от Анелии Искреновой, он же был ее хахалем.
— Логично, хотя нынешние возлюбленные не слишком откровенны. Постарайтесь ответить точно: когда Искренов и Безинский шептались у вас?
— За несколько дней до того, как Покер покончил с собой, — ответил не колеблясь дядя Илия. — Я помню, потому что Искренов прикатил на «BMW» — он хотел поменять свечи.
Как и Чешмеджиева, меня тоже в последнее время мучила бессонница. Я был не в форме, чувствовал себя жалким и грязным, рубашка прилипала к спине, даже ладони были влажными. И все-таки я замолк на мгновение, пытаясь создать иллюзию многозначительного молчания. Я добрался до проклятого вопроса, который не давал мне покоя.
— Чешмеджиев, с кем вы встречались тринадцатого февраля сего года? Я пособлю вам... это был день, когда Безинский покончил с собой.
Легкая тень пробежала по лицу дяди Илии, но он быстро овладел собой — по крайней мере мне так показалось.
— Мне трудно восстановить в памяти то, что произошло пять месяцев назад. Если бы я вам задал такой неожиданный вопрос, вы бы тоже опешили. Пардон, но я должен подумать.
— Вам хватит одной бессонной недели?
— Сердечно благодарю вас, товарищ полковник... Правда, я туго соображаю, но иногда делаю это хорошо.
— Именно на это я и рассчитываю, — улыбнулся я понимающе и подписал ему повестку.
5
Ваша доброта по отношению ко мне так же поразительна, как и моя искренность. Я уже осознал, что это и есть форма высоконравственного диалога, помогающего спасительно осветить мою омраченную душу. Я не жду от вас ни оправдания, ни сочувствия, а только соучастия, или, выражаясь более точно... присутствия. Позволяя мне до конца выговориться, вы делаете меня совершенным. Жизнь — иллюзия, а слова — совершенство, потому что они каким-то загадочным образом поддерживают и оттачивают эту иллюзию, продлевают мгновение и осмысливают его. Наши слова — единственное оправдание человеческого существования и, возможно, разума вообще!
В душе я опасаюсь лишь одного: что мои исповеди могут превратиться в досадную привычку. Привычки, на мой взгляд, порочны по той простой причине, что они отнимают у нас свободу. Именно в этом и заключается смысл молитвы, гражданин следователь. Принуждая человека молиться каждый божий день, церковный канон, в сущности, лишает смысла саму молитву, поскольку вызубренный и многократно воспроизводимый текст утрачивает свое содержание; но в то же время у человека вырабатывается привычка молиться, а стало быть, растет боязнь согрешить.
Извините, гражданин Евтимов, что я снова увлекся. Я пустился в праздные рассуждения, а вчера произошло роковое событие в моей жизни. Зная о том, что я в тюрьме, моя супруга решила в е р н у т ь м н е с в о б о д у! Но тут кроется парадокс, благодаря которому я якобы освобожден от необходимости делать выбор. Сам факт, что решение принято другим и я не могу его изменить, казалось бы, должен меня утешить. Но почему это не так? Наверное, потому, что я, лишившись права на сопротивление, лишаюсь контакта даже с собственным несчастьем. Слово «несчастье» громкое. Я не люблю его.
Вам непонятно? Вы правы, мне следовало бы пояснить то обстоятельство, которое вызвало во мне прилив эмоций. Вчера я получил письмо — таинственный листок, сложенный вчетверо, в обычном, без марки, конверте. Написала письмо моя супруга, Анелия Искренова (мне хорошо знаком ее филигранный, как у романтичной гимназистки, почерк; красивый почерк и красивое белье — самое чистое, что осталось у Анелии. Я понимаю, что мое сравнение звучит грубо, зато оно точное). Я испугался, гражданин Евтимов: эпистолярный жанр — по-моему, пошлая разновидность монолога. Я боялся, что в письме кроется сочувствие; опасался, что содержащиеся в нем слова означают милостивое прощение. «Ты провинился, но я буду с тобой навсегда. Целую тебя. По вечерам я не подхожу к телевизору, а утешаю детей. В воскресенье передам тебе твои любимые блинчики». Я бы с трудом вынес столь мучительный упрек: порой верность унижает нас, подобно чужому невежеству. «Неужели я настолько жалок и незначителен, — подумал я, — что до конца жизни должен зависеть от чьего-то милосердия и навязчивой доброты, которая бессмысленна и нематериальна, как красивое воспоминание, и которая будет только усиливать м о е ч у в с т в о в и н ы?»
Я оставил нераспечатанным на столе конверт, побродил среди серых стен, затем стал смотреть через решетку на улицу. Воздух казался теплым и прозрачным, а зелень в палисаднике — по-прежнему сочной, но уже чуть усталой; впрочем, грядущее увядание природы — еще не смерть. В густой тени от стены напротив, как в заводи, купались воробушки. Я был грустный и сентиментальный. Не знаю почему, но я побрился и вылил на лицо целую пригоршню одеколона. Я почувствовал, что готов прослезиться: я был бессилен что-либо для себя сделать, но мне и нечего было терять. Я вскрыл конверт...
Слава богу! Анелия нежно и лаконично сообщала о своем решении развестись. Я представил ее себе — с гримом на лице, с плотно поджатыми губами, сидящую перед ночником и старательно выписывающую буквы. «Знаю, что слова мои жестоки, но я осталась одна, я беспомощна и должна спасать детей! Уже два месяца Марианна (так зовут нашу дочь) не посещает лекций, а Кирилл (это наш сын) каждый вечер плачет. В доме тихо и страшно, словно в нем мертвец. Ты, Искренов, мертв (она всегда называла меня по фамилии), даже мысли о тебе — мертвая пустота, они приносят только несчастье. Ты живой труп. Неделю назад я обратилась к адвокату, дело будет длиться недолго; желание детей освободиться от преступного отца — святое их право. Иногда вспоминаю о тебе с теплотой; если можешь, думай обо мне так же. Наша жизнь была фальшивой и путаной, пусть же наше расставание будет легким, без обид. Прощай. Анелия».
Наверное, вас поражает моя завидная память. Но я потратил три часа, чтобы добраться до истинного смысла письма, и в то же время десять минут, чтобы выучить его наизусть. Сознаюсь, я испытал растерянность и тревожные сомнения. Я получил письменный документ, который меня спасал от растущих, как лавина, угрызений совести. Своим последним «прощай» Анелия делала меня невиновным, мудрым и добрым. Она дарила мне возможность ее простить, а следовательно, простить самого себя. А ч е л о в е к, с п о с о б н ы й п р о с т и т ь с о б с т в е н н о е п р е с т у п л е н и е, п о - н а с т о я щ е м у с в о б о д е н!
Вас раздражает, что я злоупотребляю словом «свобода». Нет, гражданин Евтимов, для меня это не праздное понятие, не мазохистский лозунг, которым мы порой впустую размахиваем на площади, тем самым восхваляя человеческое рабство. Для меня понятие «свобода» — бесценная часть моей жизни и той философии, в которую я вмуровал свое достоинство.
Итак, моя супруга фактически меня освобождала, но я, не боясь повториться, задаю себе вопрос: «Почему же я тогда так явственно ощутил липкий страх?» Я давно просчитал все варианты нашего неудавшегося брака. Я предполагал, что Анелия, скорее всего, меня бросит, что попытается спасти свое честное, незапятнанное имя и хотя бы часть имущества, которое в противном случае будет конфисковано государством. Она называет меня «преступным отцом»; но неужели она была слепой все эти годы? Моя бывшая жена тоже пользовалась «Березкой», она настояла, чтобы мы поменяли «ладу» на серебристый «BMW»; ее массажистки пили исключительно коньяк «Метакса»... Впрочем, не хочу вас утомлять мелочами. Если она разводится с мошенником Искреновым, то становится жертвой собственного неведения. Тогда государство обязано позаботиться о ней и ее детях, оставить ей крохи тех благ, которыми ее окружил безнравственный муж. Не думайте, что я болезненно воспринимаю свои слова: цинизм всегда м н о ю р у к о в о д и л, а чужой цинизм всегда меня з а б а в л я л.
Но в этом письме есть нечто, что не под силу моему бедному воображению. Восклицая, как древний полководец: «Жребий брошен!», Анелия подло впутывает и детей. Она мечтает испытать удовлетворение, когда дети откажутся от собственного отца. Разумеется, она их спасает благодаря своей инициативе развестись и благодаря изощренному способу объявить меня «живым трупом», чем-то существующим и в то же время нереальным и безмолвным, как трава. Таким образом, я буду наказан, но самое главное — я должен буду гордиться ее подвигом, готовностью бросить меня. Она бы хотела, чтоб я испытывал тихую радость перед перспективой потерять все, и даже свое законное право быть отцом.
Возможно, мой сын и плачет по вечерам; вполне вероятно, что моя дочь уже два месяца не посещает лекций; я представляю себе их стыд и позор, который обрекает невиновного на страдания... Но я убежден, гражданин следователь, что они ждут меня, что, перенеся великое горе, они будут терпеливо меня ждать десять, пятнадцать лет, а может, и больше. Потому что по воле неведомых нравственных законов боль не только отвращает их от меня, н о и с б л и ж а е т с о м н о й! Сейчас они сознают, что я беспомощен и беззащитен, что нуждаюсь в их сострадании и заступничестве. Сыновья, как правило, пекутся о пропащих отцах-алкоголиках, а дочери радеют о здоровье матерей, бывших проституток. Пережитый позор взывает к нашей нравственности, и мы избавляемся от него благодаря человеколюбию; зло позволяет распознать в жизни добро. Вы — опытный следователь и психолог, и я надеюсь, что вы оцените мое прозрение.
Я умышленно не процитировал раньше заключительную фразу из письма моей благодетельной супруги, обозначенную в самом углу претенциозным «P. S.»: «Прошу тебя, уведоми Марианну и Кирилла, что ты сознательно и добровольно отказываешься от них. Только так ты их спасешь!» Руководствуясь эгоистическими соображениями, торопясь спасти дачу и машину, эту полусгнившую консервную банку, она способна лишить детей о ж и д а н и я, чувства стыда за тот позор, из-за которого они не только окажутся перед лицом неразрешимых жизненных проблем, но и духовно возмужают, познают через прощение греха истинное благородство.
Вчера, гражданин Евтимов, я впервые ощутил всю мерзость тюрьмы с ее железными решетками, которые связывают нас не только с физической, но и с моральной несвободой. Я не могу сопротивляться, а следовательно — быть нравственным. И все равно у меня есть способ сохранить себя как свободную личность: я не буду писать ответ, короткий, бесстрастный и подтверждающий мой отказ от отцовства. Я не желаю отнимать у детей право выбора, пусть они сами выбирают — или меня, с позором и очищающими душу страданиями, или свою мать, со спасенной дачей и ржавой машиной! Им будет трудно и, думаю, страшно...
6
Вы меня удивляете, гражданин Евтимов: всегда вы возвращаетесь в нашем разговоре к фактам, которые вам известны и которые я давно признал. Ваше трудолюбие меня вдохновляет, но порой и беспокоит — оно позволяет мне часто с вами встречаться и в то же время заставляет вспоминать кое-какие подробности, мельчайшие детали, которые я пропустил из-за небрежности или из-за антипатии к вашему юному коллеге Карапетрову. Мне действительно хочется вам помочь; но я начинаю понимать, что вам не нужны мои показания, что они вам безынтересны по той простой причине, что дела о ПО «Явор», несмотря на ваше похвальное упорство, уже не существует. Оно закончилось не в мою пользу. Тогда зачем вы меня допрашиваете с усердием архивариуса? Вы деликатно молчите... Вы делаете свое дело? Выискиваете в материалах нюансы, которые и без вашего теперешнего участия дают суду полное основание влепить мне не меньше пятнадцати лет?
Извините меня за наглость, но я уже несколько дней жажду кое-чем с вами поделиться. Хотя я всю жизнь занимался древесными материалами и мебелью, я человек наблюдательный. Вы же — человек, в котором доминирует стремление все упорядочивать. Я чувствую, как вы ежечасно меня подгоняете по своему образцу, как мысленно раскладываете меня по полочкам и приклеиваете ярлыки. Н о н е з а б ы в а е т е л и в ы т а к и м о б р а з о м м е н я? Как вы составите обо мне целостное представление, если исподволь члените меня, то и дело взвешиваете на весах вашей кристально чистой совести? Не скрывая и не отрицая своей сущности преступника, я стараюсь представить вам Искренова; но вы, погрузившись в собственное молчание, прощупываете буквально каждую букву моего имени, выхолащиваете из моих душевных терзаний логику и разум. Разум и духовность — близкие понятия, гражданин Евтимов. Животное лишено духовности, а его конкретные представления о мире примитивны; животному неведома ложь, как неведома ему и правда! Не обижайтесь, но вы действительно мне напоминаете архивариуса, который так хорошо помнит, где лежат все бумаги, что постоянно их теряет. Соберите меня воедино, гражданин следователь, и тогда вы меня опознаете...
Вы предлагаете мне кофе? Я с удовольствием его выпью. Мне в камере не хватает этого безвредного напитка с его тонким привкусом и загадочным цветом; кофе тоже вселяет в меня надежду — снова встретиться с вами. К кофе привыкаешь, как к домашним тапочкам, он ассоциируется с уютом и стабильностью. Мне принесут двойной кофе? Большое спасибо. Это действительно прекрасный повод прекратить неприятный для вас разговор и простить мне мою невоспитанность.
Прежде чем я постараюсь ответить на ваш конкретный вопрос, позвольте рассказать кое-что о себе. Я настойчив и ищу во всем цельность; я мучительно пытаюсь овладеть вашим сознанием и представить вам Искренова с его духовной мощью. Только не обвиняйте меня снова в самовлюбленности — меня можно упрекнуть лишь в жажде совершенства. Вы не будете против, если я вам предложу сигарету? Моя бывшая секретарша принесла мне три блока «Мальборо»... сегодня я богат.
7
С Анелией я познакомился, когда учился на четвертом курсе. Я уже заканчивал филфак, а она только поступила на отделение французской филологии. Нас связывали не иностранные языки, мы представляли миниатюрную модель Вавилонской башни. Анелия слыла красавицей, но и я был недурен собой, она одевалась элегантно, а я — подчеркнуто небрежно. Ее отец был номенклатурный банковский работник (в прошлом и в настоящем), мой же выращивал черешню в Кюстендильском округе. Противопоставление — попытка не только охарактеризовать вещи в общих чертах, но и связать их.
И все же, что именно привлекало меня в Анелии, какие ее достоинства погубили мою мужскую свободу и превратили меня в послушного, безмолвного раба? От нее исходила какая-то буржуазная изысканность и скрытая порочность, хотя она и была невинна. Такое сочетание светлого и темного, минутной искренности и неосознанного цинизма сбивает с толку несведущих мужчин. Оно настолько притягательно, что завладевает всем их существом, делает чувства целенаправленными до предела. К тому же я был типичным провинциалом.
Мы познакомились у моего коллеги, после чего я пригласил ее в ресторан и, как это бывает в дешевых бульварных романах, нечаянно облился там вином. Я краснел, терялся перед официантом и думал, достаточно ли у меня денег в кармане. Я сносно танцевал модную в то время румбу, но из-за винного пятна на рубашке не осмеливался пригласить Анелию. Я проводил ее до дому; потом, покупая ей цветы, не один месяц отказывался от ужина в студенческой столовой. Я был, наверное, смешным и жалким; но молодость — самое яркое свидетельство человеческой глупости. Моя застенчивость привлекала Анелию с ее романтичностью и в то же время чем-то раздражала. Я мечтал, что буду работать ради этой женщины, что окружу ее заботами и вниманием, создам ей роскошную жизнь, которая ей пойдет, как норковое манто...
Именно той мрачной осенью ее отец узнал о наших встречах. Как-то вечером он подстерег меня в фойе, при выходе, где между нами произошел суровый разговор. Номенклатурный работник оказался посредственным во всех отношениях человеком, с посредственным образованием, самодовольным и одновременно трусоватым. Он властвовал над деньгами, но то были чужие деньги. Он не торопясь объяснил, что я не пара его дочери; очень любезно, почти ласково назвал меня мошенником и кюстендильским пройдохой; заявил, что моя цель — софийская прописка, их квартира на улице Шипки и его собственный «рено-дофин», о котором я даже не подозревал. Я навсегда с ним распрощался: просто мы разошлись, не успев повстречаться...
Чувствуя отчаяние и злобу, я на следующий же день предложил Анелии пожениться, и она неожиданно согласилась. Мне казалось романтичным расписаться в загсе при двух свидетелях, а после прокутить всю стипендию в ресторанчике «Дикие петухи». Мы это осуществили в хмурый, дождливый день, а потом, в подвале (я попросил своего соквартиранта исчезнуть), она долго искала, где бы повесить свое новое пальто. Здесь царили самая настоящая нищета и грязь. Мы решили, что она будет жить у своих родителей, и встречались тайком дважды в неделю. Анелия вела себя благосклонно, пока не поняла, что у нее будет ребенок. Она впала в панику, с ней впервые случился нервный криз; она догадалась о беременности слишком поздно, и аборт был невозможен.
Отец устроил ей грандиозный скандал, и она прибыла с двумя чемоданами, не скрывая своего отвращения ко мне и к мрачному подвалу. Было холодно, я грелся у кухонной плиты. Трудно описать счастье, которое я испытал — меня приводила в восторг одна мысль, что я буду заботиться о нас троих. Я мечтал стать известным переводчиком-профессионалом, переводил какой-то немецкий роман, но забросил его, бегая по учреждениям и институтам. Наконец мне посчастливилось устроиться: я замещал болевшую учительницу в одной школе в районе Овечья Купель. Это было совсем другое время, гражданин Евтимов, и я тоже был другим...
Потом родилась Марианна. Я научился купать ребенка, пеленать, я делал все — только что не кормил грудью. Приблизительно через год Анелия снова вернулась к родителям. Ее сессии оказывались бесконечными, экзамены — невероятно трудными, а преподаватели — грубыми. Я уже поступил на заочное отделение Экономического института. Теперь мне приходилось по утрам замещать больную учительницу, после обеда забирать Марианну из детского сада и зубрить, а по вечерам — готовить и стирать. На Анелию я не мог рассчитывать: она помогала, когда ей вздумается.
И тут в моей жизни произошла ужасная трагедия. Спустя два года мы поняли, что Марианна заикается. Я чувствовал себя виноватым перед малышкой, часами просиживал у ее кроватки в надежде, что научу ее произносить нараспев: «Скажи, зайка: папа меня любит!» К сожалению, дефект не прошел, он только усиливался с годами. Однокашницы подтрунивали над Марианной, учителям приходилось с ней трудно, я выходил из себя, что бессилен помочь; ее переживания были вечным укором. Только теперь я осознал всю трагедию отца Горио. Не знаю, прав ли Фрейд, но эдипов комплекс (если он, конечно, есть) появился у меня после несчастья с моим ребенком. Горе, гражданин Евтимов, связывает нас, как пуповина.
И все-таки я сумел освободиться от вечного самоуничижения — я стал краснобаем. Поняв, что заикание моей дочери неизлечимо, я начал упражняться в риторике. Представляете, словно это был мой дефект. Я впустую говорил на собраниях, на банкетах, в кругу знакомых, где только придется, заигрывался... и верил в душе, что таким образом помогаю Марианне, что моя болтливость разрушит колдовство ее недуга. Цветистость моих речей, как вы имели любезность выразиться, гражданин следователь, не случайна: о н а — м о е з а и к а н и е, моя последняя возможность искупить свою вину перед Марианной и доказать отцовскую любовь!
Поверьте, я не унижаюсь перед вами, точно так же, как не самообольщаюсь; просто стараюсь излагать факты сдержанно и сухо. Моя предельная искренность, наверное, вас утомляет — вид грязного белья всегда неприятен; нас с детства приучают стыдиться нечистоплотности. Мол, человек должен быть красивым и благородным!.. Воспитание для меня — самая утонченная форма порочности.
Я опять увлекся; так на чем я остановился? Ах, да... Я не обвинял Анелию; в конце концов, я сам выбрал себе избалованную жену и предпочел ее другим, потому что она была именно такой — безответственной, непрактичной и самовлюбленной. Я не сдавался, оставался молодым, жизнерадостным; моей энергии хватило бы на четверых — я был одновременно учителем и учеником, отцом и матерью. Как вам известно, за три года я закончил с отличием Экономический институт. И тогда случилось то, что заставило меня сделать вывод: жить нужно не фантазиями, а философией. Я узнал, что у Анелии роман с доцентом по французской литературе, и мне стало ужасно больно. После появился какой-то сокурсник, отец которого делал из линолеума вьетнамки и не знал счета деньгам (я все еще не переставал переживать). Пока наша соседка не поделилась со мной то ли из сострадания, то ли из-за врожденного любопытства к чужим несчастьям, что Анелия встречается с известным дамским парикмахером Пепо Голубым. У него были красивые, как у музыканта, руки и задумчивые глаза.
Я был раздавлен; я напоминал огромный воздушный шар, который вдруг лопнул из-за чьей-то жестокости и беспечности. Мне предстояло начинать все сначала, но я еще колебался... Я был честен и застенчив, следовательно — недоразвит. Меня только что распределили в ПО «Явор»; я уехал в свою первую командировку и там, в покрытом копотью номере второразрядной гостиницы, принялся размышлять. «Посмотри вокруг, дурак, — говорил я себе, — разве только твоя жена распутная и грешная? Почему этот плешивый доцент пожелал ей преподавать также науку любви? Почему тот тип, который еле спихнул на тройки институт, сразу же назначен плановиком, а ты жилы из себя тянешь — и наслаждаешься визгом ленточной пилы? Почему секретарша директора заходит к нему «просто так», а ты, придя к нему по делу, сидишь сжавшись перед массивной дверью, как побитый пес? Может, жизнь — это усилия; а может, она — искусство превращать чужие усилия в свое величие? Физический труд, по Марксу, ущемляет свободу каждого индивида; тогда, спрашивается, к а к д о б и т ь с я с в о б о д ы?» Я тогда еще не созрел для преступления, но нащупал дорогу; у меня не было готового ответа, но я уже задал себе мудрый вопрос.
Сейчас я вам объясню, гражданин Евтимов, причину мрачных воспоминаний. Я бы не отнимал у вас драгоценное время, если бы не был корыстен. Поверьте, я не только не виню Анелию, но и глубоко ей признателен! Если бы ее наивность и романтичность одержали верх над эгоизмом, если бы она свое умение жить роскошно поменяла на скромное благополучие, то что бы стало со мной? Превратился бы в поглупевшего, заплывшего жиром скучного чиновника, который работает по восемь часов в день лишь для того, чтобы иметь право на восемь часов сна? Но тогда бы талант, которым так щедро одарила меня природа, увял, моя воля и разум — разрушились, чувства и восприятие — атрофировались, а сам я стал бы жалкой засушенной мухой, брошенной в паутину судьбы. Безвольным дарителем добра, которое в свою очередь существует по прихоти фортуны и питает зло.
Я чувствовал себя бесконечно обязанным Анелии за то, что мне не удалось ее бросить ни тогда, ни позднее, в пору моего пагубного восхода. Уже в той убогой гостинице с провисшими занавесками я знал, что моя супруга нужна мне навсегда, точно так же, как каменщику необходим мастерок. С ее помощью я сумел обмануть себя, и она окончательно сняла с меня вину. «Даже если я устрою скандал, — думал я, — даже если Анелия откажется от парикмахера, она легко поменяет красивые руки Пепо Голубого на быстрые ноги какого-нибудь футболиста. Разумнее наплевать на ее сладострастие... и почему бы мне не познакомить ее с моим любимым директором? Ведь он падок на рыжих женщин!» За пять лет, гражданин Евтимов, я добился того, о чем другие мечтают всю жизнь. Но я все еще был мелкой рыбешкой, не дорос до настоящего подвига...
8
Вы предупреждаете, что в моем распоряжении лишь пять минут? Понимаю и наконец вкратце отвечу на заданный вами вопрос. Но позвольте сначала принять таблетку рудотеля. Не беспокойтесь, гражданин Евтимов, тюремный врач не отказывает мне в этом безобидном удовольствии и выдает еженедельно по семь таблеток (он, бедняжка, боится, как бы я не отравился!). Я действительно расстроен. Всегда, вспоминая о Марианне, я испытываю необходимость в поддержке, в чем-то успокаивающем. Моя дочь — моя незаживающая рана, что-то вроде перенесенного инфаркта...
Вы всматриваетесь в эту сердцевидной формы табакерку? Последние два года я держу в ней лекарства. Мне подарил ее Пранге; он утверждал, что она очень старинная и сделана из серебра где-то на Кавказе, принадлежала фамилии Розенкрейцер и на ней выгравированы оккультные знаки. Эти магические символы мне не помогли, но я ни за что бы на свете не расстался с этой вещицей, так как в ней заключено все спокойствие, оставшееся мне в жизни.
Итак, вы спрашиваете: почему я, приверженец свободы и риска, набивал долларами банки из-под соленьев? Находите известное противоречие между моими красивыми словами и злыми деяниями? Вы справедливо заметили, в этом есть что-то примитивное, алчное, неэстетичное. Да, я ненавидел эти грязные деньги, товарищ Евтимов! Я должен был каким-то образом их унизить, сохранив себя. Потому что для меня имели значение не купюры, не деньги как таковые, а ж а ж д а в л а д е т ь и м и. Мне доставляло удовольствие их комкать, швырять, обрекать на вечное одиночество. Когда я закручивал крышки на банках, я был отомщен!
9
Глаза Чешмеджиева излучали тепло и преданность; ковбойская рубашка была широко распахнута на груди, из кармана высовывался свежий номер газеты «Народный спорт». Очевидно, бессонные ночи, с их бдением и думами, отразились на здоровье дяди Илии, или по крайней мере сегодняшний погожий день положительно сказывался на его врожденной жизнерадостности.
Я открыл настежь окна в кабинете и предусмотрительно опустил шторы; как обычно, из-за солнечного света на мой стол легла тень решеток, а она отвлекала меня от долгих, мучительных раздумий, которым я уже давно не предавался. Меня не покидало ощущение, что я сейчас узнаю что-то неприятное о себе. Я привык к этим решеткам, свежеокрашенным в белый цвет; но с тех пор, как я приступил к делу Искренова, они на меня действовали угнетающе, превратившись в какой-то зловещий, мрачный символ. Полумрак, который разделял нас с дядей Илией, казался прохладным и романтичным.
— Вы действительно точны, как лондонский Биг Бен, — похвалил я его.
— Понимаете, товарищ полковник, мне нельзя опаздывать: я частник, жестянщик, а не государственный служащий.
Над его словами стоило призадуматься, но мне сейчас предстоял приятный разговор.
— Я выделил специально для вас время до двенадцати часов. Надеюсь, мы проведем его с пользой.
— За два часа я успеваю сбацать целое крыло, — застенчиво улыбнулся дядя Илия. — Так неужели я не сбацаю один вопрос?
— Не один, — поправил я его. — Итак, с кем и во сколько вы встречались тринадцатого февраля? Будьте осторожны, это число фатальное.
— Я догадываюсь, что вас интересует, товарищ Евтимов, поэтому начну напрямик. В три часа дня я находился в квартире Безинского.
— Вы меня ошарашили... а тот удалец, будущий самоубийца, был там?
— Я его застал в пижаме и халате, он брился. Покер был мрачен, как моя жена, но, скажу вам честно, совершенно не походил на человека, который собирается на тот свет. Он показался мне нервным и взвинченным. Торопился привести себя в порядок и вытурить меня.
— Вы наблюдательны, Чешмеджиев. Сейчас остается выяснить: что вам было нужно в три часа дня от полуголого мужчины?
— Тринадцатого числа, в обед, в гараже появился Искренов. Он выглядел уж очень элегантным и веселым. Попросил меня заскочить к Безинскому: Покер якобы обещал ему устроить столик на варьете в отеле «Москва». «Я бы сам заехал, но у меня важная встреча с иностранцами в «Лесоимпексе». Весь день будет забит переговорами, а вечером мне по службе полагается развлекать гостей — такая уж у меня, дядя Илия, шикарная профессия». — «Безинский большой прохиндей, — ответил я, потому что меня ждали дела. — С ним только время напрасно терять!» — «Он будет дома и будет меня ждать, — оборвал меня Искренов. — Передай ему эту бутылку виски, не люблю быть должником». Двенадцатилетней выдержки «балантайн» за какой-то паршивый столик!.. Этот подлец Искренов умел быть щедрым.
— А насчет «пойла» действительно интересно... — пробормотал я.
— Пардон, я вас не понял.
— Поскольку я утром и вечером прикладываюсь к виски, то для удобства назвал его «пойлом», — объяснил я. — И вы выполнили поручение Искренова?
— Я же вам говорил, товарищ полковник, что Искренов не тот человек, которому можно отказать. Я отвез бутылку, шваркнул ее на стол и передал слова Искренова. «Этот хитрец сам обещал заехать, — прорычал Покер. — Почему, черт возьми, он послал тебя?» — «У него важная встреча с иностранцами, — сказал я, — он до вечера будет покупать у них древесину». Безинский гнусно ухмыльнулся и исчез в ванной добриваться; пол-лица у него было в мыле, он напоминал клоуна.
— Кроме благородного напитка двенадцатилетней выдержки... — Я на мгновение замолк и внимательно заглянул в невинные моргающие глаза Чешмеджиева. — Искренов мог попросить вас передать Безинскому что-то еще. Ну, скажем, несколько таблеток успокоительного или капли от насморка.
— Не знаю, куда вы бьете, товарищ Евтимов, но память у меня как у слона. Я отвез бутылку с черной этикеткой. Меня так и подмывало ее заменить отечественным «балантайчиком», но я не посмел.
Я пролистал судебно-медицинскую экспертизу, которая лежала у меня на столе. Заключение было четкое: смерть Павла Безинского наступила между восемнадцатью и двадцатью часами. Следовательно, или дядя Илия нагло врал — или он действительно передал Безинскому только «выдержанный» напиток.
— А что было потом, когда Покер побрился?
— Да ничего особенного. Вернулся одетый, в мохеровом свитере и джинсах, застелил кровать и включил свет. На улице было мрачно — знаете, иногда в феврале день похож на ночь.
— А вы попробовали «волшебный напиток» Искренова.
— Вы гений... как вы узнали? — Его удивление было искренним.
— Скажу в другой раз, — ответил я, польщенный.
— «Сегодня великий день, дядя Илия, — неожиданно рассмеялся Покер, — сегодня все решится... надо выпить!» Он исчез на кухне, вернулся с двумя рюмками и с графином воды. Я это запомнил, потому что к виски полагаются лед и соответствующая закуска, с водой его скучно пить. Он налил на два пальца, мы чокнулись и дернули.
— Вдоль или поперек были пальцы?
— Да что вы, товарищ полковник! — сказал обиженно Чешмеджиев. — Я же был на машине.
— Так... А потом?
— А потом я уехал — я же сделал дело! Подождите... — Он даже покраснел, вспомнив еще кое-что: — В сущности, Покер меня выставил, потому что ждал тетю!
— У Безинского нет родственников по прямой линии.
— Извините, я имел в виду жену Искренова. По-простецки, между нами, Покер называл ее «тетя Анелия».
Я обеими руками сжал столешницу, чтобы не выдать волнения.
— Вы уверены?
— Целиком и полностью. «Давай, частник, выметайся, — велел Безинский. — Каждую минуту может припереться тетя». Я помню это четко, я тогда подумал: «И зачем этот обалдуй одевался, когда в халате он был готовенький?..» Вы меня понимаете...
— Стараюсь. Видите ли, Чешмеджиев, все, что вы мне сейчас рассказали, действительно важно. Повторите ли вы это, если придется сделать вам очную ставку кое с кем из ваших приятелей?
— Для вас я готов на все, товарищ полковник.
— Вы благородный человек, дядя Илия.
Мы пожали друг другу руки с излишней сердечностью. Электронные часы жестянщика издали тихий, но пронзительный звук, сообщая, что сейчас ровно одиннадцать. У меня оставался целый час свободного времени, чтобы привести в порядок свои мысли и поскучать.
10
Анелия Искренова устроилась в потертом кресле, скрестила ноги. На ней был скромный, непритязательный костюм, подобранный с чрезмерной тщательностью и свидетельствующий о том, что на него потрачено немало времени. Смуглая красота женщины была совершенна, ее подчеркивал грим: золота на пальцах почти не было, платье с белым воротничком делало ее похожей на гимназистку, а черные чулки — на вдову, донашивающую траур. Я не мог избавиться от ощущения, что тонкая стрелка на чулке, спускавшаяся под коленом, не замечена специально, чтобы подчеркнуть растерянность. От Анелии Искреновой действительно исходила какая-то «буржуазная изысканность», но мне вспомнились слова Цветаны Маноловой, произнесенные сухо, почти безжалостно: «Анелия строила из себя несчастную или она на самом деле была несчастна!» Не знаю, насколько это правда, но сейчас передо мной сидела просто усталая женщина.
— Извините за беспокойство, — начал я вяло, — но я был вынужден снова вас пригласить.
— Я уже привыкла, — спокойно ответила она. — И поняла, что ко всему можно привыкнуть.
— Есть кое-какие моменты, требующие ваших пояснений... Кстати, ваш супруг очень расстроен.
— Расстроен? Он? Не смешите. Вы когда-нибудь встречали расчувствовавшийся чурбан? Впрочем, у него есть одна-единственная слабость — наша дочь. Марианна с детства заикается, и Искренов тяжело это переживает. Водит ее по разным врачам, возил даже в Чехословакию и платил какому-то посредственному актеру, который ее обучал правильной артикуляции. Он баловал ее, более того, лебезил перед ней! Марианна действительно страдает...
Я испытал такое чувство, будто речь шла обо мне и моей собственной дочери. Мне стало не по себе.
— Я, наверно, немного преувеличил, — поспешно поправился я. — На Искренова сильно подействовало ваше решение подать на развод.
Она с изумлением взглянула на меня, задумалась ненадолго, потом разразилась хрипловатым смехом.
— Я только исполнила его последнее желание, товарищ Евтимов. Когда ваши люди пришли за ним, он задержался в коридоре и, пока мы прощались, успел мне шепнуть: «Если со мной что-то случится, сразу подавай на развод. Представь, будто я умер. Спасай себя и детей!»
— Разумеется, гражданка Искренова, вы меня растрогали. Но вы, конечно, знаете, что ваши показания записываются? — Я кивнул на магнитофон у себя на столе.
— Конечно, знаю, но я сказала сущую правду. И я согласна повторить свои слова там, где надо.
Эти люди играли со мной, как с мышью: или они слепо ненавидели друг друга, или заранее сговорились... Меня охватил жгучий гнев; однако раздражительность — плохой советчик, тем более если перед тобой — элегантная женщина со странной, ничего не выражающей улыбкой. Я сдержался и невинным тоном спросил:
— Может, вам мешают шторы?
— Наоборот, я терпеть не могу солнце. Самое мучительное для меня в жизни — это отдых на море. Я всю ночь пью, чтобы потом весь день спать. У вас курят? Анелия Искренова закурила тонкую сигарету темно-коричневого цвета, как и тогда, у себя дома, держа ее небрежно, будто курит от нечего делать.
— В принципе Искренов был прав насчет развода. Пять месяцев я размышляла и поняла, что самое лучшее — расстаться с ним навсегда. Он ничего не теряет, а мы с детьми обретаем душевный покой.
— Вы знакомы с Павлом Безинским, носящим прозвище Покер?
— Три года назад Искренов впервые привел к нам Павла. Они виделись часто, почти ежедневно, закрывались обычно в столовой, иногда играли на деньги. Павел приносил мне цветы, что, согласитесь, всегда приятно. Он был обходительным, обаятельным юношей. Знаете, есть люди, которые умеют расположить к себе, внушают доверие, становятся тебе симпатичными. На Павла можно было положиться, у него невероятные, непонятные связи...
— Не понимаю. Вы не совсем логичны.
— Каким-то образом Павел сумел стать незаменимым, причем настолько, что мы уже не могли без него.
— Кто это «мы»?
— Я и Искренов. Я подозревала, что Павел ухаживает за нашей дочерью: в ее присутствии он напускал на себя грусть. А она в том возрасте, когда любой смазливый пройдоха может показаться обаятельным и мужественным. К тому же Марианна ужасно заикается, а Павел все время ее заговаривал — в потоке его слов ее дефект был не так заметен.
— А ваш супруг знал, что Безинский приударяет за вашей дочерью?
— Я ему говорила, но Искренов не верил, посмеивался. Иначе бы он не знаю что сделал. Для него Марианна была больше чем дочь — она заменяла ему искалеченную совесть!..
Последнюю фразу она произнесла с нескрываемой ненавистью.
— Мужчины более логичны, зато женщины более наблюдательны. Я просила его вышвырнуть Павла из нашего дома, поскольку чувствовала, что случится что-то непоправимое, гадкое, ужасное. Я явственно ощущала: в воздухе уже витает беда...
— Какие отношения были у вас с Безинским?
— Вы слишком много себе позволяете, товарищ Евтимов. — Ее губы искривились, лицо покрылось, как вуалью, сеточкой мелких морщин, она вдруг даже постарела. — Что за вопрос?
— Самый обыкновенный вопрос, на который я хочу услышать ответ.
— Я нравилась Павлу, для женщины моего возраста это лестно. Прямо скажем, подарок судьбы. Искренов тоже, между прочим, не упускал своего: из тридцати приличных девиц в Объединении по крайней мере половина побывала у него в любовницах.
— Он тоже не в восторге от вашей супружеской верности.
— Не знаю, что способно привести в восторг Искренова, но мне осточертело спать со стариками — его главными и неглавными начальниками. Поверьте, нет ничего более отвратительного, чем заплывший жиром, отупевший, пахнущий валерьянкой мужчина. В постели Павел был бесподобен.
Эта женщина могла быть так же поразительно откровенной, как и Искренов; видно, это стало их отличительной семейной чертой. Было бы бессмысленно говорить ей об этом, но в результате двухмесячного своего общения с Искреновым я понял, что за его поразительной откровенностью явно что-то скрывалось. Цинизм и чрезмерная душевная чистота имеют нечто общее: они напоминают старинную ширму, за которой люди переодеваются, чтобы прикрыть душевную наготу.
— Тринадцатого февраля ваш «подарок судьбы» взял да и покончил с собой. Я абсолютно точно знаю, что в этот день, где-то в половине четвертого, вы его навестили. Зачем?
Анелия Искренова достала носовой платок, но не приложила его к глазам, как я ожидал. Ее руки оставались спокойными, пальцы не дрожали; она, очевидно, тянула время.
— Трудно объяснить в двух словах... Тринадцатого февраля, днем. Искренов приказал мне порвать с Павлом. В принципе, муж давно знал о нашей связи и не имел ничего против — она его забавляла. Искренов тот человек, который умеет превратить даже собственное несчастье в забаву.
— Это я уже слышал.
— Я была в ванной. Он ворвался, выключил воду и больно вывернул мне руку. Я была потрясена, потому что он никогда не занимался рукоприкладством, предпочитал унижать более изощренным способом, не оставляя при этом следов. Он устроил нелепую сцену ревности, я чуть было не вывалилась из ванны. Он вопил, что все Объединение, мол, знает, что секретарши хихикают у него за спиной, а генеральный директор даже спросил: «Как у тебя, приятель, обстоят дела с Покером?» Мне показалось это абсурдным, но в глазах мужа я прочитала что-то необычное, грозное, что заставило меня отнестись к его словам всерьез.
— И вы из-за какого-то нелепого скандала согласились отказаться от «бесподобного» любовника?
— Видите ли, товарищ Евтимов, вы не знаете Искренова... Я всегда его остерегалась: меня пугали и его милосердие, и раздражительность. — Сейчас она казалась действительно искренней. — Я позвонила по телефону Павлу, он был сонный и кислый, но согласился меня принять у себя около трех часов.
Я забарабанил пальцами по столу. Анелия Искренова выдержала мой испытующий взгляд. Ее глаза потемнели и стали холодными, как отполированный мрамор: в них все отражалось, но ничего не было видно.
— Расскажите подробнее, как прошло ваше прощание с Павлом Безинским.
— Он был один и накачивался виски. На столе стояли два бокала, что меня удивило. Но, главное, меня поразило то, что он пьет. Я наспех ему рассказала о сцене в ванной и попросила не встречаться хотя бы ближайшее время. Искренов быстро отходит.
— Меня интересует реакция Безинского.
— Ну, если она вас так интересует... Он шутливо шлепнул меня по заду.
— Я не имел в виду такие подробности.
— Как я и ожидала, Павел воспринял мои слова совершенно равнодушно. Я давно ему наскучила. Он просто меня терпел, и я это знала.
— Были ли у вас с Безинским более существенные разногласия — ну, скажем, ревновали ли вы его к своей дочери?
— Я живу в конце двадцатого века, товарищ Евтимов. Я читаю Бёлля. Страдания героев Мопассана мне, увы, глубоко чужды. Я боялась за своего ребенка, но никогда не испытывала ревности, особенно к Павлу. Разве можно сердиться на воду, которую не удержишь в ладонях?
— Заметили ли вы что-нибудь особенное в поведении Безинского?
— Он был язвительный, злой и даже торжествующий... ему не терпелось меня выпроводить.
— Он кого-то ждал?
— Вы угадали. Он ждал моего мужа. «Я все-таки надеюсь, что Рогоносец придет. Ты будешь нам мешать, Нелли, мы и без тебя выясним отношения. Приходи в среду, я запеку грибы в сухарях». Ему доставляло удовольствие называть Искренова рогоносцем. Я не утверждаю, что это свидетельство хорошего тона, но я не была взыскательной, когда его невоспитанность касалась моего супруга. Я почувствовала себя оскорбленной, повернулась и ушла.
— Меня интересует одна деталь: пили ли вы вместе целительный напиток из бутылки?
— Естественно. Павел угостил меня виски и себе налил полбокала.
— А знал ли ваш супруг, что около половины третьего вы будете у Безинского?
— Дайте-ка подумать... Ближе к двум я позвонила ему на работу: он собирался уходить, у него была деловая встреча в «Лесоимпексе». Помню, я говорила сухо: «Я созвонилась с Павлом. Сегодня после обеда мы с ним распрощаемся, и ты получишь назад свое доброе имя». Он был удивительно любезен, потом бросил трубку.
Я испытывал гадкое ощущение, будто продвигаюсь по лабиринту, вслепую отыскивая дорогу, и чем дольше, тем скорее возвращаюсь назад, к началу пути.
— И последний вопрос. Возможно, муж попросил вас передать кое что Безинскому. Может, это был невзрачный пакетик или успокоительное лекарство в таблетках?
— Искренов никогда не просит, он приказывает... Нет, я ничего не передавала Павлу — ни денег, ни писем, ни лекарств.
— Я вам верю. Жаль, но вы — последний человек, который застал Безинского в живых.
Анелия вздрогнула, ее застывшее, как маска, лицо вдруг оживилось и даже помолодело от волнения.
— Постойте!.. В тот злополучный день у Павла побывала и Цветана Манолова!
— Вы имеете в виду бывшую секретаршу вашего мужа? Не торопитесь... Это важно.
— Разумеется. Я остановила машину за углом и, когда выезжала задним ходом, отчетливо увидела в зеркале ее жакет из чернобурки — подарок Искренова!
— В городе полным-полно чернобурок...
Моя шутка была неуместной, и Анелия Искренова, не отреагировав на нее, вдруг мстительно усмехнулась.
— Цветана, прежде чем войти, обернулась... не может быть, чтоб я перепутала. Я вам уже говорила: мы, женщины, глупы, но наблюдательны.
Случайные совпадения всегда вызывают тяжесть у меня в желудке, и сейчас я снова почувствовал, как тупая боль сжалась там клубком.
— Чудесно, значит — Манолова. Вам предстоит прослушать кассету с начала до конца, после я ее запечатаю, и, прежде чем сдать в архив, мы с вами распишемся на этом конверте. Знаю, процедура утомительная, но порядок обязывает нас это проделать.
Я перемотал пленку, включил магнитофон, расположился поудобнее в летнем полумраке кабинета и постарался рассеяться. Представил себе, как пройдусь вечером пешком, как войду в магазин на площади Славейкова и куплю Элли новую пластинку со сказками. Я обещал ей «Буратино».
— Что я буду без него делать?
— Без кого?
— Что мы будем делать без Камена? — Женщина облокотилась обеими руками на стол.
Сотрясаясь от рыданий, она не пыталась (да, наверное, и не хотела) спрятать лицо. Краска некрасиво размазалась у нее под глазами... Анелия Искренова плакала!
11
В отличие от супруги Искренова, Цветана Манолова не выносила полумрака; золотистый свет, который просачивался сквозь шторы, раздражал ее, и мне пришлось зажечь люстру.
Она явилась в просторном, даже мешковатом платье цвета хаки. Возможно, страдая какой-то хитрой разновидностью идиосинкразии, она носила темные очки, которые не пожелала снять до конца допроса. Я был лишен возможности заглянуть в ее зеленые глаза, а ведь глаза, как известно, — окно в человеческую душу. Все время меня преследовало чувство, будто Манолова улыбается. Я снял свой серый пиджак и в рубашке и галстуке, наверное, напоминал ей провинциального дядю, который вызвал ее, чтобы прочитать мораль.
— Искренов угостил меня вашими сигаретами. Должен вас за них поблагодарить, — начал я светским тоном. — Они для меня крепкие, но было бы невежливо отказаться.
— Не нахожу ничего предосудительного в том, что передала своему бывшему шефу три блока «Мальборо». Я знаю, преданность наказуема, но я люблю Камена.
— Забота о ближнем — дело хорошее. Но государство мне платит за другое — за поиски правды.
— В прошлый раз я вам сказала всю правду.
— Вот ваши показания, которые вы собственноручно подписали. Не утверждаю, что вы лгали, но умышленно (повторяю, умышленно) пропустили один момент. Я многократно спрашивал о Безинском, ясно давая понять, что меня интересует все, что связывало вас и Искренова с Покером. Вы умолчали, что виделись с этим симпатичным юношей тринадцатого февраля, как раз в тот день, когда он покончил с собой.
— Я не думала, что это так важно.
— Для следствия все важно. И вы это знаете. Причем вы — последний человек, который имел удовольствие общаться с живым Безинским. После вашего визита его интерес к радостям жизни молниеносно угас. У меня есть полное основание вас задержать, но я не сделаю этого из гуманных побуждений. Боюсь, как бы Искренов не остался без фирменных сигарет.
Сквозь очки в форме бабочки на меня был устремлен отсутствующий взгляд. Тонкая струйка пота стекала по виску Маноловой.
— Надеюсь, вы исправите свою ошибку?
— Тринадцатого февраля, после обеда, Камен вызвал меня к себе. Он стоял уже одетый, собираясь идти в «Лесоимпекс», где у него была встреча с представителями фирм «Ковач» и «Хольвер». Он очень спешил и попросил меня к половине пятого подъехать к Безинскому: Павел ему задолжал две тысячи, и я должна была их взять.
— Искренов всегда располагал неограниченным кредитом. Для чего ему потребовались эти деньги в пожарном порядке?
— Он обещал их мне... — Цветана залилась румянцем, который казался блеклым в сравнении с ее огненно-рыжими волосами.
— Продолжайте.
— Уже в четыре пятнадцать я была у Павла. Он нервничал, и как бы вам сказать... ему не терпелось меня выпроводить. Произошел неприятный, прямо скажем, грубый разговор. Безинский отказался вернуть две тысячи левов — сказал, что Камен ему должен больше.
— Итак, Безинский хотел вас выпроводить. Я полагаю, он кого-то ждал?
— Кого?
— Я думаю, Искренова.
— Нелогично, товарищ Евтимов. Если Камен намеревался забрать деньги сам, зачем ему тогда было посылать меня?
— Угостил ли он вас чем-нибудь?
— Да. Стояла наполовину выпитая бутылка виски и два бокала. На одном были видны следы губной помады.
— Вы наблюдательны.
— Я секретарша, и одна из моих обязанностей — следить, наполнены ли рюмки.
— Мне почему-то кажется, что в тот памятный день Искренов попросил вас передать Безинскому какую-то мелочь.
— Я вас не понимаю.
— Безинский был душевнобольной человек, и его идея покончить с собой не случайна. Он нуждался в специальных успокоительных лекарствах, а я уже наслышан о связях Искренова со светилами отечественной медицины.
— Клянусь жизнью своих детей! — Она неумело перекрестилась. — Я ничего не передавала Безинскому.
Клятва показалась мне неестественной, но интуитивно я чувствовал, что Манолова говорит правду. Мне трудно было себе представить, что эта хрупкая интеллигентная женщина способна на умышленную жестокость. Всем своим существом с незаурядной стойкостью защищала она тот одухотворенный образ Искренова, который сама создала. В принципе каждый из нас в большей или меньшей степени воспринимает в людях или прекрасное, или только дурное, уродливое. Мы всегда субъективны, такова форма нашего познания мира, а может, и единственно возможный способ духовного контакта с себе подобными.
12
Водная гладь Искырского водохранилища словно посмеивалась над нами. Все вокруг, казалось, погрузилось в сказочный сон. К половине пятого я испугался, что нас хватит солнечный удар, и предложил собрать снасти. Мы с Шефом договорились, что заночуем в Железнице, у меня на даче, а в воскресенье на рассвете снова попытаем счастья.
— Ты сам виноват, — хмуро сказал Шеф. — Уклейки, которых ты наловил, просто жалкие!
Всю дорогу до Ярема мы упорно молчали. Шеф — обладатель «лады-1300» с вмонтированным внутри стереомагнитофоном. По радио передавали матч, и истеричный голос комментатора приятно нас развлекал. Мы оставили машину у последнего поворота, вскинули на плечи полупустые рюкзаки и стали карабкаться вверх по тропинке. Божидар не снял высокие резиновые сапоги и походил в них на придурковатого туриста. Я остановил его перед многозначительной табличкой и попросил его надеть очки. Он вгляделся в выведенные черной краской буквы, почесал затылок и сказал:
— Евтимов, мы приехали рыбу ловить, а не медведей.
— Этот плакат рекомендует не ловить медведей, а избегать их, — ласково заметил я. — Мне будет тяжело, если за месяц до ухода на пенсию я останусь без шефа.
Освещенная летним солнцем, хижина моя имела кокетливый вид. От природы, цветущей и леностной, исходила таинственная мудрость, которая наводит на мысль, что мы все-таки принадлежим будущему. Пахло свежескошенным бурьяном и травами. Я открыл дверь на веранду, помог Шефу снять сапоги — свидетельство нашего сегодняшнего позора — и предложил ему сесть в гостиной, напротив камина (это было самое удобное и почетное место, но сейчас от камина веяло холодом).
— Я голоден, хочу пить и разочарован в жалких уклейках, на которые ты меня подбил, — довольным тоном сообщил Божидар.
Я сбегал к колодцу, в глубоком чреве которого мы оставили поутру десять бутылок пива. Извлеченные на свет, они слезились на солнце. Шеф пьет только изредка и исключительно пиво; эти редкие вспышки человечности он называет «распущенностью». Мечта отведать судака угасла вместе с уходящим днем, мне предстояло жарить яичницу и резать колбасу, из-за чего я проторчал полчаса на кухне. Шеф — важный начальник, а как известно, начальство радеет о своих подчиненных, заваливая их работой. Я вернулся в гостиную с подносом и с улыбкой готового взбунтоваться раба.
После четвертой кружки пива Божидар тщательно выскреб сковородку, водрузил на нос очки и не поленился окинуть меня презрительным взглядом.
— Как поживает твой приятель Искренов?
— Философствует, — недовольно ответил я.
— Я верю, что тебе с ним интересно, но ты как-то слишком тянешь. Дело необходимо свернуть дней через двадцать. У нас в стране существуют законы...
Я рассказал ему вкратце о своих дружеских встречах с Чешмеджиевым, Анелией Искреновой и Цветаной Маноловой, но сделал это с нарочитостью, желая показать, что зарабатываю себе на жизнь честным трудом. Лицо Шефа просветлело, он открыл новую бутылку пива, а это говорило, что он пребывает в хорошем расположении духа.
— Черт возьми! Ты действительно Гончая... Ты почти прищучил этого высокомерного торговца.
— У меня нет доказательств, — ответил я скромно, — и я все еще не решаюсь прижать Искренова к стенке — он как уж.
— А если Безинский на самом деле покончил с собой?
— Я точно знаю, что ему помогли. Заметь, Покер не был пьяницей, и если выпивал, то не часто, от случая к случаю. Но в тот мрачный день, тринадцатого февраля, он выхлестал триста-четыреста граммов выдержанного виски. Сначала выпил с Чешмеджиевым, после с Искреновой и наконец с Маноловой. Думаю, был еще кто-то, четвертый. За два часа содержание алкоголя у него в крови резко возросло, а образовавшаяся после принятия синофенина смесь отправила его к праотцам. Слишком много случайностей, Божидар, и если все это придумал и провернул Искренов, то он просто потрясающий тип.
— Мне кажется, ты должен искать четвертого! — согласился Шеф.
— У Искренова есть железное алиби: все его коллеги подтверждают, что от трех до семи часов он неотлучно находился в учреждении и проводил переговоры с Пранге.
— Тогда кто помог Безинскому?
— Остается один вариант: у Покера появилась какая-то птаха из «Лесоимпекса» и опустила ему в горлышко две таблетки синофенина. Но Безинский навряд ли бы доверился залетной птичке. Представь себе, что в твою дверь вдруг звонят и какой-то пацан или элегантная дама вручают тебе таблетки: «Выпейте сие лекарство с большим количеством виски!»
— Значит, Искренов все же побывал у Покера?
— Выходит, да, но я не знаю, как он это проделал.
— Хорошо, — с недовольным видом кивнул Шеф, — предположим, кто-то из трех свидетелей врет. Ты сам говорил, что и у Маноловой, и у Искреновой есть все основания ненавидеть Покера.
— Так это из области романтично-сентиментальных чувств! Пойти сознательно на убийство лишь потому, что любовник пристает к твоей дочери, или потому, что ты влюблена в своего самодовольного начальника? Мне это кажется наивным. Как сказал один поэт, нынче «романтика — она в моторах».
— И что?
— А то, что дней через двадцать мы с мишками устроим пикник!
Шеф закурил ароматизированную сигарету и, не затягиваясь, выпустил дым. Очевидно, он думает, что его здоровье — народное достояние и что без его близорукой бдительности преступность в Болгарии возрастет.
— А есть ли вероятность, что Искренов снабдил Безинского пресловутым синофенином до тринадцатого февраля?
— Нет такой вероятности, — успокоил я его. — Во-первых, Покер тертый калач, во-вторых, остается неясным, почему он принял эти чертовы таблетки именно тринадцатого числа, после пяти часов, и, в-третьих, как я тебе объяснил, мы произвели повторный обыск в его квартире. Ребята распотрошили телевизор, отодрали обои — все надеялись что-то найти. Каким бы чудотворным ни был синофенин, у него нет ног и он не мог сам выползти на улицу. Безинский навряд ли его выбросил, насколько мне известно, мертвецы не имеют привычки прогуливаться.
— Наконец-то ты изрек что-то умное.
— В моей скучной практике было два потрясающих случая с воскрешением, хотя потом оказалось, что воскресшие вообще не умирали. В этом плане удалец Покер исключение... Плохо то, что он мне симпатичен!
— Кто? Безинский?
— Нет, Искренов. Он как-то странно меня обвиняет, и, что удивительно, иногда я действительно испытываю перед ним чувство вины.
— У тебя что, не все дома? — Шеф повертел рукой у виска, словно ввинчивал лампочку.
— Ты же сам не пожелал отправить меня вовремя на пенсию.
Я налил ему пива и, выждав, пока осядет пена, снова долил.
— Трудно мне, Божидар. Отвратительно, что все — и Искренов, и свидетели — спешат мне помочь. Они просто жаждут сообщить правду и припомнить какую-нибудь каверзную деталь. Причем делают это с такой удивительной добросовестностью, словно заранее сговорились или словно кто-то из них считает меня круглым дураком.
— И он правильно делает, — бросил ехидно Шеф.
— Кто?
— Да тот, кто считает тебя круглым дураком.
Божидар погасил недокуренную сигарету и со страдальческим видом вытянулся в кресле.
— У меня голова раскалывается, даже плакать хочется. И все, наверное, из-за твоей нерадивости.
— Думаю, это из-за солнца и богатого улова. Ты сегодня был блистателен.
— Проклятый судак или поумнел, или стал вегетарианцем.
— Дать тебе анальгин? — Я с готовностью поднялся.
— Не надо. С тех пор как ты меня занимаешь рассказами о Безинском, я вообще не употребляю лекарств после алкоголя. Особенно если таблетки — из рук друга.
— Ты прав, — согласился я. — Лучше жить больным, нежели умереть здоровым.
Божидар повернулся, и его взгляд с восемью диоптриями остановился на книжном шкафу, на фотографии Элли. Фотографию я сделал год назад фотоаппаратом внучки «Смена-4». Девочка обняла пестрый мяч; ее ручонки с трудом охватывали его блестящую поверхность, глаза смеялись, а во рту, на месте выпавшего молочного зуба, виднелась смешная дырка. Шеф помрачнел, чувство вины снова вспыхнуло в нем, как приступ мигрени.
— Я все забываю тебя спросить... как Вера?
То ли от жары, то ли из-за его дурацкого сочувствия мне стало плохо. Я ощутил на своей руке его ладонь, но в этот момент у меня не было даже сил, чтобы ему простить.
— Почему бы тебе не спросить, как я себя чувствую? — нашелся я все-таки, чтобы уж совсем не раскиснуть.
13
Жара изматывала меня и делала медлительным. Я перечитывал показания свидетелей: интуиция подсказывала, что в их хаотичных ответах, путаных признаниях и лживых показаниях кроется нечто такое (пусть на первый взгляд и незначительное), что могло бы привести меня к прозрению. Но, как я ни старался, все равно не мог осознать и постичь это ни разумом, ни сердцем. Я чувствовал себя усталым и мелочно-раздражительным. Раздался резкий телефонный звонок — звонил с проходной постовой милиционер.
— Товарищ полковник, — бодро сказал он, — вас ждет молодой человек. Говорит, ваш зять.
Я неосознанно смял лист бумаги и от волнения почувствовал дурноту. Симеон пришел ко мне в тюрьму!
— Немедленно пропустите его! — Голос у меня дрожал и звучал довольно резко, словно человек, с которым я разговаривал, в чем-то провинился.
Прежде всего я пошел в туалетную и как следует ополоснул лицо. Холодная вода успокоила, ко мне вернулась уверенность. Потом я заглянул в буфет и взял две чашки кофе. Когда я появился в своем кабинете, Симеон расположился в кресле, и я невольно сравнил его с преступником. Это сравнение подтверждало, что во мне сработала профессиональная привычка, хотя сейчас мне предстояло не задавать вопросы, а слушать. На Симеоне были белые джинсы и просторная индийская блуза в сеточку. Он не походил на доцента по физике, на человека, которому подвластны величественные тайны природы; его непосредственность в большом и в малом действительно казалась очаровательной.
— Это и есть храм добродетели? — с нескрываемой иронией спросил Симеон.
— Мой кабинет, — ответил я сдержанно.
— Он выглядит довольно тесным и обшарпанным.
— Это не танцевальный зал. Тут приходится вести беседы, иногда очень неприятные.
Наступила долгая неловкая пауза. Я почувствовал, что кажущаяся выдержка начинает изменять Симеону: он нервничал, хотя и старался держаться непринужденно.
— Я не могу выпить два кофе, возьми себе один, — предложил я. — Сожалею, но у нас не дают джин.
Симеон закурил, и на его мальчишеском лице проступила неподдельная грусть. Я почувствовал, как ко мне снова возвращается надежда, мое тело налилось тяжестью, точно пузырь водой. «А может, у них с Верой все наладится, может, он нуждается в помощи и сочувствии, несмотря на мужское самолюбие?» — подумал я с радостью.
— Ты догадываешься, зачем я пришел? — вяло спросил он.
— Я горжусь своей интуицией, но я не ясновидящий.
— Ты добрый, ты удивительно добрый человек — вот что я хотел сказать!
— Спасибо, хотя не стоило так беспокоиться.
В комнате воцарилось напряженное молчание, будто кто-то воздвиг между нами стену.
— Все, что я наговорил тебе там, на чердаке, непростительно. Вы действительно приютили меня и заботились обо мне как о сыне. А я оказался неблагодарной свиньей. Мне стыдно за все то, что я тогда нагородил, ужасно стыдно.
— Ты чересчур самокритичен. В нашем доме действительно есть что-то такое, как бы сказать... мещанское.
— Я пришел, чтобы извиниться перед тобой, я должен был это сделать, разве не так? Мною руководит не добропорядочность и не желание тебе понравиться. Однако я не могу вернуться к Вере: я ее не люблю и не хочу ее обманывать! Я понимаю, что поступаю жестоко, тем не менее ты не можешь не согласиться, что я поступаю по-своему честно.
Я отпил кофе и с грустью подумал, что надежда оставляет меня, что силы покидают мое тело и оно становится невесомым. Я поймал себя на том, что снова подмечаю детали: у Симеона новые электронные часы, он не носит обручального кольца, на шее у него — золотая цепочка с ключиком.
— Как говорится, сынок, — устало произнес я, — вольному воля. Я пытаюсь понять тебя и простить — ты за этим и пришел, не так ли? Если тебе недостает моего прощения, считай... что получил его! Но я хочу тебе только сказать: ты дважды непростительно, по-глупому мне солгал. Когда неловко припрятал дамскую сумочку там, на чердаке, и вот сейчас. Вдохнуть в кого-то надежду и после забрать ее, как вещь, данную взаймы, — это действительно жестокость. Прощай!
Он посмотрел на меня ошарашенно, часто заморгал, погасил в пепельнице сигарету и поплелся к двери. Остановился на мгновение, схватился за ручку, словно видел в ней опору, и произнес:
— Пока, папа!
Я не мог возненавидеть этого человека, который с удивительной легкостью разбил жизнь моей дочери и за несколько месяцев превратил меня в старика. Я испытывал не ненависть, а боль, как будто потерял что-то очень важное и бесценное — например, будто потерял навсегда ключ от своего дома. Странно, но я почувствовал непреодолимое, коварное желание поделиться своими думами с подследственным Искреновым!
Я неосознанно открыл записную книжку, перелистал странички, нашел нужный номер и набрал его. Не знаю, зачем это сделал. Длинные гудки меня успокоили и вселили надежду, что я никого не застану. Потом мембрана издала треск, и кто-то взял трубку.
— Извините, я бы хотел поговорить с Марианной Искреновой.
— Я слу... слу... слушаю! — просил меня о терпении женский голос, похожий на царапанье кошачьих коготков. Я нажал на рычаг и показался себе вором, который пробрался в чужой дом не для того, чтобы унести что-то ценное, но чтобы осквернить его.
14
Я вернулся домой поздно, разбитый и усталый. Еле открыл входную дверь с тремя замками: она не поддавалась и не хотела меня впускать. В прихожей меня встретили запах нафталина и мои стоптанные шлепанцы. Совсем недавно эти шлепанцы, утешавшие меня и напоминавшие двух кошек, ассоциировались в моем сознании с домашним уютом и семейным счастьем, со спокойствием и стабильностью, благодаря чему трехкомнатная квартира становилась моей крепостью.
После печального разговора с Симеоном мое доверие к ней пошатнулось. Я задавал себе вопрос: не стесняют ли меня мои привычки, не скрываются ли за порядком, заведенным нами с Марией, посредственность обывателей и старание подменить гармонию человеческих интересов умилительным отношением к домашнему быту? Мне вдруг захотелось взбунтоваться, ворваться в пыльных башмаках в гостиную. Однако привычки — вторая натура человека, и я скрепя сердце разулся...
Как обычно, Мария и Элли ждали меня на кухне. Тихо играл магнитофон, на плите подогревался ужин, стол был накрыт: белая вышитая скатерть, белые (глубокие и мелкие) тарелки, белые, согнутые вчетверо салфетки — этот порядок не только ласкает взор, но и раздражает, а эта образцовая чистота до того идеальна, что иногда хочется ее уничтожить, разрушить... Прежде чем поздороваться, я швырнул мокрый сверток прямо в плетеную хлебницу. Стол словно скорчился и перевесился на одну сторону, на нем обозначилась разруха, я это понял по глазам Марии. Я развернул оберточную бумагу.
— Ой, что сейчас увидят мои глазки? — Элли вытянула шейку, с любопытством заглядывая мне в руки.
— Это осьминог! — гордо произнес я. — Я его купил в рыбном магазине.
— Он похож на студень, облитый чернилами. — Элли брезгливо прикоснулась к студенистой массе.
— Что за бред? — спросила Мария. — Зачем ты купил эту гадость?
— Потому что я никогда ее не ел. Мне осточертела свинина с картошкой, и я хочу осьминога. Как мне объяснили, его сначала варят полчаса в воде с уксусом, после чего запекают в сухарях.
— Господи, да ты явно рехнулся!
Мария присела на стул, ее пальцы, как гребень, погрузились в смолистые волосы — приглаживали их, касались лба... Она всегда так делала, когда была чем-то озадачена или расстроена.
— Что-то должно измениться, Мария, — сказал я сухо, — м ы д о л ж н ы ч т о - т о и з м е н и т ь!
Она уставилась на меня и тут же все поняла (мы так много лет прожили вместе, что ее догадка моментально переросла в уверенность). Она покорно встала, вытащила из шкафа под мойкой большую кастрюлю, взяла осклизлое филе осьминога и принялась его мыть в теплой воде. Радость Элли была безгранична, она допытывалась у бабушки, кто сильнее — осьминог или акула. Но я почти их не слышал: я испытывал не только усталость, но и гордость оттого, что сегодняшний трудный день завершился победой над вечным, монотонным однообразием. Я подумал, Симеон одобрил бы мой поступок; мне вспомнились восторженная улыбка и трогательная беспечность этого анархиста, которые так меня пленяли. Я только боялся, что из-за варившегося осьминога квартира пропахнет гниющими водорослями. Элли побежала в гостиную смотреть детскую передачу, а мы с Марией вдруг почувствовали себя удивительно беззащитными.
— Вера все время поздно возвращается, — тихо сказала она.
— Она не ребенок.
— И ты знаешь, где она пропадает?
— Все почему-то думают, что я бабка-гадалка.
— Она ходит к Симеону на его чердак!
Ее боль передалась мне. Наша долгая совместная жизнь сделала нас похожими на сообщающиеся сосуды: чувства, как жидкость, переливались в них и распределялись поровну. Иногда мне казалось, что мы испытывали одни и те же физические страдания, и такое органическое сродство пугало меня — оно делало нас донельзя зависимыми друг от друга.
— Ну что ж, она ходит к своему мужу, — ответил я, — и я не вижу тут ничего дурного.
— Симеон никакой Вере не муж, они почти развелись, был второй суд, — в ее охрипшем голосе звучала откровенная злость. — Неужто ты не понимаешь, что это безнравственно!
— Безнравственно и неприлично выслеживать свою дочь, словно она преступница.
Мария залилась румянцем и в замешательстве вытерла руки о фартук. У нее в глазах стояли слезы. Человеку бывает проще справиться с собственным горем, нежели с чужим; от бессилия я даже не мог выпить стоящий передо мной стакан малинового сока.
— Я хочу, чтоб ты меня выслушала, — произнес я с трудом. — У молодых своя жизнь и свои принципы, и это их право. Я не утверждаю, что они лучше нас, но убежден, что они и не хуже. Просто они д р у г и е! Оставь Веру в покое, ей больно, а больной человек так нуждается в спокойствии...
Осьминог закипел на плите, густая, клейкая пена залила раскалившуюся конфорку, и в квартире запахло океаном. Мария засуетилась; мне нравилось наблюдать за ее ловкими, уверенными движениями, за все еще стройной фигурой, я ее любил, и она знала это.
— Когда я выйду на пенсию, у меня будет много времени, — заметил я небрежно, — мне хочется кое-что переиначить, может, мы сменим мебель в квартире.
Впервые за весь вечер я увидел, как Мария улыбается. Она пододвинула стул и села рядом со мной. Ее рука нежно скользнула ко мне под пиджак и замерла на груди — так в молодости начинались наши супружеские ласки.
— Ты, Илия, похудел, — тихо сказала она.
15
Странно, но когда я поймал себя на том, что разговорился, то уже не только не мог, но и не хотел остановиться. Заходящее солнце озарило мой кабинет призрачным светом, в густых сумерках предметы казались таинственными и причудливо застывшими.
Искренов сидел нога на ногу, глубоко погрузившись в кресло, и курил. Недавняя насмешливая улыбка исчезла с его лица, словно стертая чьей-то невидимой рукой. Он слушал меня не прерывая, вдоль рта у него обозначились усталые складки, на лбу пролегли морщинки, во всей позе чувствовалось искреннее сострадание. Сейчас мы не были следователем и обвиняемым, нас не связывали свершенное преступление, всемогущественный закон и торжество правды, приведшей к наказанию, — мы были просто отцами, разуверившимися в жизни и не сумевшими сделать своих детей счастливыми.
Я слышал свои слова, будто их произносил кто-то посторонний. Я сухо и монотонно рассказывал о Симеоне и Вере, о медленной гибели нашего дома, о том, как мы приучились разговаривать тихо и по-особому многозначительно, словно в доме был покойник. Я показал ему фотографию внучки, припомнил фразу Элли, что если существует перерождение, то я могу стать ее внуком, а она будет сидеть дома и присматривать за мной. Мне нужно было выговориться, иначе я бы рухнул. Потому что, каким бы бесчувственным и грубым ни был я в представлении окружающих, скрытность моего характера порой походила на б е з н р а в с т в е н н о с т ь! Я не мог таить свою боль, внутреннюю убежденность в том, что я потерпел крах в жизни и что, оставаясь верным служителем добра, сражен, сломлен всеобъемлющим злом. Я не имел права откровенничать с Марией, ибо ее следовало оберегать; я не видел смысла исповедоваться перед Божидаром, ибо любая моя неудача усугубляла его жгучее чувство вины; было бы подло открываться и перед Верой — когда она попросила: «Верни его!», я взамен предложил ей свою старческую немощь.
Искренов оставался бесстрастным, сигарета слегка подрагивала в его пальцах, он казался скорбным, незрячим и размякшим, и при сумеречном свете его лицо напоминало выцветшую фотографию. Когда я наконец остановился, между нами воцарилось долгое, многозначительное молчание.
— Спасибо, гражданин Евтимов! — тихо произнес Искренов.
— Забудьте все, что я вам наговорил, — сухо ответил я, — в принципе я поступил не совсем этично. Уверяю вас, моя слабость сделает меня более безжалостным и неумолимым.
— Но я ничего не слышал...