Современный болгарский детектив — страница 47 из 47

1

Мне снился цветной странный сон. Я все время ощущал, что покрываюсь потом, и это вызывало во мне чувство гадливости. Я почему-то видел себя ребенком, одетым в полинявшие хлопчатобумажные штанишки, которые мама ежедневно стирала; я сознавал свою наготу и босоту, мне страстно хотелось куда-то убежать, вырваться из ситуации или сна, но не хватало сил пошевелиться — просто я был задавлен чужим презрением, чьим-то желанием сделать меня совсем маленьким, завернутым в пеленки...

Искренов был одет в халат и курил короткую сигару, его волосы блестели, словно напомаженные бриллиантином; рядом с ним возлежала в японском кимоно секретарша Цветана Манолова; они держались за руки и улыбались друг другу. На столике, прозрачно-белом, с витыми ножками, стояли строем банки, набитые долларами. «Это и есть Вена», — сказал Искренов. Я гадал, как мы оказались в этой огромной комнате с плотными зеленоватыми шторами, цветным телевизором и видеокассетофоном. «Да, мой мальчик, Вена — красивый город!» — согласилась Цветана Манолова.

Она отодвинулась от Искренова, открыла стоявшую рядом банку, наложила в тарелку несколько пачек зеленоватых купюр, взяла нож с вилкой и принялась нарезать их, как салат, мелкими кусочками. «Ты проголодался, — надменно ухмыльнулся Искренов, — ешь-ешь, мой мальчик, вот увидишь, как это вкусно!»

Я чувствовал себя онемевшим, ужасно хотелось вырасти, крикнуть им в лицо: «Я — следователь Евтимов, Гончая, вы недооцениваете меня и поплатитесь за это!», но слова застревали в горле; повсюду оседала легкая пыль, которая падала и на меня. «Посмотри, какой прекрасный город Вена!» Я огляделся, заметил разодранные обои и только тогда понял, что мы находимся в квартире Покера; я узнал мебель, неприбранную кровать, разбитую стеклянную дверь, которая вела в ванную и на кухню. «Мы с Искреновым встречаемся в Вене, — засмеялась Цветана, — потому что отсюда недалеко до «Лесоимпекса»!..»

В этот момент я проснулся. Я действительно весь взмок; кроме неприятного ощущения потливости, меня не покидало чувство, что я близок к прозрению, что где-то в тайниках подсознания кроется та самая истина, способная привести меня к открытию.

Я сбросил одеяло, выбежал босиком на кухню и как можно подробнее записал увиденный сон. Потом принял душ, зашел в спальню и оделся. Мария спокойно спала, светящиеся стрелки будильника показывали без пятнадцати пять. Я был в таком напряжении, что испугался, как бы все не испортить. Заставил себя побриться, сварил крепкий кофе, короткими глотками выпил целую чашку и только тогда вернулся к своей записи. Когда я трижды перечитал фразу: «Мы с Искреновым встречаемся в Вене, потому что отсюда недалеко до «Лесоимпекса»!», мне показалось, что кухня озарилась ярким светом. Тут же вспомнились слова Цветаны Маноловой, произнесенные с прямодушной откровенностью: «Нам было удобно встречаться у Безинского, его квартирка находится неподалеку от «Лесоимпекса», где Камен часто бывал, поскольку был обязан присутствовать на переговорах с внешнеторговыми фирмами».

Стрелки моих старых часов медленно отсчитывали время, и, чтобы унять нетерпение, я снова сварил кофе. Мягкий розовый цвет, окрасив небо, вторгся в комнату, но воздух все еще казался серым, цвета ускользающей ночи. Нежно заворковали голуби. Я чувствовал себя новеньким, словно побывал в химчистке... С тех пор как я поведал Искренову горести своей жизни, мое желание его уличить усугубилось — психологически оно не поддавалось объяснению. Душевное сродство и доверие, которое я все больше испытывал к этому человеку, подстегивали меня его разоблачить. Сейчас я не только стремился к истине (как духовному символу моего ремесла) и не только жаждал опровергнуть его философию о величии зла — я мечтал отыграться и за свою откровенность, которую я позволил себе в минуту накатившей на меня боли. Только так я мог искупить свое малодушие...

2

Без десяти семь я не выдержал, сел в «запорожец» и помчался к тюрьме. Впервые переплетающиеся улицы и бульвары, запруженные машинами, вызвали раздражение, София казалась мне нескончаемым лабиринтом. Я кивнул постовому милиционеру и бегом поднялся по лестнице. В сейфе я держал показания двух торговых представителей из «Лесоимпекса»; их допрашивал Карапетров, которому я полностью доверял. Когда три месяца назад я ознакомился с протоколами, я не обнаружил в них ничего интересного. Сейчас, внимательно их перечитав, я наконец нашел то, что мне требовалось и о чем смутно помнил. Один из свидетелей (по фамилии Илиев) утверждал, что в тот достопамятный день, тринадцатого февраля, около половины шестого Искренов приостановил переговоры, попросил извинения и вышел из зала. Он отсутствовал минут пятнадцать. Второй свидетель (некий Начков) был более обстоятельным и конкретным: «Искренов отсутствовал недолго; я хорошо помню, что мы попросили секретаршу принести нам по чашке кофе и, пока мы его ждали, я выкурил две сигареты. Сами понимаете, я нервничал, потому что переговоры продвигались туго: Пранге не уступал ни единого шиллинга за стоимость предлагаемых древесных материалов, и у меня было такое чувство, что мы играем в шахматы и он в любой момент поставит нам мат!»

Я навел по телефону справку. Зал переговоров «Лесоимпекса» находился в начале улицы Царя Асена, в то время как квартира Безинского — буквально напротив Народного дворца культуры. Я покинул следственный отдел точно так же — бегом. Я гнал «запорожец», как старую недужную клячу, и, пока искал здание «Лесоимпекса», дважды нарушил знаки, проехав по перекрытым улицам. Бросил машину на стоянке, заставил себя глубоко дышать, медленно просчитал до ста. Потом засек время на своих часах и пошел быстрым шагом. Я прошагал путь до дома Безинского за пять минут, а вернулся за четыре. Во избежание ошибки повторил эксперимент. На сей раз мне пришлось ждать (лифт застрял между этажами), поэтому весь путь в оба конца я проделал за десять с половиной минут.

Я испытывал усталость, но и огромное удовлетворение. Зайдя в близлежащее кафе, заказал себе бутерброд и кока-колу. Юные парочки, которые расположились по соседству, показались мне красивыми, даже недовольная физиономия официантки, казалось, излучала дружелюбие. Бульвар сиял в лучах солнца, а вдали, в сплошном дымчатом мареве, зеленел силуэт Витоши. О бутерброд с сырокопченой колбасой могла бы обломать зубы даже здоровенная псина, но я грыз его решительно и с наслаждением. Мне хотелось все обдумать не торопясь, на свежем воздухе.

«Две сигареты, — рассуждал я, — можно выкурить в среднем за двадцать минут. Следовательно, Искренов располагал необходимым временем. Он имел полную возможность пробыть у этого простака Покера по крайней мере минут десять. Войдя, он обратил внимание, что его дорогой презент почат. Между ними возникла перепалка, Покер пригрозил Искренову, что заявит на него в милицию, и тогда тот неожиданно пошел на попятную. «Хорошо, мой милый, — кротко сказал он, — твоя взяла! Через полтора часа я появлюсь у тебя, и мы вместе навестим наши «грины»; в противном случае ты сможешь наведаться в отделение милиции. Однако ты кажешься нервным, прошу тебя, успокойся! Налей-ка лучше виски, и давай выпьем за перемирие, заодно прими эти две таблетки. Лекарство, которое я тебе предлагаю, эффективно и безвредно, синофенин способен поднять на ноги даже мертвеца». В феврале холодно, и Искренов, естественно, был в перчатках. Он их не снял, потому что торопился вернуться на переговоры... да и зачем оставлять отпечатки пальцев? Они дружелюбно чокнулись, Безинский проглотил таблетки, и Искренов, наверное, собственноручно подал ему воду, чтобы их запить...»

Я уже знал, кто побывал в квартире Безинского четвертым. Я мог бы обрадовать Шефа, но я никогда не спешил ему доставить даже самое незначительное удовольствие. К тому же оставался нерешенным еще один вопрос. «И почему, черт возьми, Искренов выбрал именно тринадцатое февраля, что это за фатализм?» Я спохватился, что рассуждаю вслух. Вера в таинственную силу чисел не свойственна бывшему заместителю генерального директора. Он современный деловой человек!

Какая-то неясная, тревожная мысль пронеслась у меня в голове. Я вдруг прозрел. Бросив недоеденный бутерброд в стоящую рядом пластмассовую урну, вернулся к нагретому солнцем «запорожцу» и поехал в городское Управление милиции.

3

В огромном помещении паспортного отдела было душно, толпились суетливые, взмокшие от жары посетители. Я зашел в справочную, потом без труда нашел кабинет начальника паспортного стола. Передо мной предстал пожилой мужчина, тощий, как и я. Несмотря на изнуряющую жару, я не обнаружил на его элегантном костюме из сероватой ткани ни единой расстегнутой пуговицы. Я представился, он проверил мое служебное удостоверение, равнодушно посмотрел на меня и предложил сесть.

— Чем могу быть полезен?

— Меня интересует, когда именно в феврале австрийский подданный Фридрих Пранге покинул Болгарию?

— Вам придется подождать, — сухо сказал он, — как-никак прошло шесть месяцев.

Я остался один в небольшой приветливой комнате. Жужжащий вентилятор вращался вокруг оси, обдавая меня горячим воздухом. Бульвар Георгия Димитрова казался безлюдным, погрузившимся в дремоту. Мигающая реклама расположенного напротив магазина «Гигант» усиливала мое нетерпение. Наконец начальник паспортного стола вернулся, потер руки, словно ему было холодно, и тем же деловым тоном произнес:

— Фридрих Пранге вылетел в Вену четырнадцатого февраля послеобеденным рейсом.

— Ч е т ы р н а д ц а т о г о   февраля? — механически повторил я. — Спасибо, вы мне помогли!

Я записал дату в своем блокноте и отметил ее тремя восклицательными знаками. Сейчас все становилось на свои места. Я был готов к встрече с Искреновым, но сначала хотелось дослушать его исповедь, разгадать до конца его загадочность, которая так меня манила, испить до дна чашу греха, прежде чем объявить ему единственно верное решение —   п р и г о в о р!

4

Вы предлагаете опустить шторы, считая, что полумрак помогает сосредоточиться? Я не против, гражданин Евтимов: свет обнажает предметы и вещи, а темнота их убивает. Мы можем объяснить восход солнца, свет дня, смерть деревьев, полет птиц, но нас отделяет от них невидимая тайна, и наше неведение (или слепота) подстегивает, в сущности, наше воображение. Древние первыми поняли, что слепота ведет к могуществу духа, что важнее всего проникнуть в невидимое и что элементарные представления и понятия являются лишь поводом для полного мировосприятия. Не случайно легенды рисуют Гомера слепым аэдом, чтобы тем самым сделать его всевидящим. Почему царь Эдип, став помимо своей воли кровосмесителем и отцеубийцей, ослепляет себя? Я объясню, как я это понимаю: Эдип ослепляет себя, чтобы   о с о з н а т ь   с в о ю   в и н у, осмыслить до конца трагизм случившегося.

Но разве неволя, гражданин следователь, не подобна такой слепоте? Она тоже способствует нашему духовному прозрению, делает нас более чувствительными и проницательными. Тюремная камера, например, при всей своей убогости и тесноте, спасает нас от праздной суетности, ограждает от напускной кичливости светской жизни, от блеска нашего собственного преуспевания, свободы действий, сближает с богатством внутреннего мира и с истинным познанием, которое постигается вдали от людской суеты, наедине с гордым и мудрым одиночеством. Я снова разболтался, но вы сами меня спровоцировали, попросив поведать о своем понимании свободы. Хорошо, я с удовольствием выполню вашу просьбу, только позвольте сначала ополоснуть лицо водой. Благодарю вас. Эта одежда, чье назначение — обезличить меня донельзя, сделать непохожим на остальных, слишком теплая, а ведь сейчас лето в разгаре.

Итак, я уже готов; закуриваю сигарету и начинаю. Человек, гражданин Евтимов, слеп по своей природе, потому что он торопится   о г р а д и т ь   с е б я,   а   н е с в о б о д а   п р и д а е т   с в о е г о   р о д а   у в е р е н н о с т ь. Мы ограждаем себя при помощи обязанностей и привязанностей, ненависти и любви, своей родословной и тем самым постепенно становимся зависимыми, подневольными и   п р и   ж е л а н и и  —   б е з о т в е т с т в е н н ы м и. Несвободный человек по-своему счастлив, ибо другие ответствуют за него! Одному ты становишься сыном, другому — отцом, третьему — приятелем, четвертому — заклятым врагом, пятому — начальником или подчиненным, шестому — просто чужаком. Как много возможностей, чтобы навсегда остаться безликим!

В своих суждениях я пришел к печальному выводу: человек несвободен даже физически, он лишен права выбора. Что бы мы ни говорили, гражданин следователь, но именно возможность выбирать и даже грешить — свидетельство нашей свободы. Прежде всего, мы рождаемся не по своей воле! Наше появление на свет зависит от решения родителей, которые до этого момента были нам по-настоящему чужими людьми. Далее... Если нас спросят, что мы предпочитаем — смерть или вечную жизнь, любой здравомыслящий человек наверняка изберет смерть, а глупец постепенно удостоверится в бессмысленности своей алчности. Что было бы, если бы писатель мог написать пять тысяч романов, а кто-то любил бы одну женщину десять тысяч лет, или, скажем, что бы я делал с собой на протяжении сотни веков? Это означало бы утрату самого бесценного — собственной уникальности. Перед смертью мы все равны (умирают бедные и богатые, счастливые и несчастливые, здоровые и калеки); к тому же смерть, подстерегая нас на каждом шагу, оберегает нашу индивидуальность, сохраняет нашу самобытность и делает из нас личности. И все-таки, почему никто нас не спрашивает, желаем ли умереть и почему мы абсолютно не способны противиться произволу?

Может, я докучлив, а мои мысли кажутся вам, человеку дела, чересчур отвлеченными? Наверное, в своем стремлении внушить вам симпатию я отвлекаю вас от работы? Вы предлагаете продолжить. Воспользуюсь вашим предложением. Находясь две недели в камере наедине с собой, я кормил сахаром муравьев, ползущих тонкой тускло-бежевой цепочкой, лишенных солнечного света. Мне подумалось, что они   л и ш е н ы   и   ц е л и, несмотря на их удивительную живучесть, упорство в продвижении вперед и угнетающую серость. Я клал на их пути крупицы сахара, на которые они набрасывались с алчностью, свойственной людям, но, когда сахар лежал поодаль, они равнодушно ползли мимо, вытягиваясь нитью по всему полу, затем — по стене, над столом, до самого потолка, где исчезали, чтобы появиться снова. Я подумал: может, я — один из тысячи муравьев? Который оставил своих собратьев и переступил границы дозволенного, позарившись на кусок сахара, положенный поодаль от муравьиного шествования? Я преодолел серость, бездарность, засилье повседневности, поток времени, самолично пришел к цели и, если хотите, к открытию. Вы хмуритесь. Вас раздражает мое откровение? Но вы не можете не согласиться, гражданин Евтимов, что я был поставлен перед необходимостью перебороть в себе нерешительность, травмирующее чувство страха, более того — моральные принципы; мне пришлось отречься от своей сопричастности к той модели добра, которую нам навязывают с детства, желая сделать из нас простых пешек.

Чтобы познать самого себя, человек должен покинуть толпу... и, если он осмелится это сделать, его протест увенчается победой, и он реализует себя как личность, свои эгоистические задатки, которые, вне всякого сомнения, тоже по-своему уникальны. Тот, кто переступил все границы возможного и дозволенного, общедоступного и общепринятого, постигнет свою подлинную суть, то есть преодолеет психологический барьер во имя достижения цели. Почему мы тянемся к властолюбцам? Ответ прост: потому что они дарят нам надежду на защиту и преуспевание. Но почему, позвольте спросить, мы их и сторонимся? Ответ также прост: от властолюбцев исходит ощущение зыбкости, поскольку их положение в обществе настолько высоко (чем выше вершина, тем больше взглядов она приковывает), что оно, по существу, является крайне нестабильным. Я это испытал на себе. Моя власть манила и отпугивала, порождала надежду и сомнения и, как я уже говорил, любовь и ненависть. По-настоящему верующий христианин неосознанно ненавидит бога, и, поверьте мне... бог рассчитан на неверующих!

Но поговорим лучше о свободе и о той духовной силе, которая позволяет нам вырваться из безликой толпы. Как я уже упоминал, мы лишены права выбора... и мы все смертны. Тогда каких именно сил и знаний, опытности и настроя может требовать от нас мораль? Если мне отказано в выборе «быть или не быть», то тогда мне дозволены все доступные способы, с помощью которых я вправе превратить себя, свое скромное, незначительное «я» во вселенную. Моя значимость в данный момент сводится к возможности презреть небытие, которое, знаю, поглотит меня, повергнет во прах. Религия придумала бессмертие души, создала почти зримый образ ада и рая, чтобы избавить нас от вечной раздвоенности; но мы с вами, гражданин Евтимов, материалисты. Мы сознаем собственную безысходность и, пусть вас это не обижает, сиюминутность наших восторгов. Так вот, я был вынужден бороться против надоедного скопища муравьев, стремился к полноте самопознания, и меня привлекал не сахар, лежащий на моем пути, а та сладость порока, из-за чего я, отклоняясь, воспитывал себя как исключительную личность, человека, способного преодолеть, перейти вброд реку жизни с ее скучной монотонностью. Этот короткий бунт, безумная идея — мое право, а может, и веление моего «я».

Вы собираетесь принять соду? Выходит, вы не позвонили профессору, которого я охотно вам порекомендовал. И не приобрели дефицитное, великолепное лекарство тагамет... Жаль. Наверное, мысли и настроения вашего подследственного, лишенного сферы деятельности, но имеющего много времени для размышлений, вас коробят? Знаю, что суд мне влепит лет пятнадцать, а это целая вечность. Мне сорок восемь, я предчувствую, как медленно и сладостно буду угасать. Единственным удовольствием для меня останется возможность рассуждать — тот сизифов труд, который   п о с т е п е н н о   с д е л а е т   м е н я   п о - н а с т о я щ е м у   н е з р я ч и м   в этом мире и совершенным. Неужели прочные, несокрушимые тюремные стены и вы, с вашим опытом и врожденной добродетелью, способны мне уготовить участь муравья? Как, держа меня насильно здесь, вы вернете мне веру в добро? И разве наказание, которое я понесу, не своего рода преступление общества по отношению ко мне?

Я уже отравлен, гражданин Евтимов, поскольку постиг величие свободы...  Т о г д а   к а к о й   с м ы с л   м е н я   к а р а т ь?

5

Мне приятна та эмоциональность, с которой я говорю, а моя риторичность меня забавляет. Вы подарили мне две недели, чтобы я мог осознать свое падение и найти доводы, которые бы меня оправдали, расширили ваше представление о моей личности и, таким образом, приблизили вас ко мне. Мы привязываемся ко всему, что нам знакомо: заведите себе говорящего попугая — и вы привяжетесь к его автоматической болтливости; изучите хорошенько мою порочность — и вы поверите в правдивость моих признаний. Мы иногда способны привязаться даже к своим болезням: достаточно к ним прислушаться, как они превращаются в нечто привычное и обыденное. Счастье и страдание для меня — синонимы посредственности: люди привыкли быть и счастливыми, и несчастными, их чувства обманчивы, но, повторяясь, они становятся составной частью бытия.

Я снова отвлекся. Тюремная тишина действительно невыносима. Она засасывает, и я, прислушиваясь к ней, желая выжить, начинаю испытывать раздвоенность. Поверьте, разговаривать с самим собой — чистой воды безумие. Я созерцаю муравьев (какое мудрое занятие!) и пейзаж за окном. Разглядываю тюремный палисадник, олицетворяющий собой лето. Изучаю также предметы: отражающее свет стекло, спинку стула, крашеную поверхность стола, тускло горящую лампочку. Поразительно, в тюрьме очень остро улавливаешь всякие детали: как из-за тучи показывается солнце, заставляя тебя улыбаться, и как на посыпанной песком дорожке бранятся воробушки; как в коридоре гулко раздаются шаги и как постепенно угасает день; как, наконец, унимаются муравьи.

Иногда я думаю, гражданин следователь, что тюрьма — обитель свободы. Заключенному дана особая свобода, потому что его чувства и разум подвержены насилию, в то время как вынесенный приговор освобождает от необходимости выбирать и грешить. Возьмем в качестве примера легендарного Икара: он становится жертвой, потому что жаждет свободы. Его дух накрепко привязан тысячами нитей — земным притяжением. Икар — герой, ибо он жестоко, насмерть разбивается о землю. Но скажите, разве стал бы он героем, если бы не существовало насилия, необратимости жизни, закона всемирного тяготения? Вы хотите сказать, что я злоупотребляю мифологией? Однако я не только экономист, но и филолог; и я обладаю не только научным, но и образным мышлением. Наука движется вперед и обогащается; так, Птолемей создал геоцентрическую систему мира, но позднее ее сменяет другая — гелиоцентрическая. Только можно ли подменить кем-то Шекспира или Достоевского? Образность суждений делает целостным наше познание, которое, несмотря на всю свою зыбкость и упорное стремление преодолеть человеческое неразумие, все же приближает нас, я в этом убежден, к великим таинствам бытия!

Я снова ушел в сторону, но, правда, помимо своей воли. Мне хочется вернуться к проблеме свободы и к моему внутреннему решению, преобразившему меня и нацелившему далеко вперед. Когда-то в результате размышлений я пришел к простому выводу: свободы (я воспринимаю ее как нравственную проблему) можно добиться несколькими путями — посредством власти, посредством денег и посредством таланта. Вижу, вас коробят эти слова. Но если как следует поразмыслите, то непременно согласитесь со мной. Свобода, гражданин Евтимов, нуждается в рабах, и она реальна лишь в том случае, если мы властвуем над кем-то (и не дай бог, чтоб кто-то властвовал над нами!). Свобода подразумевает соизмеримость и, как правило, соучастие! Мне так и не удалось достичь вершины власти. В детстве я писал стихи, представлявшие собой беспомощное, зарифмованное изложение моих юношеских впечатлений; я был безденежным и прибыл в Софию с картонным чемоданом, в котором лежали две рубашки со сменными воротничками. Ну а дальше?

А сейчас прошу вас набраться терпения: я постараюсь объяснить свое поведение, которое, в сущности, было продиктовано единственно жаждой стать свободным, почувствовать себя исключительным и независимым, испытать переживания Икара, величие полета и гибели. Есть и четвертый путь, который позволяет добиться свободы, гражданин Евтимов, —   п р е с т у п л е н и е! Тут идет речь не о мелком правонарушении (когда, например, официант приписывает в счета или когда угоняется самосвал с гашеной известью), а о преступлении как проявлении духовности. Один древний мыслитель изрек: «Если нет бога, мне все дозволено». Но преступление имеет оправдание, если только есть этот бог; оно означает попрание запрета, стремление к идеалу, отнятому и неприемлемому для большинства людей. Я думаю, люди придумали себе бога, чтобы оправдать свою тягу к преступлению; мораль же как таковая терпит на практике крах и несостоятельна. Для того чтобы чего-то хотеть, надо его не иметь, разве не так? Скажите, может ли существовать государство без преступности? Все разновидности насилия выполняют функцию борьбы против насилия и произвола; в таком случае произвол имеет не только моральную, но и социальную подоплеку, а анархия воплощает в себе надежду на то, что мы когда-то водворим порядок. Разве я не прав, гражданин Евтимов?

Я чувствую, как вы ненавидите меня в этот момент. Вы понимаете, что я дошел до ручки, что упрекаю вас сейчас или, точнее, стараюсь вам внушить, что преступность вас кормила всю жизнь, что, противопоставляя себя злу, вы испытывали нужду в нем за счет собственной добродетельности, превозносили его и расценивали как дорогую антикварную вещь.   Б о р о т ь с я   с о   з л о м — значит   о х р а н я т ь   е г о, делать из него памятник, образец, а возможно (простите меня за смелость!),   в о с п р и н и м а т ь   е г о   к а к   д а н ь   в р е м е н и! Вот почему единственное назначение праведного человека в жизни — борьба со злом. Как мы забудем про свои моральные изъяны, если не будем их искать у других? А развенчивая чужое стремление к величию, не оправдываем ли мы тем самым собственную бездарность?

Ваша угрюмая молчаливость беспокоит меня. Сегодня я так и не смог почувствовать вас — выходит, не судьба; сегодня вы явно не в духе, видно, мое вызывающее поведение раздражает вас... А может,   о н о   в н у ш а е т   в а м   о п а с е н и е? Может, какой-то негодяй, вроде меня, способен пробудить в вас безмерное чувство вины? Тогда за что вы меня караете?

Но я затянул свой и без того долгий монолог, сосредоточившись на своем одиночестве, чей реальный образ — тюрьма; и в то же время, находясь здесь, рядом с вами, я стараюсь, пусть не совсем удачным способом, соприкоснуться с вашей человеческой доброжелательностью... Хорошо, я буду конкретен. Вы слышали о сентенции Питера? И знаете что-нибудь об этом обыкновенном смертном? Я тоже не имел чести быть с ним знаком, зато помню его сентенцию. А она гласит: «Всей своей волей и разумом, всеми своими чувствами и эгоизмом человек стремится к собственной некомпетентности!» Вы улавливаете очарование этого откровения? Сия гениальная проницательность окрыляет меня. Она свидетельствует о том, что мы постоянно рвемся к власти, а следовательно — к свободе. Рабочий мечтает стать бригадиром, бригадир — начальником смены, начальник смены — начальником цеха, начальник цеха — заместителем директора, заместитель директора — директором, директор — генеральным директором, генеральный директор — заместителем министра, заместитель министра — министром... Но означает ли это, что простой рабочий способен стать министром? Я затрудняюсь ответить, только мне кажется, что в век информации это вполне реально. Таков был и мой путь чиновника: чем более некомпетентным я становился в своем восхождении наверх, тем больше людей зависели от меня. Какое наслаждение быть властителем! А вы испытали подобное удовольствие?

Ваши пальцы нетерпеливо барабанят по столу, губы поджаты, а взгляд суров. Я нахожусь на шаг от возмездия, и вы тот человек, который отнимет у меня свободу, загонит в привычное русло... и все равно я питаю к вам самые добрые чувства, нуждаюсь в вас и уважаю, более того (извините за наглость) — сочувствую вам! Почему именно вы, гражданин следователь, желая сроднить меня с камерой и с уготованным мне смирением, подчинить мою духовную независимость надуманному правовому порядку, испытываете ко мне необоснованную ненависть? Это кажется абсурдным? И тот факт, что хотя я и подследственный, но превосхожу вас? Превосхожу опытностью, которая вам и не снилась, абсолютной, холодной рассудочностью. Я полагаю, что действую на вас удручающе, как ваша язва... хотя, клянусь, я этого не хотел. Но наше знакомство состоялось, и я не жалею о нем, хотя именно достигнутое взаимопонимание сегодня разлучит нас навсегда...

Вы бывали в Вене? Жаль, прекрасный город, несмотря на то что он заслоняет собой реку. Во всем его облике сквозит немецкая холодность и в то же время аристократическая изысканность. Герр Пранге бронировал мне номер в «Хилтоне», стоимость которого раза в два превышала все мои командировочные. Завтраки и напитки были даровыми, и я чувствовал себя богатым. Вы тут же меня упрекнете, скажете: неужели этот Искренов продался за медный пятак? Нет, гражданин Евтимов, я патриот и в известном смысле защитник достоинства нации. Мои коллеги, коммерсанты, готовы заключить убыточный контракт, лишь бы поиметь видеокассетофон, красивую, изысканную вещицу из золота, пять коробок виски или пять блоков сигарет. Но я не поддавался, давал Пранге понять, что если и продамся, то за большие деньги, что если его фирмы поживятся, то и я им обойдусь дорого, ибо я не мелкий мошенник, не любитель тихих удовольствий и невинных страстишек, а достойный противник. Пранге убедился, что для меня важен не барыш, не деньги как таковые, а   и х   п р е д н а з н а ч е н и е — добиваться с их помощью власти и свободы. Он смог удостовериться, что преступление для меня не обычное правонарушение, а подвиг, преодоление запретной черты, что позволяет тебе вырваться из людского муравейника.

Все это так естественно, что дальше некуда, хотя смею полагать, что вы мне не верите. Вы мне позволите закурить? Цветана передала еще один блок «Мальборо»; она с трогательной заботой печется обо мне, заверяет, что все между нами останется по-прежнему, и обещает меня ждать. Обещать кому-то будущность — значит обманывать, превращать свой сиюминутный каприз (а любовь, гражданин следователь, своего рода каприз) в чью-то надежду. Мы отстаиваем свои чувства лишь в экстремальной ситуации, в противном случае они становятся бременем. Но я стреляный воробей, рассчитываю только на себя, не завишу от чужих прихотей, и, если мне удается добиться счастья, это моя личная победа.   Я   п р е д п о ч и т а ю   с ч а с т ь ю   у д о в о л ь с т в и я  —   о н и   б о л е е   ч и с т ы! Если мое счастье всегда кого-то угнетает, то удовольствия никого не ущемляют, и они, безусловно, по-настоящему нравственны.

А сейчас я готов ответить на заданный вами вопрос, повторив отчасти то, что уже сказал. Для меня деньги заключают в себе скрытую силу, они символ завоеванной свободы, но я смог завладеть ими лишь ценой преступления. Мне никуда не уйти от своего позора, а за свое деяние, что вы так презираете... я, естественно, скоро поплачусь. Я проживу остаток жизни, подобно Эдипу, немощным слепцом, дабы проникнуть в тайник содеянного. Я ни о чем не жалею, кроме неповторимого самозабвения.

Я чувствую, вы снова мне не верите. Но не кажется ли вам, гражданин Евтимов, что, если ты живешь в Болгарии, все одно, сколько ты имеешь — тридцать семь или сто семьдесят тысяч долларов! Добытые незаконным путем, они останутся без применения. Тогда почему, по-вашему, я, человек, обладающий интеллигентностью и, я бы сказал, проницательным умом, не остановился на безобидных тридцати семи тысячах? Почему с каждым днем я все больше подвергал себя опасности быть разоблаченным и наказанным, хотя я имел все, что могло бы превратить мою уютную жизнь в роскошную? Я жаждал реализовать себя, гражданин Евтимов, и сделать свою жизнь праздником.

6

Голос у него был своеобразный, красивый, как и все в нем. Он убаюкивал меня, удалялся, вызывал во мне и доверие, и ненависть, и снова убаюкивал. Я представил себе, что Искренов думает обо мне, о моем мрачном костюме и карикатурной старомодности, о моей холодной учтивости и умении слушать. Ему удалось вывести меня из себя, потому что он был переполнен состраданием ко мне. Он говорил правду, делал это с удовольствием и с удовольствием меня унижал. Я нажал на кнопку магнитофона, и мы погрузились в молчание.

— Вы утверждаете, что размеры предлагаемых взяток вас не интересовали, что к деньгам, которые вам достались незаконным путем, вы имели особый интерес. Тогда почему, после того как вы были арестованы и изобличены, а ваша вина доказана, вы продолжали умалчивать о тайнике, в котором прятали валюту и золотые монеты? Ведь их «предназначение», как вы выразились, вас уже не интересовало. У вас отняли заманчивую свободу; так почему вы утаили об этом мертвом капитале? Вам нечего сказать, Искренов.

Его губы дрогнули, лицо слегка порозовело, он хотел было мне возразить, но я грубо его остановил:

— Ваша философия любопытна и назидательна, но сейчас мне нужна конкретность. Да, кстати, известно ли вам, как меня здесь зовут?

— Что? Я вас не понял.

— Известно ли вам, какое прозвище мне дали мои коллеги?

— Нет, гражданин Евтимов, я не имел такой чести и удовольствия...

— Гончая. Меня тут называют Гончей!

Он был умен и сразу все понял. И впервые испугался! Я улыбнулся...

7

Я отдернул шторы. Послеобеденное солнце, подобно прожектору, осветило кабинет, на столе обозначились темные квадраты от решеток, и я словно попал в тиски обыденщины. Мне почему-то представилось, что Искренов на свободе, а я — подследственный. Сейчас я хотел видеть его при свете, наблюдать за каждым его жестом, следить за выражением холодных бегающих глаз. Я снял пиджак, включил магнитофон и расположился поудобнее. Своим молчанием я давал понять, что с нашим странным доверием и ложным взаимопониманием покончено и нам нужно поставить крест на предыдущих беседах, на умении Искренова пустословить, облекать мысли пышными, замысловатыми фразами и таким образом уходить от истинных показаний. Язва, слава богу, притихла, я был бодр и ощущал себя гончей, которую три месяца держали на цепи. Я выждал, пока Искренов закурит новую сигарету, затянется и выпустит дым с элегантной небрежностью.

— Камен Искренов, — тихо произнес я, — вам предъявляется обвинение в убийстве!

Его глаза на мгновение сузились, но он остался спокойным и не подал виду, что задет за живое. Искренов взглянул на меня с нескрываемым любопытством, и на его лице появилась презрительная улыбка.

— И кого я имел неосторожность отправить на тот свет?

— Павла Безинского, — ответил я. — Только не говорите, что он был вашим близким другом и что вы его любили как сына. Я все равно не поверю.

— Покер был подлец, но это еще не основание посягать на его жизнь. Чтобы убить человека, нужно иметь серьезные мотивы.

— Прежде всего, Безинский знал многое о вас — я имею в виду вашу активную деятельность вне службы. Думаю, он пытался вас шантажировать, ну, скажем, пригрозил, что заявит на вас в милицию. Пока вы наслаждались Лепой Бреной, виртуоз-жестянщик Чешмеджиев услышал довольно любопытный ваш разговор с Безинским, а остальные свидетели подтверждают возросшую между вами вражду. Далее, Покер был любовником вашей жены и довольно бесцеремонно обхаживал вашу дочь. Как понимаете, мотивов для преднамеренного убийства более чем достаточно.

— Это чистейшей воды домыслы, гражданин Евтимов. Любое обвинение, если оно не подкрепляется доводами, аморально. Вы юрист, и вам следовало бы об этом знать.

— Я постараюсь доказать свои «чистейшей воды домыслы», но предупреждаю вас, что с так называемой «свободной беседой» покончено. Ваши философские размышления и дедуктивные умозаключения относительно человеческой природы оказались чрезвычайно интересными, но с этой минуты вы будете отвечать на мои вопросы точно, сжато и быстро. Итак, Безинский был отравлен. Он выпил известное количество алкоголя и мощное успокоительное средство из группы промазинов. Образующаяся якобы безобидная смесь приводит к прекращению сердечной деятельности. Вы знали, что Безинский лечился у психиатра?

Он задумался, устроился поудобнее в кресле и не осмелился солгать.

— Я что-то слышал об этом...

— Следовательно, при желании вы могли бы ему помочь своей компетентностью? Ваши связи с отечественной медициной мне хорошо известны.

— В общем, мог бы... но Безинский никогда не просил меня доставать лекарства.

— Ладно. При обыске у вас в аптечке был найден маленький невзрачный листок, на котором значится название того самого лекарства. Оно имеет незатейливое наименование «синофенин». Синофенин применяется с благородной целью — заглушать пароксизмы шизофрении. Как вы объясните наличие в домашней аптечке инструкции по применению лекарства, учитывая, что все в вашей семье физически здоровые и психически нормальные люди?

Я заметил, что Искренов слегка побледнел; чтобы выиграть время, стал разглядывать пожелтевший листок с инструкцией.

— Никак. Может, вы меня провоцируете.

— Видите ли, Искренов, пятнадцать минут назад вы были чересчур словоохотливы, прямо скажем — эпичны. А сейчас вы скупитесь на слова, словно мы с вами играем в покер.

— Думаю, листок туда попал случайно. Каких только лекарств не найдешь в нашем доме! Вполне возможно, что его нечаянно принесла моя жена или еще кто-то. Наша квартира издавна напоминает проходной двор: в ней постоянно колготятся какие-то люди. Аптечка находится в кладовке возле туалета, я не имею привычки провожать туда своих гостей.

— Ваши доводы логичны, но не убедительны. Интересно, что самого лекарства не оказалось. Сильно впечатляет и тот факт, что безобидная бумажка с инструкцией была засунута глубоко под картонные листы, которыми застелены стеллажи в кладовке. Ваша привычка прятать валюту и кое-какие мелкие вещи тоже мне хорошо известна.

Искренов промолчал, притворяясь рассеянным.

— Безинский был отравлен тринадцатого февраля, — продолжал я спокойно, — а фатальные цифры всегда меня смущали. В тот же день его походя навестили три человека — Чешмеджиев, ваша супруга и ваша личная секретарша. Все трое приходили по вашей просьбе, заодно они и выпили с ним за компанию. Не кажется ли вам странным такое совпадение?

— Чудно́... Это игра случая.

— Я не верю в случайности, Искренов, особенно если их много. Зачем вы передали Безинскому бутылку выдержанного виски?

— Я привык за все платить, гражданин Евтимов. Никто не оказывал мне услуг просто так, за красивые глаза. А Покера я попросил заказать столик в баре отеля «Москва».

— Еще одна нелепая случайность, Искренов. Вы знаете, что Безинский не проявлял пристрастия к алкоголю, зато дымил как паровоз. Вы бы могли избрать другой, не менее изысканный способ его отблагодарить — презентовать, скажем, блок «Кента».

— Павел не пил, но зато знаете что делали его приятели? Они постоянно болтались у него... современные молодые люди не терпят одиночества. Все они чуждаются друг друга и в то же время самоутверждаются в стаде.

— Ваши суждения о молодежи любопытны, но двенадцатилетней выдержки «Балантайн», на мой взгляд, — четвертая случайность.

Он встал и, не спросив разрешения, налил себе стакан воды и выпил его залпом.

— Вы сами говорили (да и свидетели подтверждают то же), что интимные отношения вашей супруги с Безинским совершенно вас не волновали, что их роман даже забавлял вас. Как можно тогда объяснить бурную сцену, происшедшую между вами и Анелией Искреновой тринадцатого февраля? Причем ваша ссора зашла слишком далеко и имела место быть в ванной.

— Платонические и любовные отношения Анелии с кем бы то ни было меня не волновали, но о ее похождении с Покером стало известно у меня на службе. А это уже касалось не моих супружеских чувств, а моего социального статуса. Хорошее дело — супруга заместителя генерального директора околачивается по барам с каким-то шаромыжником!

— Я согласен, но ваша личная секретарша Манолова утверждает, что в конце января все в ПО «Явор» уже знали о компрометирующей вас связи. Мне непонятно одно: почему именно тринадцатого февраля, в обед, вы решили постоять за свою мужскую честь и социальный статус? Причем вы категорически потребовали, чтобы ваша супруга рассталась с Безинским немедленно, в тот же день. Отвечайте!

— Все дело в психическом срыве... Человек не робот, гражданин Евтимов, он не может запрограммировать себя, если речь идет о мотивах личного характера.

— Это пятая случайность, Искренов. Я не педант, просто обращаю на нее ваше внимание. Интересно, что в тот же день, тринадцатого числа, после обеда вы послали к Безинскому и Манолову.

Он театрально потер лоб, словно хотел что-то припомнить; но я сразу просек, что у него припасен готовый ответ. Выходит, Искренов не только наблюдал в камере, подобно естествоиспытателю и социологу, за поведением муравьев, не только предавался философствованию, но и обдумывал самые прозаические вещи.

— Покер одолжил у меня две тысячи левов, а эти деньги мне потребовались.

— Для чего?

— ПО «Явор» не банк, гражданин Евтимов. Пранге пробыл в Софии целую неделю; мы его водили в «Нью-Отани», устроили поездку в Пловдив и Боровец, а лимит на гостей был исчерпан. В тот вечер в отеле «Москва» мне предстояло заплатить из собственного кармана за восемь человек. А представляете, во сколько обходится посещение варьете такой группой?

— Вы лжете, Искренов. Ваша бывшая секретарша призналась, что деньги предназначались ей. Вы непрерывно себе противоречите.

— Ничего подобного. Возможно, я и обещал ей эту сумму, но она не получила бы ее в тот вечер. К тому же Цветана тоже была приглашена в бар.

Он курил спокойно, невозмутимо, словно мы сидели в открытом кафе перед отелем «София» и гадали, чем бы нам заняться. Искренов взирал на меня с иронической усмешкой и почти нежной грустью. Он действительно был умный и собранный человек и не скрывал своего ко мне сочувствия, что меня бесило.

— Я сознательно умолчал о шестой случайности. Сейчас я ее открою: в тот достопамятный день, между семнадцатью и восемнадцатью часами, вы тоже посетили Безинского.

— Это не реально, гражданин Евтимов, у меня нет двойника. Я кое-что читал о душевной раздвоенности человека, но только не о физической. Тринадцатого февраля, с половины третьего до семи вечера, я неотлучно присутствовал на переговорах с Пранге.

— И все же вы покинули «Лесоимпекс» и буквально за пять минут (я засекал время с помощью часов) добрались до Безинского. Он с нетерпением ожидал вашего появления, поскольку именно в этот день вы обещали сообщить о своем окончательном решении. Ваша супруга нашла Безинского «злым и торжествующим», а остальные свидетели утверждают, что он казался нервным, взвинченным и торопился их выпроводить. Этот еще пока здравствующий юноша сказал также вашей супруге: «Я надеюсь, что Рогоносец придет!» — у него вошло в привычку так вас величать. Ваш разговор с ним был коротким и неприятным. Безинский заявил, что не желает больше ждать и что пришла пора поделиться с ним вашей «свободой». Он понимал, что тринадцатое февраля действительно решающий день, потому что Пранге все еще находился в Софии и в случае необходимости органы госбезопасности могли бы задержать вместе с вами и его — как свидетеля. Покер знал, что Пранге вылетает из Софии в Вену четырнадцатого февраля послеобеденным рейсом. Именно поэтому вы были особенно раздражительны.

— Ваши логические доводы любопытны, но несостоятельны. А ваши предположения не подкреплены ни одним доказательством.

— Я стараюсь быть последовательным, Искренов, а доказательства услышите позднее. Вы упрекнули Безинского в бездушии, в пьянстве и предложили ему выпить две таблетки загадочного «синофенина». Обещали, что вернетесь в половине восьмого и вместе отправитесь за золотым руном, спрятанным под верандой на вашей даче, и там, вместо соленых огурчиков, отведаете салат из свежих долларов. Безинский принял синофенин и...

— Вы не знали Безинского, гражданин Евтимов, он был коварным и подозрительным человеком.

— Вы правы, Безинский был подозрителен. Он не только вам угрожал, но и остерегался вас.

— Тогда как вы объясните факт, что он беспрекословно принял неизвестное ему лекарство?

Я наслаждался тишиной, воцарившейся в кабинете. Я тоже не терял времени даром: в последние бессонные ночи я размышлял не только над философией Искренова, но и над вещами практического свойства.

— Ваш вопрос оправдан, но у меня есть ответ... Все дело в табакерке, Искренов.

— Какой?

— Серебряной, фамилии Розенкрейцер, с выгравированными на ней оккультными знаками. Я имел в виду именно ее. Вы сами сказали, что эту потемневшую от времени вещицу вы постоянно носите с собой, и признались, что издавна в ней держите успокоительные таблетки. Безинский знал о ней — он хорошо изучил ваши привычки. Тринадцатого февраля в табакерке сердцевидной формы лежало только четыре таблетки; две из них, оказавшиеся безобидным рудотелем, вы приняли сами... У Безинского не было выбора. Привычным жестом вы отпили воды из стакана, после чего передали его Безинскому, и тот не обратил внимания на форму и цвет двух оставшихся таблеток. Он тоже хотел успокоиться — его ожидал триумф. К сожалению, он успокоился навсегда.

Искренов нервно загасил в пепельнице сигарету: он пришел в смятение, руки у него дрожали. Я ликовал, я выбил его из седла. Мой богатый многолетний опыт подсказывал, что он вот-вот сломается.

— Это словесное трюкачество, товарищ Евтимов. Какое титаническое воображение! Клянусь памятью моей матери, я восхищен вами! — Его голос утратил свойственную ему мелодичность и дрожал. — Даже если все это абсурд, я готов признать достоверность вашего рассказа, если сумеете доказать, что я действительно выходил из «Лесоимпекса».

— Не торопитесь меня хвалить, Искренов, я еще не закончил. Ваши коллеги из «Лесоимпекса» утверждают, что посередине переговоров вы извинились и вышли из зала. За время, что вы отсутствовали, можно было «выкурить две сигареты». Две сигареты выкуриваются в течение двадцати минут, так что вы имели возможность заскочить к разъяренному дружку Покеру.

Я внимательно наблюдал за реакцией Искренова: его лицо исказилось, словно ему причинили физическую боль. Опустив глаза, он лихорадочно соображал; воцарилась гнетущая, гробовая тишина, и я слышал тиканье часов у себя на руке.

— Каждый из нас подвластен собственной физиологии, — неуверенно бросил он. — К тому же никто не видел, как я выходил из «Лесоимпекса».

Вся его самоуверенность неожиданно пропала — в этой тюремной куртке и брюках он превратился в обыкновенного заключенного. Я решил рискнуть.

— Лжете, Искренов. Ваша карта бита! — Он подался вперед, словно не расслышал меня. — Вас видел портье!

Выражение напряжения исчезло с его лица, к нему вернулось самообладание, он с облегчением вздохнул и потянулся за новой сигаретой. Искренов не торопился закурить, и я понял, что   д а л   п р о м а х!

— Портье? Но его не было на работе тринадцатого февраля, он заболел.

— Откуда вы знаете?

— Видите ли, гражданин Евтимов, какими бы незначительными ни казались нам портье, они незаменимые люди. На них можно рассчитывать, они оказывают мелкие, порой необходимые услуги. Например, они помогут вам поймать такси именно тогда, когда вы опаздываете на важную встречу. Поэтому всякий раз, когда бывал в «Лесоимпексе», я оставлял дяде Ивану пачку «Мальборо». Тринадцатого февраля в его каморке сидела пожилая женщина и вязала. Я спросил, где дядя Иван. Она ответила, что он взял больничный.

Проверять не было смысла: я точно знал, что он говорит правду. Я нажал на кнопку звонка, и в кабинет тут же вошел дежурный старшина. Я кивнул, чтобы он увел Искренова, — я не мог произнести ни единого слова.

— Прощайте, гражданин Евтимов... — Его голос звучал не вызывающе, а, скорее, ласково и убийственно снисходительно. Через два дня истекал шестимесячный срок со дня ареста Искренова; а это означало, что по закону следствие необходимо прекратить. Как мудро заметил Шеф: «У нас в стране существуют законы, никто и ничто, включая справедливость, не имеет права их нарушать!»

Я подошел к раковине и, наклонившись, подставил затылок под холодную струю. Чувствовал себя как побитая собака: меня постигла самая крупная неудача в моей практике. Я проиграл последнюю битву со злом, потому что поспешил с этим чертовым портье, пошел напролом и, будучи уверенным в себе и в своей непогрешимости, не предусмотрел вовремя седьмую случайность. Если бы я заявил, что Искренова видел Чешмеджиев, если бы мне пришло в голову сказать, что его приметил кто-то из соседей Безинского (ведь Искренов частенько захаживал к Покеру, следовательно, соседи по дому его знали), то он сдал бы позиции. Но, предвкушая свою победу, я переоценил себя, увлекся и оказался у разбитого корыта. Искренов сразу же понял, что у меня нет прямых улик и что все мои домыслы — лишь логические построения.

Я вытянулся в кресле, в котором только что сидел Искренов, и попробовал улыбнуться. Я ни на минуту не сомневался, что Искренов преднамеренно, хладнокровно отравил Безинского. Я вел себя как шавка, как глупый, рассерженный щенок... А через неделю мне предстояло уйти на пенсию.

— Прощай, Гончая! — сказал я вслух. И выдавил измученную улыбку.

8

Мои волосы и рубашка, все еще влажные, сохли медленно, с трудом. Мне не хотелось ни о чем думать, но у меня в душе родилось стертое временем воспоминание, которое, как мне казалось, давно позабылось и напоминало старую фотографию, лежащую на дне толстого альбома...

Нам с Божидаром исполнилось по двадцать семь лет, мы работали в милиции и учились заочно в юридическом. Я был женат на Марии, а Божидар ходил в холостяках и клялся, что преданность революции навсегда спасет его от брачных уз. Мы жили втроем в полуразрушенном бомбардировками жилом доме вблизи зоопарка со свирепыми зевающими львами. Мы здесь жили на правах не квартирантов, а бродяг, заняв без разрешения одну непострадавшую комнату с кухней. Мария заботилась о нас двоих, стирала, гладила, готовила, когда появлялись продукты. Божидар привез с собой старый аккордеон, а я коллекционировал гашеные марки. То были суровые, романтические и счастливые времена: мы располагали радио, куском ковра, кухонной печкой, начищенной до блеска, как кавалерийский сапог, и у нас была крыша над головой, будущее и, самое главное, твердость духа.

Мне вспомнился хмурый январский день, когда мы явились на экзамен по уголовному праву. Всю ночь мы продежурили у дома фабриканта Сматракалева. По сведениям наших людей, он встречался с офицерами из английской миссии, за ним была установлена слежка, и мы с Божидаром, завернувшись в ветхие весенние плащи, торчали по вечерам перед его огромным домом, который вызывал у нас раздражение своей лжебашенкой, выложенной медными пластинками, и изящным балконом с коваными железными перилами, который напоминал голубятню. Даже в воздухе витало ощущение богатства. Мы всматривались с любопытством и презрением в освещенные окна, в которых иногда сквозь тонкие тюлевые занавески мелькали силуэты дочерей фабриканта, элегантных и красивых барышень, постоянно носивших шляпки. Случалось, порыв ветра доносил до нас звуки пианино или патефона, полные неподдельной грусти, — свидетельство, на наш взгляд, буржуазной распущенности.

В ту пятницу (я хорошо помню, была пятница) мы сдали в семь часов утра пост и, продрогшие до костей, с закоченелыми руками и ногами, поплелись в университет. Мы решили сдавать экзамен в числе первых, потому что иначе бы мы заснули. Мы готовились минут двадцать; в профессорском кабинете было тепло и уютно, книжные полки ломились от книг, пахло пыльными бумагами — как реальным воплощением человеческих познаний. Божидара сразу же завалили. Я же говорил долго и несвязно, начинал все сначала, пропускал важное, никак не мог сосредоточиться, так как слипались глаза, и в то же время чувствовал возбуждение и повышенную нервозность, которая выдает скудость знаний. На профессоре был двубортный костюм, его интеллигентное лицо казалось сумрачным и усталым.

— Коллега, — прервал он меня с состраданием, — право — наука о законах, а уже потом о морали. Станьте аптекарем, библиотекарем или машинистом, но право не для вас...

Не имело смысла объяснять, что я всю ночь не смыкал глаз, что, стараясь согреться, прыгал в тонких башмаках на обледенелой мостовой и наблюдал, как таинственно, одно за другим, гаснут окна. Я не обиделся, что профессор меня срезал. Меня жгла обида за сочувствие этого достопочтенного мужа, его благонамеренность унижала.

Помню, перед переэкзаменовкой мы с Божидаром выклянчили себе неделю отпуска. Именно тогда ему прислали из Созополя бочонок засоленной кильки... Это было настоящее богатство! Мы поглощали соленую рыбешку с хлебом и читали, зубрили. Когда бочонок опорожнился, мы обмакивали кусочки хлеба в коричневатый ослизлый рассол, соскабливали со стенок соль, пахнущую морем, и продолжали учить. С тех пор Божидар страдает почками, а меня изводит моя неотлучная подруга — язва. На седьмой день мы отпустили бороды; Мария, чтобы не мешать, уступила нам комнату, а сама перебралась на кухню.

Наступил день экзамена. Мы снова вошли первыми. Божидар получил четверку, а я вынудил профессора слушать меня полчаса и дважды обтирать лоб белым носовым платком.

— Коллега, уголовное право невозможно выучить, вот почему каждый год я ставлю только по одной пятерке с плюсом!

Он ее подарил мне. Помню, что я пришел в неописуемый восторг, ощутил свободу и прилив сил; я переборол в себе неуверенность, забыл, что я мужик по происхождению, самоутвердился перед беспристрастным профессором, поборником знаний. Я вышел в коридор, мне хотелось кричать, шум доносился до меня слабым эхом, словно я попал в пещеру. «Вот я и добился, добился... — повторял я. — Но только чего?» Я задумался на мгновение, подождал, пока уляжется во мне волнение, и ответил:   «Н а с т о я щ е й   п о б е д ы!»

Приятно и радостно вспоминать об одержанных победах... Вода на мне высохла, но я взмок от жары. Мне следовало причесаться, затянуть галстук, надеть свой траурный пиджак и явиться с докладом к Шефу. В эту минуту я ненавидел Божидара как начальника, с его всевидящей близорукостью и злой насмешливостью, потому что я потерпел поражение.

«Видно, умение добиваться побед — привилегия молодых!» Искренов срезал меня на первом же экзамене, и переэкзаменовки не будет. Я должен удалиться. Забрать свои вещи, которыми заполонил кабинет, — будильник, фотографию Элли, пакетик с питьевой содой; распрощаться с письменным столом и сейфом, со своим ремеслом — выявлением и разоблачением человеческих пороков — и обречь себя на бездействие, на долгое, тягостное умирание.

Я закурил сигарету. Померкшее за несколько часов солнце переместилось, и темная тень от решетки подкралась сейчас к креслу, в котором я сидел. Я снова почувствовал себя зажатым в тиски невидимой неволи, и эта зловещая тень, подобно паутине, обволакивала меня. Она стала в моей жизни предвещающим беду символом, который мне сейчас предстояло разгадать. Кто я такой? Почему я почти с упоением, наслаждением слушал витиеватые речи Искренова о свободе? Почему я, бездушный, очерствелый служитель правды, позволил себе испытать сочувствие к этому циничному и безнравственному человеку?

Я посмотрел на оконные решетки, выкрашенные в ослепительно белый цвет. Охраняемый ими, я провел здесь тридцать пять лет. И вдруг меня озарило: «Да потому что   я   т о ж е   з а к л ю ч е н н ы й! Эти проклятые преступники отняли у меня все: лишили меня воображения, превратили мою интуицию в орудие грубого обмана, а мое завидное трудолюбие — в скучную, досадную привычку. Я водворял их в тюрьму, но они там сидели год, два, пять (до очередной амнистии),   в   т о   в р е м я   к а к   я   с м о л о д у   п р и к о в а н   к   э т о м у   к а б и н е т у,   к о т о р ы й   н е   ч т о   и н о е,   к а к   р о с к о ш н а я   к а м е р а! Господи, как трудно служить добру!..»

Я полюбил свою неволю, что вызывало во мне одновременно ужас и удовлетворение. И все равно, если бы мне пришлось начать все сначала, я бы снова вернулся сюда, за эти долговечные, бездушные решетки, в ожидании очередного Искренова, который своим циничным откровением способен осквернить мою веру и внести смуту в мою озябшую душу.

Я встал, подошел к зеркалу и низко поклонился своему скорбному отражению...

9

Мы съели бутерброды, бисквит и торт, которые Мария приготовила с усердием и любовью. Мы выпили две бутылки водки и открыли шампанское, которое я купил в гастрономе на углу. В зале заседаний было душно, августовская жара изнуряла, казалось, даже предметы.

Шеф выдал длинный и назидательный тост, коллеги расчувствовались, а я покрылся потом. Я ощущал в душе холодную торжественность, словно присутствовал на похоронах незнакомого, но всеми уважаемого человека. Секретарша Шефа прослезилась и распаковала чайный сервиз, приобретенный для меня в Художественном салоне. Он был изящным и легким, из тонкого фарфора, напоминающего нежное женское ушко. Я сухо поблагодарил. Все решили, что раз церемония закончилась, то меня уже здесь нет, и постепенно разошлись. Оставшись вдвоем, мы с Шефом устроились на разных концах длинного стола, на зеленой скатерти которого царил беспорядок.

— Надеюсь, мы теперь будем встречаться чаще, — уныло произнес Божидар.

— Конечно, но при условии, что ты не будешь снимать своих достопримечательных очков... чтобы не видеть, как ты испепеляешь меня взглядом.

Шеф закурил сигарету из золотистой пачки, недовольно затянулся и положил ее по привычке в пепельницу.

— Не расстраивайся, Евтимов, забудь этого пройдоху Искренова! Его будут судить за получение крупных взяток и за экономический шпионаж. Он схлопочет самое маленькое годиков пятнадцать.

— Я не расстраиваюсь...   я   д о в о л е н,   ч т о   е г о   в с т р е т и л!

Божидар поднялся, обошел стоявшие в беспорядке стулья, сунул руку в карман и вытащил черную бархатную коробочку.

— Это тебе от меня, на память о нашей дружбе. — В его дрожащем голосе чувствовались нежность и смущение. — И расставании, которое, надеюсь, нас сблизит.

Это были роскошные электронные часы, элегантные, с очень сложным механизмом.

— Я тронут до слез.

— Там есть и будильник.

— А кого ему будить?

Божидар сразу понял меня, им овладело мучительное чувство вины, и он закашлялся. Он не осмелился посмотреть мне в глаза, но и не снял своих массивных очков.

— С кем я теперь останусь?

В этот момент я почувствовал, что он по-настоящему одинок.

— Со справедливостью, Божидар...

Я холодно, почти по-деловому пожал ему руку и, не оборачиваясь, вышел. Мне надо было заглянуть в свой кабинет и забрать фотографию Элли и полупустую пачку питьевой соды. Я решил оставить старомодный будильник своему преемнику. Будильник ему пригодится: ходит он исправно и по-своему символизирует собой человеческую пунктуальность.

10

Камеры подследственных находятся на территории тюрьмы, но их немного, и они собраны в отдельном крыле здания. Офицер, молоденький капитан с голубыми рыбьими глазами, посмотрел на меня бесстрастно: или не знал, что я уже на пенсии, или делал вид, что не знает. Я всем тут примелькался. Тридцать пять лет я приучал себя к порядку и дисциплине, а сейчас самовольно их нарушал.

— Разумеется, товарищ полковник, — сказал неуверенно паренек. — Если требуется...

Железная дверь издала скрип и закрылась у меня за спиной. Милиционер вел меня по гулкому коридору, где стоял дух казармы и молодых, здоровых арестантских тел. Старшина отпер одну из дверей и, почесав затылок, сказал:

— Проходите, товарищ полковник, я вас здесь подожду.

Я вошел.

Камера была узкой и длинной, светлый квадрат окна был окован крепкой решеткой. Я знал, что камера выходит в   т ю р е м н ы й   п а л и с а д н и к   с жухлой зеленью, до которого простирается местная свобода. Искренов, склонившись над столом, что-то писал. В его взгляде я прочитал удивление, которое сменились радостным оживлением.

— Гражданин Евтимов! — воскликнул он. — Какая приятная неожиданность! Чему я обязан такой честью?.. Я никогда не слышал, чтобы гора шла к Магомету.

— Вы, наверное, наблюдаете за ползущими муравьями?

— О нет... Стоит за ними понаблюдать, как они становятся скучными. Я только что написал письмо своей дочери. Навряд ли оно поднимет ее дух, но я хочу, чтоб она верила, что я жив и все еще существую.

Он сложил вчетверо листок, осторожно, почти любовно спрятал в конверт и, проведя языком по краям, заклеил его. Потом легко встал и подошел ко мне.

— Простите меня за неучтивость, но я, к сожалению, не могу вам ничего предложить. Вы сами видите, меня навсегда лишили возможности быть гостеприимным. Садитесь на кровать или, если хотите, на этот расшатанный стул.

Он был на шаг от меня. Я представил себе, как прозвучала моя пощечина — громко, словно пистолетный выстрел; я почти увидел, как Искренов пошатнулся. И тут же физическая боль и изумление схлынули с его лица, а на губах мелькнула знакомая надменная улыбка.

— Вы пришли, чтобы меня ударить? Вам, гражданин следователь, должно быть известно, что рукоприкладство наказуемо...

— Если им занимается официальное лицо, но я с сегодняшнего дня пенсионер. Если бы я это сделал, вы могли бы обратиться с жалобой в товарищеский суд по месту жительства... Только сначала вам надо было бы отсюда выйти.

Он задумчиво погладил себя по щеке, и взгляд его затуманила тайная, не слишком сильная печаль.

— Я сделал все возможное, чтобы сблизиться с вами. И верил, что стал вам симпатичен.

— Именно поэтому мне и хотелось вас ударить, Искренов!

Он моментально все понял, этот умный, интеллигентный человек, навсегда искалечивший себе жизнь! И я был рад, что он понял.

— Последняя к вам просьба, гражданин Евтимов... — Голос его вдруг сорвался. — Передайте мое письмо дочери. Так оно скорее дойдет.

Я взял конверт, повернулся и, не попрощавшись, захлопнул за собой дверь. Мои шаги гулко раздавались в коридоре, яркий свет слепил глаза. Я почувствовал облегчение, словно душа освободилась от плесени, копившейся там годами.

— Вы бы его саданули, если б он не заговорил первым? — участливо спросил старшина.

— Не знаю, приятель, — ответил я и подумал, что на самом деле я ударил самого себя.

11

Всю вторую половину дня мы с Марией посвятили магазинам. Жара изматывала, а расстояния убивали — мы никогда так много не ездили по городу. Мебель, которая мне нравилась, пугала Марию, казалась ей слишком современной и экстравагантной.

— Ты хочешь превратить наш дом в бар, — упрекнула она меня, — эта столовая ужасна. А куда я положу свои салфеточки?

— Мы их выбросим, — примирительно сказал я.

— Но я их вязала собственными руками!

Мы поругались и всю дорогу, пока ехали в нагретом солнцем «запорожце», молчали. До половины восьмого я пробовал читать, набрав кучу книг, которые дремали на полках нашего старомодного книжного шкафа в ожидании меня и моей вынужденной свободы. Я поймал себя на том, что стал зачастую употреблять коварное и благозвучное слово «свобода».

Я пролистал какой-то роман Кавабаты: Япония меня не волновала, как не трогали и страдания людей этого чужого, экзотического мира. Кофе, который я себе сварил, не умиротворил меня, лишь взбудоражил. Часы, подаренные Божидаром, с писком отсчитывали каждый час... Мне казалось, время волочится, точно улитка, оставляя свой липкий след в моей душе. В восемь я не выдержал и надел свой «траурный» пиджак.

— Ты куда? — сердито спросила Мария.

— Пойду пройдусь, — ответил я. — Говорят, пенсионерам полезно движение и свежий воздух.

Сгорая от нетерпения, я сел в «запорожец», но ехал осторожно, сдерживая себя, и, стараясь рассеяться, смотрел на светофоры, на людей и витрины. Оставив машину на стоянке перед Народным дворцом культуры, пересек бульвар Витоши. Еще не стемнело. Маленькие кафе были забиты пятнадцати-шестнадцатилетними подростками. Все какие-то зачуханные, подстриженные по моде «панки», кое у кого в ушах серьги. Нагнали на себя бог знает где увиденное самодовольство, жаждут обратить на себя внимание и шокировать здравомыслящих. Недалекие, неискушенные, они не понимали, что их стремление выделиться — тоже проявление принужденности и несвободы.

Я вошел в жилой дом. От свежевымытого кафеля в подъезде исходила прохлада. Убедившись, что ключ от квартиры Безинского при мне, вызвал лифт, и он поднял меня на шестой этаж. Лестница увлекала меня все дальше, наверх, через длинный мрачный коридор, где начинались чердачные помещения. Было полутемно, я ступал очень осторожно... И вдруг заметил человека. Перед квартирой Безинского смутно вырисовывался силуэт мужчины, склонившегося перед дверью и пытавшегося ее открыть. Почувствовав мое присутствие, он обернулся — нас разделяло расстояние метров десять. Застыв на месте, я испытал самые разнообразные чувства: сердце бешено колотилось, я сознавал свою беспомощность, передо мной стояла задача — не спугнуть его и разглядеть. Я отступил шаг назад, нащупал выключатель и надавил на него.

В глубине коридора, весь подобравшись и держа правую руку в кармане, стоял... Карапетров.

— Ох... товарищ полковник. До смерти напугали!

— Уж не думаешь ли ты, что мне было приятно? — Я неосознанно обратился к нему на «ты». — Хорошенькое дельце. Тебя провожают на пенсию, а ты на другой же день возьми да и умри от инфаркта... Впрочем, что вы тут делаете?

— Я иногда провожу свой досуг в квартирах самоубийц... А вы, позвольте узнать, что здесь забыли?

— Да ничего... Прогуливал вот свою язву по городу и решил заглянуть в это логово, прежде чем райисполком его отдаст кому-то и новые жильцы сменят замок.

— Тогда давайте заглянем вместе?

— Ну, коли вы проявляете такую любознательность, я спокоен и умываю руки. Пусть дух покойника Покера вам поможет!

— Товарищ Евтимов! — Его губы растянулись в улыбке. — Я ведь могу заскочить сюда и завтра. А давайте пойдем куда-нибудь и посидим!

— Мне нужно расслабиться, — охотно согласился я. — После дурацкого волнения, которое я из-за вас пережил...

Мы нашли свободный столик в одном из баров НДК, где стены и полы были ядовито-красного цвета, а освещение из-за табачного дыма казалось тусклым. Стереоустановки обрушивали шквал музыки, стены сотрясались от солирующих гитар и ударных, и я подумал, что у современной молодежи невероятно крепкие нервы. Мы заказали себе водку с тоником и миндаль, потом повторили заказ. Я внимательно наблюдал за Карапетровым: он мне нравился со своим кривоватым передним зубом, делавшим его улыбку забавной. «Хороший прикус у этого паренька...» Я испытал к нему нечто вроде благодарности. Ведь не поленился перерыть еще раз квартиру Безинского, не сдался — и тем самым возвращал мне веру в человеческую непобедимость. Я был ему благодарен даже за то, что он меня напугал.

Вентилятор над нами неуклюже размахивал крыльями. Мне стало хорошо, спокойно, и я решил с легким сердцем выпить и, бросив Росинанта, вернуться домой пешком.

— Я хотел вам сказать, товарищ Евтимов, что восхищаюсь вами, — застенчиво произнес Карапетров.

Ему, верно, очень хотелось, сделав мне комплимент, поспрашивать о чем-то очень для него важном, посоветоваться, а может, он просто утешал меня. Но я промолчал, не пошел ему навстречу — у меня не было сил пойти навстречу даже себе. «Ну что я за человек! — подумал я. — Почему всю жизнь я прикрываю собственную ранимость кажущимся бездушием? Почему отталкиваю людей напускной своей холодностью, хотя, бывает, душа — не душа, а кровоточащая рана?» Захотелось сказать парню какие-то теплые слова, которые могли бы нас сблизить. Лица вокруг расплывались, будто я кружился на каруселях, в ушах стоял гул, я чувствовал музыку всем своим нутром, каждой клеткой издерганного донельзя существа.

Я мрачно молчал. Выходит, я тот самый человек, рядом с которым люди предпочитают молчать. Мое молчание их настораживает или успокаивает, угнетает или ободряет, бывает им приятным или безразличным — но все они молчат в моем присутствии, словно между нами все уже обговорено, решено, выяснено и позабыто.

Я оставался гончей — элегантной, поджарой, до конца беспощадной, хотя и постаревшей, с облезшей шерстью и износившимся сердцем. Белый голубь — символ мира, кошка — домашнего уюта, филин — мудрости, серна — милосердия, а гончая служит символом хладнокровной последовательности.

Я молчал, стиснув зубы, к горлу подкатывался удушливый ком, и мне хотелось скулить. Я позвал официантку.

— Принесите нам еще по рюмке и, пожалуйста, счет.

— Я заплачу, товарищ полковник, — с предупредительной заботливостью остановил меня Карапетров.

— Почему вы?

— Ну, все же работаю... а вы на пенсии.

Я, отодвинувшись, одарил его холодным взглядом, но он в ответ улыбнулся.

«Чем превосходит меня этот паренек? — спросил я себя. — Тем, что молод и надеется победить зло?» Мне захотелось встряхнуть его за плечи и сказать: «Знаешь, мой друг, я всю жизнь не свободен, я был рабом справедливости. Борясь со злом, я с ним мирился.   П о б е ж д а я,  я   е г о   т е р п е л!»

Я выпил. Водка — с противным привкусом бумаги — обожгла горло. Мы упорно молчали. И чувствовали, что что-то не так, как надо, что нам одновременно тягостно и немного грустно. Я по-прежнему был Гончей, оставшейся без сил и цели. Мне предстояло вернуться домой, обмякшими руками открыть три замка, предохранявшие меня неизвестно от чего, и извиниться перед Марией: «Ты права, бессмысленно менять мебель... пусть остается эта! И не стоит трогать твои салфеточки, потому что ты сама их вязала». Время лечит все, и, наверное,   в р е м я   л е ч и т   д а ж е   о д и н о ч е с т в о.

Теперь, когда мне осталось недолго жить, я был обречен кружить с высунутым языком среди собственных воспоминаний и скулить от одиночества. И еще — пройтись по тропам, знакомым с тех пор, когда я с любовью, усердием и гневом в сердце прочищал чащобу вашей жизни...