Современный детектив. Большая антология. Книга 12 — страница 1069 из 1682

Слова «мать» и «могила» звучат странно; мне хочется потрясти его за плечи и сказать, что он явно что-то напутал, что мама ушла в магазин и вот-вот вернется.

— Кейт, все хорошо?

Мои глаза затуманиваются от слез, и я отворачиваюсь. Он не должен видеть, что я плачу.

— Все нормально, — говорю я, моргая. В дальнем конце сада цветет одинокая розовая роза. Надо не отрывать от нее глаз, и слезы отступят.

— Но да, я бы хотела съездить на могилу, — добавляю, не отводя взор от цветка. — Если для тебя это не слишком хлопотно.

— Ни капли, — мягко говорит он. — Тогда заеду завтра. В двенадцать тридцать пойдет?

— Идеально, — отвернувшись, отвечаю я. — И спасибо тебе за все, что ты делаешь. Я очень это ценю.

— Мне не сложно, — говорит он. — До завтра.

Я слышу, как за ним закрывается дверь, и вздыхаю с облегчением. Наконец-то я осталась наедине со своими мыслями.

Выйдя на улицу, смотрю на сад. Он совсем запущен: повсюду сорняки и разбитые цветочные горшки. Мама обожала копаться в саду. Ее детство прошло на ферме, и думаю, какая-то ее часть тосковала по деревенской жизни. Этот огород был ее маленьким раем, воспоминанием о детстве. Она могла часами возиться с картошкой, морковью и фасолью. Иногда во время летних каникул я ей помогала, и мы петляли от грядки к грядке, набив рот сырой фасолью. «Одну кидай в горшок, а другую — в рот», — говорила она; ее глаза сияли, ведь на несколько часов она была свободна. Когда отец уходил на работу, она могла быть собой: смеяться, петь и снова чувствовать себя молодой. Иногда она доставала сборники стихов, и мы сидели на террасе и читали. Именно мама привила мне любовь к слову. Она мечтала стать учителем английского, но встретила моего отца и забеременела, и о работе пришлось забыть. «Раньше никто не совмещал карьеру и детей, — как-то объяснила мне она. — Либо одно, либо другое. Третьего не дано».

Опустившись на колени там, где раньше цвел розовый куст, я провожу рукой по твердой, высохшей земле. При маме сад утопал в цветах; чего здесь только не было: чайные розы с крупными, лохматыми соцветиями; душистый горошек, который, словно стая хрупких бабочек, обвивал заросли кудрявого ивняка; настурции с огромными лапчатыми листьями и ярко-медными цветами; алые пионы с белыми переливами. И высокий дельфиниум вдоль дорожки — отсылка к Эдвардианской эпохе с девушками в белых платьях и мужчинами в соломенных шляпах. В Херн Бэй такие цветы встретишь нечасто; возможно, поэтому мама их и любила. Они отличали ее от соседей.

Но сейчас в саду пусто, остались лишь сорняки да сухая земля. Эта розовая клумба преследует меня всю мою взрослую жизнь. Я вижу ее, когда иду по улице в Сохо или когда отсиживаюсь в каком-нибудь разбомбленном отеле. Я вижу ее, когда закрываю глаза и пытаюсь заснуть. Эта клумба — горько-сладкая аллегория моего детства; я трогаю землю и вспоминаю, как лежала здесь, скрючившись от холода.

Мне было тринадцать, и провинилась я тем, что осмелилась вмешаться в очередную отцовскую тираду. В тот день мама испекла куриный пирог, а отец пришел домой пьяным и устроил скандал, что пирог получился сухой. Я, как всегда, заступилась за маму, в то время как Салли просто сидела и поддакивала: «Да, папочка, и правда суховат». Боже, она была невыносима. Той ночью он сильно избил маму, и я не выдержала. Помню, как я на него бросилась, заслонив маму от его гнева.

На мгновение он застыл, и я подумала, что у меня получилось, что он одумался, но вместо того, чтобы остановиться, он схватил меня за руку и потащил на кухню. Ударив меня ремнем по ногам, он открыл заднюю дверь и вышвырнул меня на улицу, в темноту. Стоял конец ноября, холодина, и хоть я и была полностью одета, погода к прогулкам явно не располагала. Рядом с забором валялся пустой мешок из-под удобрений, который я разорвала по швам и обмотала вокруг себя, как платок. Но у меня все равно зубы стучали от холода. Я долбилась в дверь, умоляя его меня впустить. Звала маму, Салли, но никто не вышел. Я лежала, как мне показалось, несколько часов, наблюдая, как огни в доме один за другим гаснут, свернувшись клубком на самом мягком месте в саду — на маминой розовой клумбе.

Затем происходит нечто странное. Оказавшись в саду спустя столько лет, я чувствую, как на меня обрушивается воспоминание, настолько яркое, что дух захватывает. В окне мелькает чья-то маленькая тень. Салли. Дрожа от холода на цветочной клумбе, я заметила, что Салли стоит у окна своей спальни. Я позвала ее и помахала рукой.

— Спустись и открой мне дверь! — умоляла я. — Прошу тебя, Салли, открой дверь. — Она не могла слышать, что я говорю, но видела, что прошу ее о помощи.

Она продолжала смотреть на меня с отсутствующим выражением лица.

— Пожалуйста, Салли.

Но она лишь помотала головой и задернула занавески. Через несколько минут я услышала, как отец отпирает дверь. Он добился своего, и мне позволено было вернуться в дом. Мне понадобилось несколько часов и вся моя одежда, чтобы согреться. Помню лицо Салли на следующее утро за завтраком; она таращилась на меня, как на привидение, словно не веря, что я выжила.

Вздрогнув, я направляюсь к дому за мусорными мешками и щеткой. Как так получается, что воспоминания дремлют столько лет, чтобы потом обрушиться в самый неподходящий момент? Но нельзя позволять себе об этом думать. Не сейчас. Это всего лишь воспоминания, осколки прошлого, которым не место в настоящем.

Вместо этого я пытаюсь сосредоточиться на моей задаче. Я не особо сильна в садоводстве, но могу прополоть клумбы и убрать мусор; этого хватит, чтобы скоротать несколько часов и привести сад в некое подобие порядка. Я хватаю из шкафа под раковиной мусорные мешки и нахожу в кладовке старую деревянную щетку. Денек выдался погожий, и настроение у меня улучшается.

Мне приятно находиться на свежем воздухе; работа в саду хоть и утомительная, приносит облегчение. Чем больше сорняков я кидаю в черный мешок, тем спокойнее мне становится. Спустя пару часов сад не узнать, а я хоть и ужасно вспотела, чувствую себя гораздо лучше.

Выкидывая содержимое последнего мешка в мусорный контейнер у стены, я вдруг слышу детский смех. Этот приятный звук заставляет мое сердце трепетать. Он так похож на… Я иду на звук и, остановившись у розовой клумбы, вижу мальчика: он лежит на животе и читает свой любимый комикс — из старых, зачитанных до дыр. Читает и смеется что есть мочи над нелепыми шутками.

Я поднимаю голову и вижу женщину, сидящую в саду у дома напротив. Молодая, чуть за тридцать, волосы покрыты синим платком. Подойдя ближе, я замечаю на платке узор из красных розочек и улыбаюсь. У мамы был очень похожий; она накидывала его на плечи, когда ходила в церковь. Мы называли его «мамин цветочный платок».

— Здравствуйте! — окрикиваю я ее, выглядывая из-за забора.

Немного испуганная, она ставит стакан с напитком на траву.

— Я Кейт, — дружелюбно говорю я. — Я тут на пару дней.

— Вы дочь миссис Рафтер? — спрашивает она, поднимаясь с кресла.

— Она самая, — отвечаю я, когда она подходит к забору.

— Меня зовут Фида, — говорит молодая женщина. — Ваша мать много о вас рассказывала.

— Приятно это слышать, — отвечаю я. — Я очень по ней скучаю.

— Я тоже, — кивает женщина, глядя мимо меня на мамин сад. — Она была очень добра ко мне. Давала… как же они называются? Пирожки… Круглые такие, с вареньем…

Наблюдая, как молодая женщина пытается подобрать верное слово, я чувствую запах пончиков. Моя мама любила печь — в этом ей не было равных. Когда отец меня избивал, она всегда пекла пончики; до сих пор не могу их есть: их вкус ассоциируется у меня одновременно с маминой виной и моим собственным горем.

— Пончики, — говорю я. — Пончики с вареньем.

— Да! — радостно вскрикивает женщина. — Точно, пончики с вареньем. Вкуснятина. Она оставляла их у меня на пороге в маленьких коробочках, как… как Санта Клаус.

— А ваш сын любит пончики? — спрашиваю я, вытягивая шею в поисках мальчика.

Улыбка на лице женщины вдруг блекнет, и я беспокоюсь, что сказала что-то не то.

— Я только что слышала детский смех. Очень приятный.

— У меня нет детей, — говорит женщина, и я вижу в ее глазах знакомую боль. — Это, наверное, ребятишки на заднем дворе. Они иногда срезают там, когда возвращаются из школы через поле.

— Наверное, или мне уже мерещится, — хихикаю я, пытаясь разрядить обстановку.

Молодая женщина смеется, но в глазах ее печаль.

— Значит, вы живете одна? — спрашиваю я, не в силах задушить в себе журналиста.

— Периодически, — говорит она. — Моего мужа часто нет дома. — Она показывает рукой на небо.

— Он работает за границей? — пытаюсь угадать я.

— Да, — отвечает она. — За границей.

— Тяжело вам, наверное, — говорю я. — Столько времени проводить одной.

— Все хорошо. Я счастлива, — заявляет она, но ее голос счастливым не назовешь.

— Откуда вы, если не секрет?

— Из Ирака, — с облегчением в голосе отвечает она. — Из Фаллуджи.

— Я знаю этот город, — говорю я. — Была там в две тысячи четвертом.

Она кивает и смотрит куда-то вдаль. Я видела этот взгляд бесчисленное множество раз — взгляд человека, вынужденного покинуть родину, — грустный и обескураженный.

— В две тысячи четвертом, — шепчет она. — Значит, вы были там во время Битвы?

— Да, — отвечаю я.

— Я уехала сразу после, — говорит она, скрестив руки на груди. — Мой двоюродный брат уезжал, и родители сказали — отправляйся с ним. Сказали — так будет лучше…

Она замолкает, и на платье ей капает большая слеза. Она торопливо вытирает ее рукой.

— Прошу прощения, — говорит она.

— Все хорошо, — утешаю ее я. — Я понимаю. Я была в Фаллудже по работе, а для вас этот город был домом. Представляю, как вам тяжело.

— Ирак мне больше не дом, — тихо говорит она. — Мой дом теперь здесь.

Она улыбается, но глаза у нее до сих пор грустные. Я столько всего хочу спросить, но знаю, что сейчас не время.