Бороться не пришлось: меня отвезли домой. Месяцем раньше все закончилось бы абортом вне зависимости от моего желания. Но позади была уже половина беременности, и я без памяти влюбилась в Лизу.
Лиза вовсю шевелилась — точнее не скажешь. Сновала внутри меня креветкой. Такой я ее себе и представляла. Но не как настоящую, таких я себе заказала как-то, они просто белесые, крапчатые рачки — не больше точки, такие малюсенькие. Один из моих рачков вымахал до размера булавочной головки, сожрал своих братьев-сестер, и такой он был раздутый и гадкий, что я его, упыря старого, смыла в унитаз. Лизу я представляла мультяшной креветкой из рекламных роликов, улыбчивой и в короне. Знай я тогда ее характер, представляла бы креветку с пылающим мечом.
Однако сегодня моя Лиза ни с кем сражаться не может. Сегодня у нее другие заботы — заново научиться говорить и ходить по комнате без ходунков. В общем, рассчитывать я могу лишь на себя.
Хладноглазая женщина, сидевшая в центре переговорной, глянула на меня сквозь стеклянную стену.
Она была вся в белом, и с каждого боку у нее сидело по мужику, оба в темных костюмах с иголочки. Троица смахивала на зловредное мороженое в вафлях, трупно-ледяное, которое только и ждет, чтоб я вошла и заговорила. Неподалеку от них на столе стоял графин из граненого хрусталя и три одинаковых, запотевших ото льда стакана, каждый на аккуратнейшей подставке, чтобы полировку темно-вишневого стола не испортить. Мой одноразовый стаканчик, сухой, как спичка, лежал в сумке.
На жакете той женщины не было ни пятнышка. Я белое носить не умею — постоянно тут же кофе на грудь проливаю. Она была старше меня, но выглядела ровесницей, если не моложе. Я себя тоже в порядке держу: седые пряди закрашиваю, кожу увлажняю усердно и по-прежнему влезаю в любимые «ливайсы». Но эту женщину явно подновили — и неплохо. Ничего вопиющего, не как у актрис, у которых губы смахивают на воспаленные кошачьи кишки, а только подбородка лишнего как не бывало, а глаза распахнулись, как бывает после подтяжки. Пара-другая смешливых морщинок, да и те такие мелкие, что и говорить не о чем, — их, похоже, собирали редко. Коллеги по обе стороны от нее сурово хмурили лбы, а ее лоб походил на яйцо. В пятьдесят без ботокса такого не добиться, особенно если лихо запрягаешь и погоняешь закон, как своего собственного норовистого пони.
Сегодня я пришла сюда умолять, упрашивать, чтобы не забирали Мози. Пятнадцать — возраст очень непростой, а ее отправят туда, где никто не знает, что в грозу она до сих пор просыпается от страха и теребит нижнюю губу, когда врет; что расспросами от нее многого не добьешься, а вот если уйти на кухню и изобразить бурную деятельность, она устроится за разделочным столом и, болтая ногами, выложит все без утайки; что под подушкой у нее лежит одноглазый плюшевый кролик и что спит она, прижимая его к животу.
Если Мози заберут, я даже не узнаю, куда ее отправят. Наихудший расклад — совсем гнилое яблоко: где ни укуси, всюду рыхлое месиво с червями. Чистый яд. Хотелось попросить, чтобы оставили Мози в покое ради ее блага, а не ради моего, но, поочередно глядя в три пары холодных глаз, — сейчас они дружно сверлили меня сквозь прозрачную стену — я чувствовала: затея пустая, а Мози для этих людей не человек, а пешка.
Вопрос заключался в том, отдам ли я внучку без боя или стану биться с этими ледяными мерзавцами не на жизнь, а на смерть. Но если в победу я не верю, стоит ли рыпаться? Хотите океан? Забирайте! Хотите внучку, которую я помогала Лизе растить? Да что там, это я ее вырастила: Лизу не изменишь. Это я учила Мози читать, миллион раз завязывала ей шнурки, была вожатой в ее скаутском отряде. Это я в прошлом году каждый день вставала пораньше, чтобы разобрать с ней алгебру. Тот учебный год оказался самым трудным для Мози, но, когда она принесла табель с тройкой с плюсом по алгебре, мы танцевали, взявшись за руки, и вопили от радости на всю кухню.
Там, у стеклянной стены, я, кажется, пришла к жуткому концу всего на свете. Жуткий конец всего на свете для моей семьи — знакомое место. Лиза видела его на гавайской вечеринке, которую школа Кэлвери устроила в честь завершения учебного года, а Мози — в день, когда я попросила Тайлера Бейнса срубить иву у нас на заднем дворе.
А я его видела? Да, у той стеклянной стены. Я пыталась набить рот беспомощными мольбами, но слова застряли в горле. Я увидела Мози в ее лучшем платье, в тысячу мелких цветочков. Она стоит на крыльце с Лизиной сумкой на плече, а в сумке — все ее вещи. Вот Мози обвила мои плечи тонкими обезьяньими ручками и шепнула: «Прощай, Босс!»
Тогда я и поняла: здесь и сейчас пишется мое послание для Мози. Оно очень важно, даже если я проиграю, даже если блестящий государственный автомобиль увезет Мози из единственного места, которое она считает домом. Осиротевшая, перепуганная, она должна знать: за нее я сражалась до последнего. И я всегда буду рядом. Она должна знать: едва блестящая машина тронется, я сяду в свой «шевроле-малибу», покачу следом и стану ждать. По закону или нет, но Мози — моя.
Я сделала глубокий вдох, робкий и болезненный, как первый вдох младенца, расправила плечи и сглотнула, хотя во рту было суше некуда. Вытащив из сумки одноразовый стаканчик, я распахнула дверь и влетела в комнату. Хлопнула стаканчиком по столу перед теми тремя. Вот вам разделительный барьер! Хлипкий стаканчик зашуршал по столу — для первого выстрела, конечно, слабовато, но ничего лучше у меня в запасе не было.
Я бросилась в бой.
Глава перваяМози
Я никогда не узнала бы о другой Мози Слоукэм, не притащи болван Тайлер Бейнс цепную пилу, чтобы убить любимую мамину иву. И чужой доллар не поставила бы на то, что невероятное открытие сделает Тайлер. Козлиная бородка, татушки, вонючий пикап — тот еще первооткрыватель! Он жить не может без «Редмена»[115], а бурую слюну сплевывает, как верблюд, направо и налево. В прошлом году мама прозвала его Голожопым, потому что он плюется, как белый голодранец, и делает все через жопу.
«Он реально носит женские джинсы!» — хмыкнула Лиза, и я потянулась за ручкой. По английскому задали написать три примера иронии, а тут босая Лиза в секонд-хендных «келвинах кляйнах» с такой низкой посадкой, что видно серебряное колечко в пупке, стебется над женскими джинсами Тайлера Бейнса, который стрижет наш газон. Нет, нельзя — я даже листок не взяла. Меня изгнали в баптистскую школу уже шесть с лишним месяцев как, и я успела уяснить, что пример со стрингами миссис Рикетт не понравится.
Мама в жизни бы не позволила волосатым ручищам Тайлера Бейнса прикоснуться к своей драгоценной иве. До Лизиного инсульта Тайлер при разговоре смотрел ей не в лицо, а на грудь, словно между грудей у нее были микрофоны и, если прицелиться получше, можно заказать обед с чили-догом.
Первые две недели после инсульта мама почти не разговаривала. Сейчас, если при Тайлере выдавливает из себя неразборчивое, из одних гласных, слово, он хлопает круглыми глазами, смотрит поверх ее здорового плеча и спрашивает меня или Босса: «А че щас сказала Лиза?»
Утро, когда он убил иву, начиналось как любой глупый вторник. Я завтракала тостом и параграфом из учебника по обществоведению. Босс жарила яичницу и мешала ее с овсянкой, чтобы накормить маму. Лиза сидела за старым разделочным столом, рассматривала выцветшие гранаты на обоях и витала где-то далеко-далеко. Так далеко, что сама никак не могла туда добраться.
Тогда я любила сиживать в продавленном кресле Босса, чтобы видеть Лизу с той стороны, с которой она на себя была похожа, хоть и сидела слишком неподвижно. Стыдно мне было пристраиваться со здоровой стороны: кажется, джинн из волшебной лампы прознал про мою мечту о более мамской маме, расколол Лизу надвое, и вот что мне досталось. Но даже стыд лучше, чем сидеть справа: правую руку Лиза поджимает, как раненая птица — крыло, с правой стороны губа чуть отвисает и иногда текут слюни.
Босс поставила миску с кашей и яичницей на стол и вложила ложку в здоровую мамину руку.
— Лиза! Кроха Лиза, завтрак. Видишь? — спросила Босс и подождала, покуда Лиза сморгнет, опустит взгляд и промычит нечто, что означало у нее «да».
Босс наложила кашу с яичницей себе и села за стол. Фланелевая старушечья пижама парусила вокруг ее тщедушного тельца. Если верить часам, то ей следовало заглотить тост, переодеться на бегу в твидовую юбку и форменную, цвета просроченной горчицы, блузку с понурым бантом.
— Ты что, не идешь на работу? — спросила я.
— Взяла отгул на полдня. — Босс прятала глаза, и в животе у меня проснулась ледяная змейка страха.
— Опять из-за бассейна?
На прошлой неделе Босс вызывала специалиста, и тот заявил: если хотим бассейн на заднем дворе, нужно срубить Лизину иву. Жирный крест на затее следовало поставить прямо тогда: та ива — дерево священное, в него воткнуты значки, которые маме ежегодно присылали из «Нарконона»[116]. И каждый год мама по такому случаю украшала иву фонариками. Те значки как вырезанное на коре пухлое сердце с нацарапанным «Лиза+Воздержанность» внутри. Боссу стоило бы обсмеять такое предложение, но она поджала губы и шикнула на меня, глянув коротко на Лизу.
— Босс, нельзя же…
— Тост, быстро! — перебила она. — Займи им себе рот, пожалуйста.
Босс помогла маме съесть еще одну ложку каши с яичницей и укатила ее на коляске в гостиную. Это напугало меня еще сильнее, ведь после завтрака Босс всегда ставит Лизу в ходунки. Босс включила телевизор в гостиной и вернулась на кухню за лекарством. Она поочередно открывала пузырьки и клала таблетки в кофейную чашку.
— Маме твоей лучше не делалось, пока с ней в воде не начали заниматься, — тихо сказала она. — Тогда она осилила «да» и «нет», а сейчас я аж восемь слов могу разобрать. И ни единого слова больше, кроме «Мози-детка», с тех пор как она домой вернулась.