Последние месяцы до переезда выдались нелегкими. Сначала Отто исключили из школы, затем вскрылась интрижка Уилла. Не прошло и нескольких дней, как на операционном столе умер мой пациент. У меня и раньше умирали больные, но этот случай едва не сломал меня. Пациенту сделали перикардиоцентез — относительно безопасную и стандартную процедуру, при которой жидкость отсасывается из желудочка сердца. Позднее, перечитав свои медицинские записи, я пришла к выводу, что процедура была вполне оправданной. Пациент страдал от так называемой тампонады сердца — состояния, когда накопившаяся жидкость чрезмерно давит на сердце, мешая ему нормально работать. Если не удалить часть жидкости, это может привести к летальному исходу. Раньше я делала такое многократно — и без осложнений. Но на этот раз процедуру выполняла не я. По словам моих коллег, я вышла как раз в тот момент, когда у пациента остановилось сердце, и стажеру пришлось делать перикардиоцентез самому. Без этой операции больной был обречен, но все сделали неправильно. Игла проткнула сердце, и пациент скончался.
Позже меня обнаружили на крыше нашей четырнадцатиэтажной больницы: я сидела на краю, свесив ноги. Кое-кто уверял, что я собиралась спрыгнуть.
Но у меня не было суицидальных помыслов. Дела шли паршиво, однако не настолько, чтобы кончать с собой. Я винила в своих душевных потрясениях исключение Отто и интрижку Уилла. По больнице поползли слухи, что у меня случился нервный срыв — прямо в отделении скорой помощи, после чего я отправилась на четырнадцатый этаж и собиралась спрыгнуть. Сама я потеряла сознание и ничего подобного не помню. Все, что помню, — как осматривала больного, а потом очнулась в другом помещении. Вот только на этот раз на столе под простыней лежала уже я сама. Когда я узнала, что мой пациент скончался от рук неопытного врача, то расплакалась. Я редко плачу, но на этот раз не смогла удержаться.
Признаки нервного срыва были налицо: затяжной стресс, который не пытались снять, дезориентация, ощущение бесполезности, бессонница.
На следующий день заведующий отделением принудительно отправил меня на больничный, тонко намекнув на необходимость пройти психиатрическую экспертизу. Я ответила «нет, спасибо» и решила уволиться. Я никогда больше не смогла бы работать там.
Когда мы приехали в Мэн, то нашли дом в весьма плачевном состоянии. Табурет Элис так и остался на чердаке. Трехфутовый веревочный обрывок валялся на полу; остальная часть веревки болталась, свисая с балки. Все, что находилось в пределах досягаемости бьющегося в конвульсиях тела, было опрокинуто: смерть выдалась нелегкой.
…Подхожу к двери, ведущей на чердак, и открываю. Наверху горит свет. Поднимаюсь по ступенькам, перешагивая через одну, — они скрипят под ногами. Чердак — захламленный закуток, набитый балками, досками, клочками розовой стекловаты, разбросанными там и сям, словно облачка. Свет идет от единственной лампочки под потолком, которую кто-то, побывавший здесь, забыл погасить. Внизу болтается веревочка от выключателя. Обложенный кирпичом дымоход проходит прямо через центр помещения, устремляясь вверх, наружу. Еще есть окно на улицу, но сейчас так темно, что смотреть там не на что.
Мое внимание привлекают листы бумаги. Они валяются на полу, рядом карандаш — один из тех графитовых, которыми рисует Отто. Мы с Уиллом купили их специально для него. Тейту он их никогда не дает: во-первых, карандаши дорогие, во-вторых, Отто ревностно их оберегает. Правда, я уже несколько месяцев не видела, чтобы он ими пользовался. После того случая в Чикаго Отто перестал рисовать.
Одновременно испытываю разочарование (сын ослушался меня и ходил на чердак, несмотря на запрет) и облегчение (он снова рисует: возможно, это первый шаг обратно к нормальной жизни).
Может, Уилл и прав. Может, со временем мы найдем здесь счастье.
Я пробираюсь к листам. Окно приоткрыто на дюйм, внутрь врывается свежий декабрьский воздух, отчего они шевелятся. Опускаюсь на колени, чтобы поднять рисунки, ожидая увидеть анимешные глаза Асы и Кена — персонажей незаконченного комикса; колюче-резкие линии волос, грустные, непропорционально большие глаза…
В нескольких дюймах валяется карандаш, сломанный надвое. Его кончик затупился. Совсем не похоже на Отто: он всегда ухаживает за своими карандашами. Тянусь и за карандашом тоже. Затем встаю и, наконец, разглядываю рисунок. И ахаю, машинально прикрыв ладонью рот.
На бумажном листе вовсе не Аса с Кеном. А полные злобы незавершенные наброски — какое-то нагромождение линий. Что-то похожее на тело. Овал на краю листа — надо полагать, голова, а длинные, напоминающие конечности линии — руки и ноги. Вверху изображены звезды и полумесяц. То есть ночь.
На рисунке есть еще одна фигура. Судя по выходящим из круглой головы линиям — длинным растрепанным волосам, — это женщина. В руке у нее что-то острое, оттуда капает какая-то жидкость. Думаю, кровь, хотя рисунок черно-белый и красного на нем нет. Глаза женщины безумны. А рядом плачет обезглавленная голова — большие закрашенные капли слез проделали дырки в бумаге.
У меня перехватывает дыхание. Грудь пронизывает боль. Руки и ноги ненадолго цепенеют.
На всех трех листах один и тот же рисунок. Насколько я вижу, никаких отличий.
Поначалу я решила, что автор рисунков — Отто, потому что в нашей семье художник только он. Но это слишком грубо и слишком примитивно для него. Отто рисует гораздо лучше.
Тейт… Тейт — счастливый, послушный мальчик. Он бы не поднялся на чердак, наплевав на запрет. Кроме того, Тейт не станет рисовать такие жестокие убийственные образы. Он и представить такое не может, не говоря уже о том, чтобы нарисовать. Тейт не знает, что такое убийство. Не знает, что люди умирают.
Мои мысли снова возвращаются к Отто.
Это его рисунки.
Или же… тут я делаю глубокий вдох и опять задерживаю дыхание… Имоджен? Ведь Имоджен — девушка озлобленная. Она знает, что такое смерть. Знает, что люди умирают. Видела смерть своими глазами. Но зачем ей брать карандаши и бумагу Отто?
Закрываю окно и поворачиваюсь к нему спиной. На противоположной стене на полке стоит старый кукольный домик. Он сразу бросается в глаза. Я обнаружила его в день приезда и подумала, что он мог принадлежать Имоджен в детстве. Очаровательный зеленый коттедж с четырьмя комнатами, просторной мансардой и узкой лесенкой в центре. Детали очень хорошо проработаны. Миниатюрные окна и занавески, крошечные лампы и люстры, кровати, стол в гостиной, даже зеленая собачья будка под цвет дома в комплекте с мини-собакой. В тот первый день я вытерла пыль в домике из уважения к Элис и уложила игрушечных человечков в кроватки. Пусть спят, пока не появятся внуки, которые будут с этим играть. Тейту такое неинтересно.
Подхожу к домику, уверенная, что найду семью человечков крепко спящими там, где я их положила. Но теперь все иначе. Потому что кто-то, побывавший на чердаке, не только сделал рисунки, распахнул окна и перевернул все вверх дном. Внутри кукольного домика стало по-другому. Маленькая девочка больше не спит: теперь она не лежит на кровати с балдахином в спальне на втором этаже, а стоит на полу. Отца семейства больше нет в постели — он исчез. Я оглядываюсь, но нигде его не нахожу. Только мать по-прежнему крепко спит в кроватке на первом этаже. Рядом на полу лежит миниатюрный ножик размером с подушечку большого пальца.
Рядом с домиком стоит коробка, битком набитая всякими мелочами. Крышка закрыта, но защелка отодвинута. Открываю коробку и роюсь в поисках человечка-отца, но так и не нахожу. Бросаю поиски.
Дергаю за веревочку выключателя — чердак погружается во тьму.
Когда я спускаюсь по ступенькам с неприятным ощущением внизу живота, меня осеняет: в доме стало тихо. Имоджен выключила свою мерзкую музыку. Дойдя до второго этажа, я вижу, как она стоит в двери, освещенная бьющим из спальни светом. Смотрит недовольно. Она не задает вопросов, но я догадываюсь по выражению ее лица: девушка хочет знать, что я делала на чердаке.
— Там горел свет, — объясняю я. И, немного подождав, спрашиваю: — Это ты? Ты побывала наверху?
Имоджен фыркает.
— Только идиотка может подумать, что я когда-нибудь туда вернусь.
Я обдумываю ее слова. Не исключено, что она врет. Имоджен производит впечатление искусной лгуньи.
Она прислоняется к дверному косяку и скрещивает руки на груди.
— Ты в курсе, Сэйди, как выглядят покойники? — Имоджен кажется самодовольной. Тут я осознаю, что она никогда раньше не называла меня по имени.
Еще как в курсе. Мне довелось видеть немало летальных исходов. Однако я молчу, потому что не знаю, что ответить.
Однако Имоджен и не нужен ответ — ее вопрос должен был шокировать, запугать меня. Она описывает неприятные подробности: как выглядела Элис, когда она нашла ее висящей на веревке на чердаке. В тот день Имоджен, как обычно, ездила в школу и вернулась на пароме. Дом встретил ее тишиной. Потом она увидела, что натворила Элис.
— На ее шее виднелись царапины. — Имоджен проводит фиолетовыми ногтями по своей бледной шее. — Ее язык был фиолетовым. Торчал у нее изо рта, зажатый между зубов. Вот так, — она высовывает язык и прикусывает. Сильно прикусывает.
Раньше мне доводилось видеть пострадавших от удушья людей. Я знаю, что на лице лопаются капилляры, а глаза наливаются кровью. Меня учили искать следы удушения у жертв домашнего насилия, поскольку я врач скорой помощи. Думаю, шестнадцатилетняя девушка при виде своей матери испытала потрясение.
— Она чуть не откусила свой чертов язык, — продолжает Имоджен. И совсем не к месту раздражается безудержным хохотом, который пробирает меня до дрожи. Она стоит в трех футах от меня, совершенно бесстрастная, не считая этого смеха.
— Хочешь посмотреть? — интересуется Имоджен. Не понимаю, что она имеет в виду.
— Посмотреть на что?
— Что она наделала со своим языком.
Я не хочу, но Имоджен все равно показывает это. Изображение мертвой матери. Фото есть на ее мобильнике. Девушка сует мне телефон, и я бледнею.