— А где ты видела этот журнал? — словно между прочим, поинтересовалась Мелано, чтобы скрыть волнение.
В тот же вечер она пошла в кино. Одна. Взяла билет в последнем ряду и до начала фильма испуганно оглядывалась, нет ли знакомых с фабрики. Она не могла объяснить, почему так боялась встречи с товарищами.
Зал наполнился зрителями. До начала сеанса оставались какие-то секунды. Мелано волновалась: неужели оператор обманул ее и только для вида направил на нее камеру, успокоил начальника смены, исполнил его желание, а на экран не выпустил. Но зачем, зачем нужен был этот обман?! Разве она кого-нибудь просила…
Свет потух, и на экране появились ворота Тбилисской шелкоткацкой фабрики, сквер перед входом… Заиграла музыка, заговорил диктор. Он с похвалой отзывался о работницах фабрики, об их успехах и вдруг произнес фамилию Циалы…
Улыбается Циала с экрана, виден только кусочек ее станка, а рук не видно, но зрителям и так понятно, что Циала работает. Вот ее профиль, а вот она глядит прямо в зал, прямо на Мелано смотрят ее большие лучистые глаза. Вот она улыбается, и ее лицо занимает весь экран.
Мелано постаралась улыбнуться в ответ Циале, но улыбка получилась вымученная…
И вдруг в глубине цеха мелькнуло лицо Мелано и сразу исчезло. Мелано затаила дыхание: показалось ей или это на самом деле была она? Наверное, не показалось, вот и диктор назвал ее фамилию и сказал, что Мелано в совершенстве овладела своей профессией и что пальцы ее движутся со сказочной быстротой.
И на экране показались руки, которые связывают оборвавшуюся нить. Потом то же самое показали еще раз, только очень медленно — вот пальцы отыскали концы нитки, связали их, провели через зубья гребня… Мелано поняла, что показывают медленно — специально, чтобы зрители как следует разглядели весь процесс.
Пальцы Мелано двигались на экране, словно разумные, зрячие существа. Они даже красивыми казались, так ловко и изящно работали, словно плясали под музыку.
Господи, неужели эти прекрасные руки принадлежат ей, Мелано? Такие гибкие, изящные. А как громко говорит об этих руках диктор. Да и сама Мелано удивляется их ловкости. Господи, неужели это ее руки? Да, конечно, ее, но в кино, наверное, их чуть удлинили и сделали красивыми.
Мелано невольно поглядела на руки. В темноте она различила десять бледных полос на темной юбке, десять пальцев, которые без движения лежали на коленях хозяйки — отдыхали. Сколько чего, оказывается, умели делать эти руки! Чудо-руки! Они умеют и ласкать… Кто знает, может, ласка у них получается лучше всего остального — кто знает.
Застыли на коленях маленькие всемогущие пальцы, а на экране — они увеличенные и оживленные и, словно умноженные в числе, как акробаты прыгали и изгибались в потоках нитей, бесконечных, как солнечные лучи.
Как быстро показали Мелано и издали — даже рассмотреть она себя не успела; даже засомневалась — она ли это на самом деле, а руки ее показывают долго, так же долго, как большие, лучистые глаза Циалы.
И вдруг Мелано показалось, что ее руки, ее быстрые пальцы так же прекрасны и неотразимы, как глаза Циалы, ее губы и волосы.
Мелано подняла руки с колен и поднесла к лицу. А указательный палец — самый ловкий и шустрый — к самым глазам, словно хотела понять, что он собой представляет — творящий чудеса. И внезапно палец заполнил собой весь зал. Вы представляете себе, один крошечный палец спрятал за собой весь мир. Мелано по-детски улыбнулась и отвела палец чуть в сторону — зал снова появился, поднесла палец снова — зал исчез.
…Шел дождь, и проспект, как зеркало, блестел в свете лампионов. Мелано шла пешком домой, стучала каблучками по тротуару и беседовала в душе с оператором.
«Вы не думайте, что я обиделась. Я вас вполне понимаю, хотя не такая уж я уродина… Но я не сержусь. Наоборот, я вам очень благодарна».
«Ну, что вы, — оправдывался оператор, — у вас прекрасная внешность для кино, — но у нас свои законы: у одной мы показываем лицо, у другой — руки, работу…»
Оператор кивнул Мелано и исчез. На его месте возникла соседка. «Да что ты говоришь, — ахала она, — значит, тебя все же показали? А я не заметила…» А потом Мелано увидела себя в цехе. Вокруг нее столпились товарищи, все ее поздравляют. И Васо тут же, в новом костюме, чисто выбрит. Он церемонно подходит к Мелано (лицо у него такое торжественное) и почтительно подносит ее руку к губам…
Мелано рассмеялась неожиданно громко. «Ох, Васо, уморил совсем!» — хохотала она, вовсе не беспокоясь о том, что подумают удивленные прохожие.
Она старалась подавить эту неуемную радость и не могла, она вырывалась из ее существа, словно сказочный дух из бутылки. Но вот лицо ее стало серьезным: в самом деле, что подумают люди! Но улыбка все не покидала ее лица. И Мелано шла, блестя глазами, чуть приоткрыв улыбающиеся губы. Теперь радость вошла в нее и переворачивала все внутри.
Прохлада, принесенная дождем, словно живое существо, ласкала разгоряченные щеки Мелано.
У большой витрины Мелано невольно замедлила шаг. За стеклом сидела красивая девушка, протягивая свои длинные пальцы, казалось, излучавшие фосфорическое сияние, женщине в белом халате, которая тонкой кисточкой наносила на узкие ногти блестящий розовый лак.
От внезапного желания встрепенулось сердце Мелано.
В который раз сегодня она поглядела на свои руки. В который раз представила свои пальцы у губ Васо и опять расхохоталась. «Ох, уж этот Васо!»
Мелано толкнула стеклянную дверь и смело вошла в ярко освещенный зал с большими зеркалами на стенах.
Перевод А. Беставашвили.
РЕВАЗ ИНАНИШВИЛИ
РТВЕЛИ[12]
Опишу тебе ртвели, причем сделаю это с огромным удовольствием, с улыбкой от первого и до последнего слова.
У Натэлы есть брат, на целых девять лет младше нее, только что вернувшийся из армии смуглый Жерар Филипп. Его жесткие коротко остриженные волосы так густы, что в них не запустишь даже пальцев. Встретившись с тобой взглядом, он отводит глаза и смущенно улыбается. (Я хорошо излагаю?) А когда он что-нибудь подбирает с земли, наклоняется так упруго и гибко, что кажется — вот подхватит свою находку и со свистом зашвырнет невесть куда.
Только мы приехали, меня сразу повели в марани, старый, прохладный с деревянными опорами и выстланным кирпичом полом. Этот Жерар Филипп (настоящее его имя Зураб, но ты знаешь, что мне не доставляет удовольствия произносить это имя) встретил нас в квеври — врытом в землю огромном кувшине, освещенный пламенем свечи и красноватым отсветом глиняных стенок… На нем не было ничего, кроме синих плавок. В левой руке он держал маленькую сковородку с зажженной свечой, в правой — обмотанную тряпьем палку, правая была поднята чуть выше; коленопреклоненный, как в молитве, он законопачивал квеври. Ты, верно, не знаешь, как конопатят квеври: на козьем жиру варят чистую, просеянную через сито золу, варят обстоятельно, долго и горячим загустевшим варевом промазывают все подозрительные трещинки и лучики. Догадалась, для чего это делается? Чтобы из кувшина не утекло вино. Этот смуглый Жерар Филипп снизу глянул на нас и при свете свечи улыбнулся своей доброй детской улыбкой. Натэла заахала и засюсюкала над ним, как над маленьким:
— Ах, ты мой хорошенький, ах, мой родненький!.. — Жерар Филипп смутился и передернул плечами, как от холодных брызг — при этом его мышцы затрепыхались, как птенцы в гнезде. Он ближе наклонился к красноватой стенке кувшина и продолжал заниматься своим делом.
От резкого перехода с желтого солнечного сияния в сумрак марани я точно оторопела и потерянно озиралась. Меня слегка знобило, как от холода. Казалось, я попала к язычникам. И этот врытый в землю огромный кувшин, дышащий запахом вина и воска, и голый юноша в нем словно находились в далеком прошлом, где исполнялся какой-то сакральный ритуал. Это впечатление усиливалось тем, что полки вдоль стен были уставлены черными закопченными кувшинами всех размеров, на закопченных стенах висели старинный винодельческий инвентарь и крестьянские орудия: плуги, серпы, черпаки, скребки, пила; опорный столб посреди марани и матицу украшали изображения коров и быков; за распахнутыми дверями, на припеке, весь облитый солнцем, стоял большой красный петух — Ку-ка-реку! — крикнул он, словно удивившись мне; кувшин гулко откликнулся на его крик, мы весело расхохотались, и все дальнейшее я видела как бы сквозь туман этого первого впечатления.
А видеть было что!
Пришел отец Натэлы, тоже густоволосый, сильный и подвижный мужчина. Пока мы с Натэлой угощались, отец с сыном, с Жерар Филиппом, стащили из-под кровли плетенки-годори — огромные, старые, каждый чуть не с человека ростом, опрокинули их под тутовым деревом, возле опрятного стога, взяли толстые прутья и принялись лупить по плетенкам. Если и пристала к ним какая пыль или грязь, ее сперва выбили палками, потом водой окатили и смыли все.
Вечером отец Натэлы привел козу — длиннобородую, большерогую, косоглазую, тоже какого-то языческого вида. Ее привязали к тутовому дереву, с тем чтобы завтра зарезать. Коза стояла, расставив ноги, упрямо опустив голову, и быстро-быстро шевелила губами, словно знала, что ее ждет, и повторяла какие-то ведьмачьи заклинания.
Пришли из стада спокойная корова и красивая нетель. У опрятного стога сидела черная дворняга и, довольная, озиралась. В сгустившихся сумерках прилетела сова и села на тутовое дерево.
Мы ужинали на веранде. Мать Натэлы с тайной гордостью выложила на стол длинные — с локоть домашние хлебцы; отец Натэлы нарезал продолговатыми кусками пахучий тушинский сыр, наполнил стаканы; когда он говорил тосты, с его лица не сходила улыбка. А на тутовом дереве сидела сова и время от времени гукала.
Зураб не стал дожидаться окончания ужина, вынес из дому двухстволку, перевесил через плечо, с детски-застенчивой улыбкой попрощался с нами и ушел в виноградник — охранять созревший виноград. Я знаю, ты сочтешь меня за глупую, но мне все-таки показалось, что не за тем он шел в виноградник: придет, сядет, станет тихонько насвистывать, и выйдет из темноты на свист горячая, как уголек, белозубая колдовка, сядет ему на колени и всю ночь напролет будут целоваться и ласкать друг друга — сильные и молодые.