— На здоровье! — вздохнул квеври.
— Спасибо тебе!..
Гудули сидит за низеньким столом. В руке у него полная чаша с вином. Тусклый свет подвешенной на балконной стойке коптилки мерцает словно нимб над головой старика. Стекающие по щекам слезы каплями срываются с подбородка, орошая лежащие на столе кукурузную лепешку и молодой сыр, — Гудули Бережиани плачет…
Час тому назад Гудули обошел весь двор. Потрогал плуг — износился плуг. Взглянул на топор — истерся топор. Взял в руки серп — почти весь вышел серп. Взмахнул заступом — истлел до половины заступ. Нож, что лежит на столе перед Гудули, и тот на ладан дышит… Металл, металл не устоял перед неумолимым временем, долго ли сломиться человеку?!
Вот этим благословенным вином клянется Гудули — не жаль ему жизни. Гудули знает — он не болен. Просто истлел человек, истерся — вот и все! Износился, как те же плуг, топор, серп и нож.
Со всеми успел попрощаться Гудули — с небом и землей, домом и двором, собакой и свиньей. Но дольше всех прощался он со своей ровесницей — грушей.
— Прощай, груша! — обнял Гудули дерево. — Самой совершенной среди нас оказалась ты! Твои корни прочно сидят в земле, плечи твои подпирают небо… Ты дарила тень и прохладу трем поколениям моего потомства и скольким еще сослужишь добрую службу, кто знает! Вот уже век плодоносят твои добрые ветви, а ты все стоишь, груша, здоровая и сильная. Ты отрада и украшение моего двора, обитель пернатых и певчих моего села. Прими от меня великую благодарность, дерево!
— На здоровье, человек! — просто ответило дерево. Оно хорошо знало цену себе…
«Слава тебе, природа, — подумал Гудули, — слава твоей мудрости! Какое это счастье — сознавать, что после тебя останутся жить дерево, земля, небо и солнце!..»
Последнюю благодарность Гудули воздал своему сердцу, своей деснице, глазам, ушам и разуму своему.
— За что? — спросило в недоумении сердце.
— Как это за что? — удивился Гудули. — За сто лет ты ни разу не изменило мне, все эти сто лет мне верой и правдой служили мои глаза, уши, руки и разум. Разве этого мало?!
— На здоровье, Гудули, на здоровье!.. А теперь мне пора на покой… Я очень устало, Гудули!
— Спасибо тебе, сердце!..
Что ж, теперь можно попрощаться с мальчиком и его матерью. Но вот беда, запамятовал старик, как звать-то их? Господи, дай вспомнить! Ладно, бог с ней, с матерью, мальчика-то зовут как? Боже великий, не лишай Гудули памяти, напомни ему имя мальчика!..
Но бог был неумолим. Не вспомнил Гудули имен ни матери, ни сына…
Подошел тогда Гудули к перилам балкона, распахнул рубашку на груди и крикнул:
— Э-э-е-й, соседка!
— Слушаю вас, уважаемый Гудули!
— Кто это?
— Ксения я, кто же еще! Не узнали меня?
«Ксения… Ксения… Вот как звать ее… Ксения…»
— Мальчик дома?
— Уча-то?
«Уча! Слава богу, узнал, как звать этого прохвоста…»
— Ксения, сейчас в моем доме случится… В общем, сделай так, чтобы мальчик не расстроился…
— Вы о чем, уважаемый Гудули?!
— Прошу тебя, не пускай ко мне мальчика, пока не придут соседи…
— Да что вы такое говорите, уважаемый Гудули? Шутите, что ли?
— Прощай, Ксения! Видит бог, я любил всех вас и благодарю вас! Спасибо!
— Гудули, уважаемый, что с вами?!
Гудули вошел в комнату и закрыл за собой дверь.
— Гудули!!
Во дворе Бережиани грянул выстрел Звук был сильный. В домах вокруг зазвенели оконные стекла…
Хоронить Гудули Бережиани собралась уйма народа. Было немало родных и близких, хотя никто из них особенно не убивался. Более того, старший сын — Димитрий, вместо того, чтобы побыть у гроба, стоял во дворе, под грушей, недовольный, словно Наполеон после Ватерлоо, и здесь принимал соболезнования.
Подошел к Димитрию и я:
— Искренне сочувствую в вашем глубоком горе!
— Ах, не говорите, Нодар Владимирович! — воскликнул Димитрий недовольно. — Опозорил он своих детей! Не знаю даже, как людям смотреть в глаза.
— Мда-а, все это случилось действительно так неожиданно…
— Да что там — неожиданно! Это чудовищно! Что мне сказать друзьям, товарищам?! Как объяснить такой поступок? Жить с нами в Тбилиси не соизволил — с могилой жены, видите ли, не мог расстаться!.. И потом — корова, куры там всякие… Подумаешь, тощая корова и облезлый петух!.. И дом — развалина!.. Без Учи, мол, не могу! Представляете себе? И это сказал мне родной отец!
— Кто это Уча?
— А я знаю? Соседский сын, мальчишка какой-то! Родной отец его бросил, а тут — пожалуйста! Нашелся покровитель! Да таких мальчишек, если хотите, у нас целая дюжина!..
— Мда-а, тяжелая картина… — проговорил я и собрался уходить. Но Димитрий продолжал:
— Хоть бы нуждался в чем!.. Летом жена моя из Парижа привезла ему теплые кальсоны!.. Да и вообще!.. А похороны? Припомнят ли в нашем селе такие похороны?! Да что говорить? Всю жизнь он был неблагодарным и так же неблагодарно окончил ее!..
— Не знаю, как утешить вас…
— Ради бога, какое там утешение! Благодарю вас!
— Будьте здоровы!..
— Куда вы?! Пройдите, пожалуйста, вот сюда, под навес, к столу! Окажите последнюю услугу! Эй, Митуша, поухаживай за гостем!
Поскольку похороны были радиофицированы и звук репродуктора был несколько выше, чем это приличествовало бы реквиему Моцарта, Димитрий был вынужден говорить еще громче.
Мне кое-как удалось улизнуть от пьяного Митуши и незаметно покинуть двор. У самых ворот я увидел сидевшего на земле мальчика лет семи. Уткнувшись огненно-рыжей головой в колени, он плакал.
— Как тебя звать, малыш? — спросил я и погладил мальчонку по голове.
— Уча Мелимонадзе, — чуть приподнял он голову и вновь продолжал плакать.
— Расти большим, малыш! — сказал я, глотая подступившие к горлу слезы, и вышел со двора.
Оглянувшись, я увидел разглагольствовавшего Димитрия. Но, поскольку похороны были радиофицированы и звук репродуктора был несколько громче того, чем это приличествовало реквиему Моцарта, я не расслышал его слов…
Перевод З. Ахвледиани.
ХАЗАРУЛА
Мне было четырнадцать, когда я впервые заговорил с ней. Это была старая, лет 55—60 яблоня — почти ровесница моей бабушки, и звали ее Хазарула.
Помню, раньше бабушка каждую зиму привозила ее плоды в Тбилиси. С вокзала, пропитанная ароматом села, она шла прямо ко мне в спальню, обнимала, совала холодное завядшее, неказистое на вид яблоко и говорила:
— Это, детка, Хазарула с твоего двора. Ты не смотри, что морщиниста она, как алмасхановская Дафино. Вкуснее этого яблока, да еще натощак, нет ничего на свете. Ешь, дорогой мой…
Потом я переехал в деревню. Тогда-то и познакомился я с Хазарулой.
Дуплистая, с подкравшейся сухостью, но все еще сильная, красивая, тенистая, она гордо стояла в марани[5], обвешанная черпалками, орчхуми[6], небольшими кувшинчиками. Но, увы, оказалось, что уже третий год яблоня не цвела и, конечно, не плодоносила.
Однажды ранней весной бабушка разбудила меня чуть свет. В руке у нее я увидел остро наточенный сверкающий топор.
— Ты что? — деланно испугался я и залез с головой под одеяло.
— Не валяй дурака! Вставай и займись делом, пока не стащила тебя с постели за ухо! — рассердилась бабушка.
— Какое еще дело на рассвете? — спросил я недовольно.
— Такое… Без мужской руки тут не обойтись… А он еще издевается надо мной! Баба, мол, что с ней цацкаться! — нахмурилась она.
— Ты про кого? Про нашего бригадира?
— Поговори у меня! Вставай!
— Да ладно уж, встаю… Но объясни все же, о ком речь?
— О Хазаруле, о ком же еще! Бессовестная, подлая эта яблоня! Слыханное ли дело — так подводить человека?!
— Это кто же тебя подводит, дерево?
— Вот именно!
— Яблоня?! — я не верил своим ушам.
— Да какая она яблоня — без яблок? Дрова, а не яблоня!
— И что же я… Должен ее срубить?
— Нет, сперва припугнуть. А если не образумится, тогда срубим к черту! Что еще делать?
Бабушка подробно объяснила мне, как именно следовало напугать дерево, положила топор и пошла к двери.
— Думаешь, послушается? — рассмеялся я.
— Если на плечах у нее голова, послушается!
— А ты куда?
— Ты должен говорить с ней наедине, — бабушка захлопнула за собой дверь.
Я взял топор, спустился во двор и направился к марани.
Почки на яблоне набухли.
«Неужто и впрямь понимает человеческий язык?» — подумал я и улыбнулся. Потом взялся поудобнее за топорище и замахнулся изо всех сил, но на полпути придержал топор, слегка дотронулся им до корней дерева и в раздумье, словно читая монолог «Быть или не быть», произнес:
— Руби-и-ить или не рубить? Руби-и-ить или не рубить?
После долгого молчания я махнул рукой и громко, так, чтобы было слышно не только дереву, но и валявшейся неподалеку каменной крышке от квеври, сказал:
— А, черт с ней, подожду еще год. Будут яблоки — хорошо, а нет, так срублю под корень. Куда она от меня денется?!
И, выполнив точно наказ бабушки, я взглянул на Хазарулу. Она стояла безмятежно, в ус не дуя, с наслаждением нежилась под лучами поднимавшегося из-за горы солнца.
Мысленно высмеяв себя, я воткнул топор в лежавшее под яблоней бревно и вернулся домой.
— Ну что? — спросила бабушка.
— Ого, испугалась, несчастная, прямо задрожала! Гляди-ка!
Я посмотрел на дерево и расхохотался — Хазарула дрожала всем телом, всей листвой…
…Весна набирала силы. С губазоульских[7] берегов она пожаловала в наш двор, босоногой, полунагой красавицей прошлась по молодой траве и взбудоражила все живое.
Зацвели миндаль, ткемали, зацвела слива, груша… А Хазарула стояла себе, словно во сне, одному богу известно, о чем она думала.
И вновь бабушка разбудила меня чуть свет. Разбудила и, показав рукой на яблоню, сказала: