— Не говори, соседка, сиротами остались.
— Эх, горе человеку. Ворона-то, говорят, триста лет на свете живет. К тому времени и судья, должно быть, помрет, вот и отпустят ее.
— Не триста лет, а тридцать.
— Да нет, слушай, ты просто неправильно расслышала.
— Наверно, и там точно не знают, потому и велят принести ее живую и невредимую — посмотреть хотят, сколько проживет.
— А деткам-то погибель без матери.
— Вот разгуляются вороны.
— Ох, не говори!
А ворона, когда ее увозили, видать, почувствовала беду и закаркала.
Судья сдержал обещание и освободил Бутулу и Махарэ.
Когда выходили, Бутула вернулся обратно к судье и шепнул ему на ухо:
— Только не выдавай меня… Они подложную ворону тебе всучили.
— Как подложную?! — закричал судья и выбежал во двор.
— Или ту самую ворону доставите мне живой, или штраф за обман суда!
Что было делать, вернулся народ опечаленный. Ищут и никак не могут найти ту ворону. Ходят и сетуют только:
— Не живи ворона триста лет, сказали бы, что давно померла птица, а так…
Ходят и ищут.
А Бутуле-то и забот мало, умер Бутула по старости лет.
Перевод А. Абуашвили.
ЧАСЫ МАРТАИ КОТОРАШВИЛИ
Гудамакарцы счет годам Мартаи Которашвили потеряли.
Первым Гамихарду осенило, что перестала Мартаи стареть. Что сейчас, что десять лет назад — все такая же Мартаи на вид.
Пришел Гамихарда на сход и говорит:
— Мужики, Мартаи Которашвили стареть перестала.
— Как это перестала?
— Похоже, время внутри у нее застопорилось, не идет больше.
— И то правда, я уже лет десять все такой же ее вижу.
— Если бы десять, на моей памяти, вот уже четверть века не меняется Мартаи.
— Небось все сто ей будет.
— Скорей, сто двадцать.
— По моим подсчетам, и того больше, — вставил слово Тамниаури, — я-то ее помню, когда был еще совсем мальчишкой. Бывало, придет она к отцу моему на мельницу и прямо у самой двери скинет мешок со спины. Крепкая была женщина, скажу я вам. Вот и считайте, сколько должно быть Мартаи, если я сам девятый десяток давно разменял.
Стали считать, но слова Тамниаури так и не пролили свет на загадочный возраст Мартаи. Считали, кто как соображал. Одни насчитали сотню лет, другие сто сорок, однако выше полутораста никто не поднялся.
Нет чтобы хоть сама Мартаи внесла ясность в дело.
Одна у нее точка отсчета:
— Когда колхозы у нас устанавливали, мы с Зитандар Хизанишвили первыми записываться пошли, одних лет с нею были, на пару работали, — и я тридцать кило масла б день сбивала, Зитандар — двадцать. Нас еще тогда часами колхоз наградил…
Уже никто из ныне живущих и не помнит Зитандар Хизанишвили, даже могила ее с землей сровнялась, а для Мартаи она все еще живая.
— Есть ли у тебя на примете человек, кто бы знал твои годы? — спросили у Мартаи.
— Если кто и есть, так это Бутулаи.
Бутулаи наотрез отказался говорить:
— Раз сама не помнит, мне и вовсе ни к чему знать. Я ребенком был, когда ее замуж выдавали.
— Ему-то да не знать, все знает Бутулаи, сколько кому под землей и то хорошо знает, а вот чтобы сказать — не скажет ведь, угрюмая его душа, — недоумевала Мартаи. Потом самолично отправилась к Бутулаи, но тот замкнулся пуще прежнего, слова не выудишь.
И пошло с того дня. Все только и подсчитывали, выясняли, шушукались и смотрели на Мартаи уже как-то по-иному.
— Сколько тебе лет, Мартаи, сто будет?
— Будет.
— А сто двадцать?
— Будет.
— А полтора века?
— То ли будет, то ли нет.
— Ничего не чувствуешь?
— А что мне чувствовать?
— Старость.
— Вот пристали, ей-богу, будто никто еще до моих лет не доживал.
И так изо дня в день, проходу человеку не давали. Забеспокоилась Мартаи: как бы люди со свету ее не сжили. Собрала в мешок провианту на месяц и, опираясь на палки вышла на дорогу, ведущую в Бусарчили.
Обычно по весне перебиралась Мартаи в свой домик в Бусарчили. Старалась недели на две опередить пастухов, чтобы побыть наедине с собой. Потом и пастухи, пригоняли пастись стада, и по-летнему оживали горы. А сейчас, не дождавшись весны, пришла Мартаи в Бусарчили. Смела снег с плоской кровли дома, развела огонь в камине, а когда подступило одиночество, вынула из сундука часы на цепочке, ставшие с годами самой верной ее подругой.
С той поры, как колхоз подарил ей и Зитандар часы, Мартаи не расстается с ними. Придет в Бусарчили, заведет их, не переводя стрелок, и, услышав тиканье, добродушно так скажет:
— Ну, начнешь теперь, как старая сплетница, свое «тик-так» твердить. Хоть бы толк в тебе какой был, а то ведь только и делаешь, что попусту языком мелешь…
Не умела Мартаи время по часам определять, и потому ей казалось, что врет беспрестанно ее подруга.
— Мне и то в туманный день утра от вечера не отличить, а ей, пустозвонке, откуда что знать, — презрительно так махала ладонью в сторону часов.
А одного завода часам хватало надолго: они все тикали, все шли, не останавливаясь, отсчитывая какое-то свое, только им ведомое время — бывало, полночь на дворе, а стрелки восемь показывали, бывало, рассветает — они уж за полдень убегали. Случалось, поднимается к ней из ближней деревни дьякова жена — спросить, который час. И дьякова жена, разумеется, не умеет определять время по часам. Ей, правда, ни к чему точное время, однако придет и первым делом осведомится:
— Который час, соседка?
— Семь, — не моргнув ответит Мартаи, и хоть бы раз выдала себя, что плутует.
Потом сядут обе и будут смотреть на часы. Потом дьякова жена скажет:
— Интересно, соседка, в самом ли деле что-нибудь понимает эта твоя болтушка?
— А как же не понимать? Подарок правления, если не ей, кому ж тогда и понимать? Много чего она понимает, много… — Мартаи не станет ругать часы при чужих.
К вечеру дьякова жена уйдет в свою деревню, а здесь останутся двое: Мартаи и часы. Привыкли, сжились друг с другом, не разлучишь. Часы без Мартаи идти не могут, а Мартаи, когда кончается в них завод, чувствует, как невидимая глыба тяжестью ложится ей на душу, как леденеет время в суставах.
В один из вечеров она опять долго не оторвет взгляда от часов, ложась спать, заведет их и по привычке своей махнет на них растопыренной пятерней:
— Ах, чтоб руки-ноги у тебя поотсыхали, шевелиться без меня не хочешь.
Медленно подернутся пеплом обуглившиеся поленья в камине.
Мгла воцарится в комнате.
И только дыхание женщины да тиканье часов будут свидетельствовать о жизни в ночи.
Потом дыхание прервется.
Часам надолго хватает одного завода.
Потом из нижней деревни сюда поднимутся близкие.
Часы, если даже они остановились, могут начать ходить снова.
Перевод А. Абуашвили.
ПОСЛАНИЕ К ЕЛЯМ
Испуганный, открыл глаза Джгунаи — сны замучили человека.
Сел в смятении на постель, ночные видения все не покидали его. Потом встал, сунул босые ноги в сапоги с присохшей грязью и пошел проулком к дому Бери.
Солнце уже заметно оторвалось от восточной окраины небосвода.
Соседские женщины, собравшиеся у дома Бери, о чем-то перешептывались. С ними сидела и жена Бери. Подперев ладонью подбородок, она то и дело поглядывала на окна дома и тяжко вздыхала.
Тишину утра нарушала ворона на заборе.
Не к добру раскаркалась птица.
— Да чтоб околеть тебе с твоим «кар»! — махнув в сторону вороны в знак проклятья, в сердцах восклицала то одна, то другая из женщин.
Джгунаи выдернул колышек из плетня и швырнул в ворону. Та взлетела и переместилась на край плоской кровли дома. Джгунаи крадучись пошел вдоль стены и запустил в каркающую птицу увесистым камнем. Та снова поднялась, но улетать далеко не стала. Джгунаи плюнул на ворону и подошел к женщинам.
— Ну как он? — спросил у жены Бери.
— Ночью снова сердце прихватило.
— Укол сделали?
— Не дается.
— А она усохла немного?
— Усыхает, но толку от этого… Сам же не дает ей усохнуть, переживает. Должно быть, заодно с ней и кончится. Недаром сердце у него разболелось!
— Врач приходила?
— С утра здесь.
— И что она?..
— Уговаривает его поделать уколы, тот ни в какую не хочет. Вот и сказала, что без уколов не усохнет.
— Что еще прописала?
— Пока ничего, там она, разговаривает с ним, — кивнула жена Бери в сторону дома.
Джгунаи пошел в дом.
Сидит Бери, свесив ноги с кровати. С правой стороны рубашка у него обрезана по плечу и оттуда высовывается хвойная макушка деревца. Окучив голые ноги землей, Бери поливает их водой.
— Не делай этого, Бери, простынешь, не губи себя, — просит его маленькая полная шестидесятилетняя женщина-врач — ангел-хранитель всех гудамакарцев.
— Что ты, слушай, надумал ноги в землю зарывать? С твоим-то сердцем!
— Сердце мое подождет, а ей в самый раз, — сказал Бери, скосив взгляд к плечу с растущей на нем елью.
— Как тут, слушай, не понимать, что, если ты погибнешь, само собой и ель твоя высохнет. Поделай уколы, не упрямься.
— От уколов она скорее высохнет, смотри, как хвоя у нее увяла.
Бери еще раз полил землю у своих ног.
В комнату вошел незнакомец и поздоровался.
— Здравствуй и ты, — сказал Бери и кивнул на сигарету: — Погаси, ей вреден табачный дым.
Тот погасил сигарету и представился:
— Я назначен учителем в здешнюю школу. Географию преподаю. Меня заинтересовал столь необычный случай, как ваш, потому я и пришел. Удивлен чрезвычайно. Чтобы ель из тела человеческого произрастала?! Чудеса, и только. Надо глубже вникнуть в суть этого явления…
— Что вникать, выросла, и все тут, — сказал Бери.
— Вы считаете, что незачем вникать?! Мне передавали, что вы как с ребенком обращаетесь с этой елью. Добровольно подвергаете свою жизнь опасности, не принимаете лекарственных препаратов, чтобы не навредить своей питомице. Можно ли не изучать столь феноменальное явление? Как вы находите, откуда зародилось в вас это отцовское чувство?!