Современный грузинский рассказ — страница 98 из 100

Гурам Петриашвили. «Грустный клоун». «Лекарь». Условный город, где общаются, живут и действуют человеческие маски. Мир сказки, где, как это было всегда и пребудет вечно, добро борется со злом, совершается в нужный момент замечательное волшебство и люди обретают счастье. Или не обретают его из-за собственного равнодушия и душевной лени. Ярки и контрастны краски этого сказочного мира. В том, как он увиден и подан, легко заметить и тягу к иносказанию, что так освежает наши будничные представления о проблемах нравственности, и немалую филологическую, литературную осведомленность автора.

Изысканная манера письма в подобном случае — своего рода непременное условие игры.

Читаешь эти изящные миниатюры и словно бы чувствуешь, как слабеет в сборнике внутреннее напряжение.

Нет-нет, «лучше-хуже» не годится и здесь…

Литературная осведомленность просто-таки необходима, если считать профессиональной нормой уважение к слову, отдельно звучащему и написанному слову, — норма эта не так уж редко подвергается небрежению в наш динамичный, переполненный всяческой информацией век.

А спокойная трезвость — когда же она мешала в отношении к человеку, оценке его реального облика? И т. д. и т. п.

Дело же все в том, что мы уже находимся в сфере литературы семидесятых годов.

Десятилетие — и очень мало, и довольно много — смотря в какое время.

Это в семидесятые годы Нодару Думбадзе так досталось в критике за излишнее человеколюбие и непомерную доброту в отношении к миру. Когда критическая мысль успела притомиться от переизбытка доброты в литературе и жизни, тоже осталось тайной, однако факт есть факт: ведущему грузинскому «шестидесятнику» был предъявлен счет исходя из актуальных нравственных запросов. На литературную повестку дня выдвигались требовательность к человеку, аналитичность, трезвость. Можно было бы привести и другие писательские имена, кроме тех, что названы несколькими абзацами выше: мой выбор достаточно произволен, — необходимо увидеть приметы нового (хотя бы по времени) литературного явления.

Было бы просто недобросовестно искать какое-то несогласие литературных генераций меж собой. Да и возможна ли новая генерация через десять лет после предыдущей? В 70-е именно годы? Представители поколения «Цискари» много писали и прекрасно печатались, росла их популярность, как раз в 70-е резко сменил свое амплуа Отар Чиладзе, из поэта став (сразу же!) признанным романистом. Те же, кто вступил в литературу буквально вслед за «шестидесятниками», сделали это, пожалуй, не так заметно и броско, как их ближайшие предшественники. Но разве исчезла обязанность неофитов литературы искать все новые оттенки диалога с читателем о нравственных ценностях?

70-е годы выдвинули такую интересную и симптоматичную фигуру, как Гурам Дочанашвили. У молодого грузинского читателя он — едва ли не самый популярный национальный автор.

В его стиле (это заметно даже в переводах) есть легкость, блеск и юмор, всегда импонирующие читателю. И как представить грузинскую прозу, грузинское кино, скажем так — грузинский способ мышления без юмора? Он напоминает о себе на многих страницах и нашего сборника, на всем его протяжении, а представлены в нем писатели разного возраста, очевидно разных стилистических пристрастий. Уже упоминавшиеся «Голубые мосты» Р. Чейшвили — воплощенный в слове сарказм, не лишенный, впрочем, некоего добродушия (такова, мол, жизнь творческих и околотворческих работников); не почувствовать улыбку Р. Инанишвили просто нельзя — она естественный признак всесокрушающего жизнелюбия, даже подвергающегося трудным испытаниям; Р. Мишвеладзе в своем рассказе «Пинок» просто в голос смеется над получившими такую известность национальными традициями гостеприимства (не над ними, конечно, над их опошлением), которые повисают вдруг тяжелым и бессмысленным грузом и на «хозяине» и на «госте»; а уж как смешна суета ловкого крестьянина ввиду предстоящего приезда больших начальников (Н. Шатаидзе, «Козленок»). И так вплоть до искрящихся, как принято говорить, юмором рассказов Г. Чохели — о них разговор впереди. И везде авторская интонация, в которой пробивается смех, помогает едва ли не быстрейшему прояснению смысла всего сказанного. И у каждого из авторов она — своя…

В «Неблагодарном» — все оттенки авторской улыбки, от самого добродушного, почти сентиментального (там, где перед нами — старый Гудули) до предельно саркастического (там, где появляется сын старика). Вот:

«…Димитрий, вместо того, чтобы побыть у гроба, стоял во дворе, под грушей, недовольный, словно Наполеон после Ватерлоо, и здесь принимал соболезнования».

И финал рассказа:

«Оглянувшись, я увидел разглагольствовавшего Димитрия. Но поскольку похороны были радиофицированы и звук репродуктора был несколько громче того, чем это приличествовало реквиему Моцарта, я не расслышал его слов…»

Это — тот же открытый авторский пафос, яростное приятие и неприятие различных способов жить и относиться к жизни, пафос, выраженный своеобразно и сильно.

А теперь, для сравнения, рассказ Г. Дочанашвили «Человек, который очень любил литературу». Довольно-таки забавно при собственной серьезности и большом самоуважении выглядит начальник «компетентного учреждения», занимающегося распространением социологических анкет.

«На руководителе свитер, прекрасно связанный, облегающий крепкое мускулистое тело, — женщины с ума по нему сходят, некоторые во всяком случае. Настоящий атлет! Ученый — и такая могучая стать! И речь у него весомая, убедительная, насыщенная терминами, сложная, отточенная, каких он только выражений не знает, просто ходячий словарь иностранных слов».

Пожалуйста, образчик руководительской речи, весомой, убедительной и насыщенной:

«Важнейшая, существеннейшая функция данной анкеты не сможет быть реализована на основе постановки традиционных вопросов, предполагающих учет условий быта и вообще жизни… Следовательно, их следует заменить показателями комплексной урбанизации окружающего…»

Поскольку повествование ведется от имени сотрудника компетентного учреждения и он внимает начальственным речам и взирает на руководительский облик с почтительным восхищением, нетрудно составить о нем ясное представление. Самохарактеристика его упоительна:

«Между прочим, у меня одно поразительное свойство — стоит разволноваться посильней, и находит сонливость… и примечательно, что сонливость нападает только в предвкушении неприятности, но во время приятного волнения, в предвкушении похвалы… сонливости не бывает».

Ладно, так выглядят малопривлекательные персонажи рассказа, люди, мыслящие весьма шаблонно, откровенно теряющиеся при столкновении с неординарной точкой зрения на вещи, необычным человеческим характером, попросту ограниченные. (Дорого стоит реплика руководителя: «Разве не приятно почитать иногда в тенечке, скажем, Диккенса?» Это после напыщенных слов о значении художественной литературы.) Но и главный его оппонент, тот самый фотограф Васико Кежерадзе, так любивший литературу, что готов был искать в ней панацею от всех нравственных уродств и отклонений, — можно ли здравомыслящему уму принять его абсолютно серьезно? И его идею — нарушителей общественного спокойствия запирать в специальные помещения, где оставлять наедине с книгой вплоть до полного душевного выздоровления? Васико откровенно издевается над волевым, энергичным, самонадеянно-невежественным руководителем и его сотрудником — что-то мало похож наш фотограф на проповедника добра и истины… Ирония, отчетливая холодноватая ирония пронизывает рассказ.

Легко обнаруживается она и в рассказе «Иоганн Себастьян Бах». Вряд ли способен вызвать горячую симпатию подполковник-сапер Селиванидзе, без особых церемоний вошедший вслед за незнакомой девушкой в квартиру, где Эленэ (как зовут девушку) живет вместе со своей престарелой тетей Нуцей. От человека, для которого «чай, так называемый «эликсир жизни», был средством повышения тонуса, содержащим в умеренном количестве кофеин (2—4 процента), дубильные вещества, эфирные масла и витамин «C», — от такого человека трудно ждать тонких речей и мыслей. Герой рассказа во всем равен самому себе: и в том, как без затей делает Эленэ предложение, и в том, как рассуждает о музыке («Что может быть приятнее романса в прекрасном обществе, в теплой, уютной обстановке…»), и в том, как переживает свой конфуз — отказано ему по всем статьям («…выпил газировки с сиропом»). А Эленэ — с ее высокомерием и пренебрежением к безобидному при ближайшем рассмотрении и незлому малому? А тетушка Нуца, почувствовавшая угрозу своему налаженному быту и обрушившаяся на несчастного сапера со всей мощью своего цюрихского музыкального образования? Вроде бы и жалеть здесь некого, но вдруг, прощаясь с подполковником, пьющим газировку, чувствуешь, как обжигает тебя вопрос: а велика ли цена образованности и душевному изяществу, если они — только тонкая пленка на эгоистическом человеческом естестве? Прямолинейный сапер жаждет счастья, как он его понимает — для себя и Эленэ, он мог стать для девушки избавлением от одиночества, он нес добро и столкнулся с откровенным злом, и драма несостоявшейся судьбы или несостоявшихся судеб не становится меньше оттого, что она растворена в спокойном, высвеченном иронией, словесном течении.

В такой прозе авторские внутренние установки противостоят открытому пафосу. Иронию здесь вряд ли можно свести к одной лишь яркой примете стиля.

Гурам Дочанашвили берет понятие, кажущееся ясным и незыблемым, и начинает внимательно присматриваться к нему. Было бы несправедливо сказать, что он пытается приуменьшить, снять с пьедестала Добро, Человеколюбие, Любовь к своей земле и т. д., но реальное наполнение этих высоких слов его явно интересует. В рассказах писателя много условных ситуаций и мест действия, много гротеска и словесной игры; взяв за правило не прокламировать прямо свою точку зрения, не впадать в морализирование, хотя бы и благородное, он уповает на заинтересованное читательское соразмышление. Есть у него рассказ «Аралетцы, аралетцы» — дей