– Ты что же… смеешь не верить мне! – С перекошенным ненавистью лицом разоблаченный негодяй подался вперед. – Верить каким-то тетрадным листкам, но не человеку, у которого ты украл имя, дом, любовь матери, опеку отца, сострадание близких. Не верить мне, больному и покинутому, выросшему на свалке, выброшенному, как старое поношенное пальто!
Данилов отшатнулся.
– Так слушай же, сучье дитя. Меня бросили в лечебнице, и даже не в ней, а на задворках, перепоручив какому-то негодяю, за деньги согласному кидать хлебные корки больному ребенку. Кому нужен прокаженный! Все из-за этих пятен, из-за того, что доктор сказал маменьке, что у ее дитя проказа. Но мои страдания были столь велики, что даже лепра – творение дьявола – отступила. Я жил как волчонок, как животное. Может, чистый воздух Альп совершил чудо. В двенадцать я был почти здоров, мои язвы легко можно было скрыть под одеждой. И я надеялся, что смогу уговорить маменьку принять меня обратно, отправился просить ее любви и тепла. Готов был жить в отдалении, но лишь изредка видеть ее лицо и улыбку. Представь себе, Гриша, прокаженные тоже нуждаются в тепле.
Меня и на порог не пустили, их не обрадовал мой здоровый и цветущий вид. Они отказались от сына и назад его не пожелали принять. Любовь мне дарила не мать, а шлюха, чье сердце было больше, чем у Богородицы. Братом мне был не твой Марк, благородный узник, а продажный полицейский чиновник. Отцом – не всесильный Лев Данилов, промышленник и меценат, а подслеповатый учитель словесности, который знал и о лепре, невинная душа, и о моих подложных документах, растивший меня с той же заботой, как если бы растил родного сына. Сколько у меня было имен! Мог себе позволить – за молчание мне неплохо платили. Платили, как грязному шантажисту, обещали даже Мертон, лишь бы я уехал, отвязался наконец. Я прибыл в Англию одновременно с Марком, наблюдая за ним издали, радовался его поступлению в Оксфорд как собственному. Я видел его входящим и выходящим из ворот колледжа, я ждал, когда же решится и мой вопрос. Работал в библиотеке и все ждал. Но меня удобным образом забыли. Тогда-то во мне и иссякло все человеческое. Григорий Данилов умер во второй раз. И родился демон, имя ему Исидор Тобин. И будь проклят этот мир, если не сам Дьявол сыграл моими руками эту сюиту мести, в которой не хватает лишь двух сцен. Сцен погибели последних отпрысков проклятой семейки.
С перекошенным лицом он тотчас был подле Гриши. Такой скорости передвижения от больного проказой тот и не ожидал. Данилов всего-то и успел, что оттолкнуть Еву назад и крикнуть ей по-английски, чтобы забиралась под стол. С ужасом понимая, что с саблей управляться не одно и то же, что с рапирой, он заметался. Сабля оказалась тяжелой, баланс лезвия находился ближе к эфесу. Ему захотелось обхватить ее обеими руками, как меч, но это было бы нелепо. Запястье начинало уставать, застарелый перелом запульсировал болью.
Тобин принялся вырывать у него саблю, но так вышло, что запястье Данилова застряло в эфесе. Клинок был внушительный, а кости Данилова тонкими с рождения. Он продел руку под украшенную серебром и золотом рукоять и не ожидал, что не сможет ее вынуть.
С диким криком боли Гриша повалился на ковер, услышав, как ломаются кости в месте старого перелома, но сдаваться он не собирался. Тобин повалил его на бок и уже схватился за лезвие, когда Данилов, оглушенный лишь на миг, двинул плечом и выбил саблю из рук прокаженного, порезав ему ладонь. У Данилова было небольшое преимущество: увечные пальцы противника не могли крепко ухватить эфес. Овладев саблей, он сжал рукоятку обеими руками и нанес рубящий удар, метясь прямо в лицо стоящего на одном колене Тобина. Промахнулся лишь самую малость: лезвие упало на ключицу прокаженного, вошло в плоть и смочило изувеченное лицо кровью.
Под плащом Тобин был одет во все черное: в черную тройку, черную сорочку, шею обхватывал черный галстук. И Данилов с ужасом спросил себя, как же так вышло, что он не только смог выйти из больницы, но и успел сменить больничную пижаму на одежду, которую, скорее всего, сшили для него. Неужели, пока ничего не подозревающий Гриша читал про Дика, где-то в доме Тобин перед зеркалом повязывал себе галстук, готовясь к схватке с последним своим противником, а после и к побегу?
Сабля Данилова сотворила глубокую рану у шеи Тобина, но тот поднялся и принялся зло хохотать, точно оперный Мефистофель.
– Я ничего не чувствую, глупец! Лепра лишает тело чувствительности.
Тобин вырвал у замешкавшегося Гриши оружие и уже был готов ответить ударом на удар, метил в лицо, но Данилов присел, следуя внутреннему механизму рефлексов и навыков. Он отрабатывал удары и прыжки по книжным рисункам, стоя против неподвижной горы дивана, но воображение всегда рисовало умело двигающегося противника. Он присел, отпрянув в сторону, и сабля лязгнула по подлокотнику кресла за спиной. Почти тотчас же Гриша ушел назад и попытался, схватившись за спинку, сдвинуть кресло в сторону противника.
Но кресло не сдвинулось с места ни на фут, а жалкие потуги лишь напомнили о переломанном запястье. Рефлексы потянули Гришу в сторону, он думал кинуться к книжным полкам и отстреливаться тяжелыми фолиантами, но встретился с расширившимися от ужаса глазами Евы, прятавшейся под столом как зверек. Почти тотчас он ощутил, как кончик сабли медленно проникает в его тело, а от стали идет сильная электрическая волна, отбрасывающая его куда-то назад.
Время вдруг встало. Тобин черной мрачной фигурой высился над ним, вытягивая саблю. А Данилов будто уже и лежал на полу, но продолжал падать, держась руками за живот. В сознании промелькнуло, что он получил ранение в то же самое место, что и его отец, он представил аккуратный надрез под ребрами, вообразил себя на каменном, холодном столе в морге, увидел лица, склонившиеся над ним. Лицо Сони, целовавшей его сегодняшним утром, лицо Бриедиса, клявшегося сыскать правду, Даши, которая уже обнажила скальпель, чтобы препарировать его тело. По книжным правилам, в этот самый миг должен был ворваться в комнату Бриедис и расстрелять удирающего Тобина.
Но этого не случилось.
Первые чувства настигли Гришу, будто голоса из длинного, темного и сырого тоннеля, он слышал зов, хотел подняться, идти. Но потом понял, что это боль, она пела и плясала где-то рядом. Какое-то время он не мог понять, где мелькает ее пульсирующий танец, справа, слева или где-то в глубинах утробы.
Заставив себя открыть глаза, он не увидел ничего и подумал, что все еще спит. Но боль отчетливо пульсировала в запястье у самого лица. Он лежал животом вниз на холодном камне, по-прежнему ничего не видел, но ощущал свои руки у глаз, а себя – расчлененной на куски куклой. Медленно подняв голову, он перенес ее с виска на висок и услышал странный шорох в углу, а потом писк, подумал, что это, видно, крысы. Потом цепочка умозаключений от крыс дернулась в сторону места их обитания. Он в подвале! Запах знакомый – вчера они провели здесь весь день в поисках свидетельств невиновности отца. А ныне сын с колотой раной в животе, с переломанной рукой лежал в этом злосчастном месте и ожидал смерти.
В голове тотчас же воцарилась ясность. Он ощущал свой бок мокрым и пылающим, но холод камня остужал жар и боль. Он приготовился подняться, но прежде прислушался. Писк расщепился на другие звуки.
– Кто здесь? – Гриша с трудом разлепил сухие губы.
Ему ответил тихий надрывный плач.
– Больно, больно, – плакала Ева, и ей вторил металлический скрежет. – У меня швы разошлись, Гриша… Кровь горячая, рукава мокрые, я теряю кровь.
Гриша собрал все силы, приподнялся на четвереньки, прижав больную руку к животу, пополз на голос Евы. Это была она, без сомнения, хоть Гриша не видел ничего, но слышал ее английскую речь.
Щупая руками пол, он наткнулся на стену, потом протянул руку в сторону, пальцы уперлись во что-то мягкое и тотчас отозвавшееся на прикосновение дрожью. Он ощутил юбку тонкой шерсти, нащупал твердость спины, стал искать руку, но не нашел ее, потянулся выше и понял, что рука Евы поднята, наконец достал мокрые рукава, а следом и кольца на тонких запястьях.
– Нет, нет, только не это. – Тотчас обретя силы, он встал на ноги и принялся ощупывать железяки. Кольца, в которых умерла их мать, имели продетые сквозь ушки болты, ими регулировалась ширина оков. Тобин, верно, приволокший их сюда и заперший одних, вбил болты так плотно, что кисти Евы уже успели одеревенеть от недостатка крови. Данилов попробовал извлечь болты из отверстий, но в скользких пальцах не было силы. Напряженные от натуги сосуды девушки стали давить на швы, нитки истерлись из-за трения о железо. Рукава Евы были горячими, мокрыми и источали дурманящий запах крови. Он чувствовал, как горячая, густая жижа стекает по кисти к его пальцам.
– Не двигайся. – Гриша стал снимать жилетку, хотел ее разорвать, с рычанием растягивал во все стороны, но ничего не вышло, ткань была слишком плотной, а пальцы его – слабыми. Тогда он принялся за пуговицы рубашки. В сознание врывались картины из рассказа отца. Сейчас со всей ясностью Гриша представил, каково это – видеть дорогое существо погибающим, как приколотый к картонке мотылек. С какой надеждой узник верил, что все вот-вот кончится, его сестру подержат здесь недолго и отпустят, придет конец его испытаниям, и он выйдет на волю. Какая вера и какое упование были в первых его строках и сколько безысходности в последнем дневнике…
Что, если Грише тоже суждено питать напрасные чаяния, и часы их сочтены? Что, если пройдет много дней, а его не бросятся искать? Никому не придет в голову, что бежавший из больницы Тобин повезет приемную дочь в Синие сосны. Сколько дней пройдет, прежде чем находчивая Соня задумается, отчего учитель истории задерживается в своем поместье, а Бриедис прикинет возможный маршрут прокаженного? Он ведь наверняка с помощью своих полицейских уже ищет беглеца.
Гриша разорвал рубашку на куски и бережно перевязал руки Евы. Двигаясь, он чувствовал, как пульсирующими толчками вытекает из его раны на животе кровь.