Современный российский детектив-2. Компиляция. Книги 1-23 — страница 662 из 987

Прислушиваясь к доводам внутреннего оппонента, Державин скептически улыбнулся. Мол, воля ваша, сударь. Фантазируйте и предполагайте всё что угодно. Желаете найти еще одного Рублева? Желайте! Однако не надо возводить ваши желания до уровня научного факта. Это, простите меня за грубость, уже фальсификация.

«Но как же в таком случае «Спас», — привел последний довод Державин-романтик, — который ты только что видел своими собственными глазами, по которому проработал все сопроводительные документы и к которому у тебя нет ни одной зацепки?»

Уже поворачивая к особняку Воронцова, Державин скривился так, словно разболелись все зубы сразу. У него была на этот счет своя собственная версия, которую он не мог, к великому сожалению, рассказать даже своему другу, графу Воронцову. Эта версия, конечно, требовала самой тщательной проверки, но она была сопряжена с тайной государственной важности, которая уходила своими корнями в далекие тридцатые годы и которую, кроме него самого, могли знать еще три человека. Ольга Мансурова, которую он любил всю свою жизнь и из-за которой так и остался вечным холостяком, Лука Ушаков, с которым он работал когда-то в знаменитой Третьяковке, да его сын — Ефрем, который пишет свои иконы где-то под Сергиевом Посадом. Отработка этой версии требовала его личного присутствия в России, в столь любимой ему Москве, воспоминания о которой еще не иссякли в его памяти, но именно этого он и не мог себе позволить.

Воронцов уже ждал Державина, и как только тот выбрался из машины, произнес напористо, словно продолжил только что прерванный разговор:

— Ну так что? Надеюсь, надумал?

— Чего надумал?

— Лететь в Москву! — как о чем-то давным-давно решенном, произнес хозяин впечатляющей усадьбы с яблоневым садом, в глубине которого просматривался двухэтажный просторный дом с эркерами в оконных проемах.

— Слушай, Ларик, не дави на психику, — сморщился Державин, хотя и догадывался, что именно с этого вопроса начнется «выяснение отношений» с Воронцовым. — Я тебе уже говорил и повторяю опять: я в Москву не ходок. Во-первых, еще здравствуют те, кто выбросил меня из России, и они не очень-то будут рады моему появлению в Москве, а во-вторых…

— Твоя Ольга и дочь?

— Да, моя Ольга и дочь! И я поклялся ни-ко-гда не возвращаться в Россию, тем более, что она давным-давно вышла замуж за моего бывшего друга, а моя дочь — ты слышишь, моя дочь! — даже не подозревает, что ее отец — это я. Так что не обессудь. И давай-ка лучше выпьем.

— Что ж, — со скорбным вздохом произнес Воронцов, — может, ты и прав. Ты боишься встречи с той, кого давно потерял, а я боюсь, что не смогу выполнить последнее желание той, кого любил всю жизнь и кого уже не воротить.

Он уже шагнул было по дорожке в сторону дома, как вдруг обернулся и с пугающей тоской в голосе добавил:

— Ты же знаешь, без твоего заключения я не смогу разговаривать с Лазаревым о покупке Спаса. До аукциона осталось две недели, и я не уверен, что смогу обойти возможных конкурентов, если «Спас» будет выставлен на аукцион. Уж слишком большой ажиотаж вокруг этой иконы.

Какое-то время Воронцов шел молча, уставившись угрюмым взглядом в посыпанную золотистым песком дорожку, и уже у самого дома каким-то скулёжно-просящим шепотом произнес:

— Поверь, Игорь… это не прихоть. Просто я не вижу иного пути, чтобы вернуться с Анастасиюшкой в Россию.

Державин молчал, и он все так же негромко спросил:

— Ты что будешь пить: коньяк, водку, виски?

— Водку.


Вечером этого же дня Воронцов позвонил владельцу «Джорджии» и попросил отложить подписание протокола о продаже и покупке «Спаса» на две недели.

— Что, какие-нибудь проблемы? — насторожился Лазарев, которому, видимо, уже доложили о вторичной проработке документов по «Спасу» знатоком древнерусской иконописи Державиным и, что не менее важно, о его реакции во время посещения выставочного зала, где уже проходил проверку «на вшивость» бронированный стенд с установленной под пуленепробиваемый колпак иконой.

— Проблемы… но чисто финансового плана, — не очень-то охотно пояснил Воронцов. — И если бы ваша «Джорджия»…

— Конечно, подобные затяжки не в моих правилах, — перебил Воронцова Лазарев, — как вы сами понимаете, у меня есть и другие, помимо вас, предложения, но учитывая то, что вы решили вернуть Рублева России… Хорошо, я готов ждать.

* * *

От этого впору было сойти с ума.

Затихшее село уже затягивали густые вечерние сумерки, когда Ефрем Ушаков поднялся из-за рабочего стола, на котором доводил «до ума» деревянную заготовку под икону, разминая затекшие ноги, прошел из конца в конец некогда просторной горницы, вдоль стен которой на широкой скамье и на стульях теснились иконы его собственного письма, включил все пять лампочек висевшей под сводчатым потолком люстры, из-за чего тут же проявились темные провалы не зашторенных окон, и… и почти сполз по стене на пол.

Прямо напротив него, в темном стекле оконного проема вдруг появился словно сотканный из воздуха Рублевский «Спас».

Ефрем зажмурил было глаза, с силой помотал головой, думая, не бредит ли он наяву, однако, когда открыл глаза, «Спас Вседержитель» продолжал «висеть» в оконном проеме.

Онемевший от этого видения и чувствуя, что у него запирает дыхание и подкашиваются ноги, Ефрем опустился на стул и только ртом хватал воздух, не в силах вымолвить ни слова. Только и смог, что осенить себя крестным знамением, то ли пытаясь отогнать это видение, то ли Бога благодарил, что и ему, скромному иконописцу и реставратору икон Ефрему Ушакову, снизошло нечто такое, о чем он и помышлять не мог.

«Спас» не исчезал, и, напрочь сраженный нерукотворным ликом Христа, Ефрем судорожно сглотнул, облизав пересохшие губы. Не в силах осмыслить происходящее, он пожирал глазами лик Спасителя, писанный Рублевым, и только повторял, с трудом ворочая языком:

— Господи! Владыка небесный…

Наконец что-то стронулось в его мозгах, в висках застучали сотни звонких колокольчиков, и он, уже выходя из первоначального шока, поверил увиденному.

То ли в самом окне между стеклами, которые добрая душа-соседка помыла перед Пасхой, то ли за оконным проемом, словно зависнув в сгущающихся сумерках, застыл тот самый лик «Спаса Вседержителя», каким его донес людям Андрей Рублев. И видению этому надо было бы радоваться, если бы не засохшие потеки крови под глазницами.

И от всего этого Ефрем вдруг почувствовал такой страх, что впору было криком кричать и бежать из дома, а он не мог даже с места сдвинуться, ловя открытым ртом спертый, настоянный запахами красок воздух иконописной мастерской.

Теперь, кажется, он не видел даже самого Лика, прикованный неподвижным взглядом к потекам крови под глазницами.

Почувствовал, как острой болью наполнилось левое предплечье. Стало страшно. С трудом подняв правую руку, он вновь осенил себя крестным знамением, однако видение не исчезало, и от этого вдруг его охватило паническое состояние.

Собрав в кулак всю свою волю и превозмогая боль в грудине, глубоко вздохнул. Раз, второй, третий…

Когда немного полегчало, вновь поднял глаза на окно, надеясь, что видение исчезло, но Рублевский «Спас» все так же продолжал заполнять собой оконное пространство, с молчаливым укором взирая на иконописца.

В какой-то момент Ефрем начал осознавать свое состояние и понимая, что этак можно и умишком тронуться, заставил себя подняться и, сделать по направлению к окну шаг, второй… И в этот момент он скорее почувствовал, нежели увидел, как что-то изменилось в лике Христа. Ощущение было такое, будто дрогнули сотканные в красочное полотно нити воздуха, и Рублевский «Спас» растворился в воздухе так же неожиданно, как и появился в окне…

Часть І

Глава 1

Когда умирает далеко не старый и, казалось бы, совершенно здоровый мужчина, это всегда плохо. Но когда в престижной московской гостинице обнаруживают труп американского гражданина, это уже проблемы, по крайней мере для тех спецслужб, которые вынуждены заниматься этой смертью.

…Предъявив на входе удостоверение сотрудника ФСБ, Стогов поднялся на третий этаж гостиницы, в которой любили останавливаться далеко не бедные иностранцы, и, уже сопровождаемый дежурной по этажу, прошел в одноместный «люкс», в котором угораздило встретить свою смертушку несчастному американцу. Кивком головы поблагодарив взволнованную женщину, которая то ахала, то охала, всплескивая руками, Стогов прикрыл за собой дверь и оказался в довольно комфортном номере с дорогой меблировкой, на Фоне которой явно не смотрелись собравшиеся здесь мужики. Причем явно озабоченные. К нему подошел плечистый обладатель весьма недешевого, в серую «елочку» костюма, в котором за три версты угадывался начальник гостиничной службы безопасности.

— Маканин. Павел Петрович.

И все! Более ни слова. Судя по всему, мужик был из «бывших», по каким-то причинам раньше положенного срока ушел в отставку, знал себе, любимому, цену, как знал цену и тем офицерам ФСБ, которых посылают «на труп».

Стогов только усмехнулся на это, да еще подумал было, не закрутить ли «господина секьюрити» по спирали, дабы впредь знал свое место на коврике, однако, вовремя вспомнив старую, как мир, истину о том дерьме, которое не будет вонять, если его не трогать, молча кивнул головой и прошел к стайке негромко беседующих мужиков, от которых тут же отделился Семен Головко, следователь Московской городской прокуратуры, с которым Стогову уже приходилось встречаться раньше.

— Андрей? Привет! — расцвел в улыбке Головко. — Вот уж не думал встретить тебя здесь. Кстати, майора еще не присвоили? А то бы и обмыть можно было.

Стогов на это только руками развел. Мол, не обессудь, братэлло, в капитанах ходим.

— Жаль! — вздохнул Головко. — А то у меня после воскресного уик-энда голова… как дивизионный котел. Что-то кипит и булькает, а что именно — не понять, сплошной пар да туман.

— Так опохмелился бы, — подал мудрый совет Стогов.

Голубые глаза следователя наполнились невыразимой собачьей тоской.

— Не могу в одинаре. К тому же этот трупак…

И он безнадежно махнул рукой в сторону открытой двери, которая вела в спальню. Издал обреченный вздох и, видимо, окончательно решив не начинать новую рабочую неделю с утренней опохмелки, которая, как известно, еще никого до добра не довела, тусклым голосом поинтересовался:

— Ты уже в курсе, что за жмурик подпортил мне этот день?

— Весьма приблизительно.

— В таком случае даю вводные. Державин Игорь Мстиславович, шестьдесят пять лет. Прибыл в Москву вечером в субботу нью-йоркским рейсом. Сразу же поселился в этой гостинице и…

И Головко развел руками. Мол, хоть человек и царь природы, а от судьбы все равно никуда не уйдешь.

Стогов удивленно цокнул языком:

— Игорь Мстиславович… Подобное сочетание даже в России не часто встретишь, а тут вдруг — американец. Круто!

— Так это он всего лишь тридцать лет как американцем стал, — внес поправку Головко. — Эмигрировал из Советского Союза в семьдесят шестом.

— И помирать, выходит, в Россию прилетел? — не удержался, чтобы не съязвить Стогов.

— Ну, насчет «помирать в России» это еще бабушка надвое сказала, а вот насчет всего остального…

— Что-то не так? — насторожился Стогов.

— Будем посмотреть, как говаривали когда-то мои учителя. Однако предварительный диагноз — острая сердечная недостаточность, и как результат — внезапная остановка сердца.

Диагноз привычный и довольно распространенный. А если учесть к тому же, что бывший советский гражданин Державин далеко не мальчик и, видимо, не спортсмен с хорошо тренированным сердцем, к тому же человек совершил столь длительный перелет, что тоже не прибавляет здоровья… Короче, истосковался мужик по брошенной когда-то родине, прилетел в раскрасавицу-Москву, встретился на радостях с друзьями, а сердечко, поди, уже пошаливало…

И все-таки как бы вскользь брошенные слова следователя не могли не насторожить.

— И все-таки?.. Что, просматривается какой-то криминал?

— Да как тебе сказать… — пожал плечами Головко. — Смерть как смерть, лучшей для человека не придумать, и в то же время… В общем, стал опрашивать сотрудников гостиницы, и когда очередь дошла до дежурной по этажу, которая работала в ту смену и могла хоть что-то сказать о нашем клиенте, то выяснилось, что ей вдруг стало плохо и ее на «скорой» увезли в Кардиологический центр.

— И что с того? С местными «секьюрити» пообщаешься, — не упустил своего момента Стогов, — так тебе не только плохо станет, тебя в психушку увезут.

— Возможно, что и так. Однако бабенку эту увезли не в психушку, а в Кардиологический центр, а это о чем-то говорит.

— Инфаркт?

— Пока что никто ничего толком не знает, но что-то около этого.

— Так, может, она из-за смерти нашего клиента перенервничала?

Головко отрицательно качнул головой:

— Исключается. «Скорую» вызвали в шесть утра, еще до того, как обнаружили труп в номере.

— Может, возраст? — пытаясь зацепиться за последнюю «спасительную соломинку», предположил Стогов, для которого версия насильственной смерти бывшего соотечественника была равносильна той боли, которую мог бы испытать барственно-вальяжный домашний кот, которому прищемили яйца дверью.

И снова следователь вынужден был огорчить капитана ФСБ:

— В том-то и дело, что молодая и, если верить словам ее сменщицы, совершенно здоровая бабенка. А это, как сам догадываешься, уже информация для размышления.

— И все-таки, — поморщился Стогов, — может, простое совпадение?

— Дай-то Бог! Не только я уже не верю в подобные «совпадения». Чему и учителя мои учили.

Учителя капитана ФСБ Стогова также предупреждали его об опасности подобных совпадений, и он, уже догадываясь, что предстоящий день обещает массу неприятностей, кивнул на дверь спальни:

— Кто обнаружил труп?

— Коридорная. Я уже опросил ее.

— И что показала?

— Входная дверь и та, которая ведет в спальню, были приоткрыты. Она подумала, что вселившийся в этот люкс американец уже встал, и постучала, чтобы прибраться в номере. Однако никто не отозвался, и она приоткрыла дверь. Окликнула хозяина номера, но так как вновь никто не отозвался, она прошла в спальню. Ну а там…

Картина была простой и понятной, если бы все карты не путала дежурная по этажу, которую угораздило именно в это утро вызвать «скорую» с жалобами на сердце.

— В посольство звонили?

— Само собой. Обещались с минуты на минуту приехать.

— Тогда, может, с господином Державиным познакомишь? — кисло улыбнувшись, предложил Стогов.

— Пошли.

Прикрытый белоснежной простынкой, Державин лежал на широченной кровати в той же позе, в которой его застала смерть, и видно было, что последние минуты его жизни были не столь уж легкими, как хотелось бы думать. Посеревшее, заострившееся лицо, на котором запечатлелась маска боли, правая рука на левой стороне груди… Судя по всему, он пытался массировать сердце, правда, непонятно было, почему он не обратился за помощью. Возможно, понадеялся на валидол, вскрытая пачка с которым лежала на тумбочке рядом с кроватью.

М-да, вот уж верно говорят в народе, что судьба играет человеком, а человек играет на трубе. Вот и господин Державин радовался, когда летел в Москву, предвкушая встречу с оставшимися здесь друзьями, а вышло… Как говорится, думали о том, как лучше, а вышло как всегда.

Стогов остановился взглядом на лице покойника и невольно подумал о том, что дед этого человека, давший своему сыну столь редкое имя — Мстислав, мог в свое время опасаться своего происхождения. В его прямом потомке чувствовалось благородство кровей, которые шли от какого-то старинного русского рода, да и фамилия говорила о многом — Державин. И в общем-то неудивительно, что этот Державин свалил из СССР сразу же, как только представилась возможность.

— Цель его приезда в Москву, естественно, не известна? — то ли спросил, то ли сам для себя уточнил Стогов.

— Я же говорил тебе: ждем представителя посольства. Надеюсь, он что-нибудь прояснит. По крайней мере, этот номер был бронирован через американское посольство.

Головко хотел было добавить еще что-то, но в этот момент хлопнула входная дверь, послышался хорошо поставленный голос начальника службы безопасности, и Головко негромко произнес:

— Если не ошибаюсь, наш америкос пожаловал.

Следователь не ошибался. В дверном проеме нарисовался костюм в серую «елочку», следом за ним в спальню прошел высокий рыжеволосый мужчина лет сорока, на удлиненном лице которого можно было прочитать положенную в подобных случаях скорбь и занятость делового человека одновременно. Представив Стогова и следователя прокуратуры, Маканин счел нужным назвать и американца:

— Господин Хиллман.

— Артур Хиллман, — посчитал нужным поправить Маканина американец и скорбно вздохнул, всматриваясь в лицо покойника.

— Вы его знали? — спросил Стогов.

Хиллман отрицательно качнул головой.

— Лично не знал. Хотя и был предупрежден о его приезде. Американец говорил без малейшего акцента, и это невозможно было не заметить.

— Кто его встречал в аэропорту?

— Моя помощница и шофер. Они же его и в гостиницу привезли.

— Что, настолько важная персона? — заинтересовался Головко, неплохо знакомый с теми порядками, что были установлены в американском посольстве. Машина и сопровождающая предназначались далеко не каждому.

Хиллман перевел взгляд на следователя прокуратуры, который неизвестно зачем задал этот не очень-то корректный вопрос. В его глазах читался вопрос, полный немой укоризны: «Умер далеко немолодой человек. Умер своей смертью, в гостиничном номере, в постели. Так при чем здесь, простите, важность его персоны?» Однако он счел за лучшее не вступать в перепалку.

— Я не могу сказать точно, насколько весом был господин Державин в Америке, однако насчет него звонил граф Воронцов, один из столпов русской эмиграции, и вот он-то и попросил меня позаботиться о его очень близком друге.

— А что-нибудь еще, кроме «друга»? — не отставал Головко, чем вызвал откровенную неприязнь на лице Маканина.

Однако Артур Хиллман оставался по-прежнему уравновешенно-спокойным; сплошная любезность. Видимо, вспомнились полицейские порядки в его родной Америке, и на этом фоне вопросы следователя московской прокуратуры могли показаться ему безобидно-детскими.

— Что еще кроме «друга»? — как бы сам про себя произнес Хиллман. — Ну-у, пока что мне известно немногое, но могу сказать точно, что ваш бывший соотечественник являлся ведущим экспертом по искусству. В Америке, естественно.

Последнюю фразу, очень коротенькую, но довольно емкую, он произнес с едва скрываемой издевкой в голосе, и на это не мог не обратить внимание Стогов.

— Что ж, — развел он руками, — все лучшее — друзьям.

Премудрый Хиллман только усмехнулся уголками губ. Это уж точно: мы вам — демократию и «ножки Буша», вы нам — своих лучших специалистов. Бартер!

— Выходит, поездка предполагалась деловая?

— Да какая разница! — неожиданно взвился Маканин, не в силах, видимо, сдержать крайнего презрения и удивления, вызванного профессиональной бестактностью следователя. — Был ли это частный визит, деловая поездка или ностальгическое возвращение на родину? Умер человек! И наша обязанность, наш долг в конце концов…

— О долге и обязанностях мы с вами чуток попозжей поговорим, — осадил не в меру ретивого секьюрити Головко, — а пока что я хотел бы знать, с какой целью господин Державин прилетел в Москву.

— Ну, знаете!.. — до корней волос покраснел Маканин, с которым, видимо, давно уже никто не разговаривал в подобном тоне. Да еще в присутствии сотрудника американского посольства! Впрочем, и его, служивого, можно было понять.

Он повернулся лицом к Хиллману, как бы говоря тем самым, что воля ваша — можете отвечать, а можете и послать куда-нибудь подальше этого следователя с его дурацкими вопросами, однако вышколенный профессионал Хиллман посчитал вопрос следователя вполне уместным.

— Да, — утвердительно кивнул он аккуратно подстриженными рыжими вихрами. — Поездка действительно предполагалась деловая, видимо, связанная с очередной экспертизой какой-либо иконы или картины, хотя утверждать этого я не могу.

В этот момент в дверном проеме выросла фигура врача, констатировавшего смерть Державина.

— Ну что, можно увозить? — спросил он, многозначительно постучав указательным пальцем по циферблату наручных часов.

Получив утвердительный ответ, он кивнул двум санитарам, что скучали на небольшом диванчике, и те, профессионально перевалив тело покойника с кровати на носилки, двинулись к выходу.

— О Боже! — пробормотал вслед Маканин, и его тоже можно было понять.

— У вас еще будут ко мне вопросы? — спросил Хиллман, обращаясь к следователю. — А то, как сами понимаете…

И он точно так же, как это проделал врач, постучал пальцем по массивному корпусу дорогих часов.

Еще несколько минут … Чистая формальность.

— Осмотр вещей? — догадался Хиллман.

— Да. И желательно в вашем присутствии.

На осмотр довольно вместительного кожаного чемодана на колесиках и багажной сумки Державина ушло не более получаса, и когда все было закончено, Головко негромко произнес, выкладывая на журнальный столик совершенно новую, видимо купленную специально для этой поездки записную книжку, в которой было всего лишь несколько записей, и папку с какими-то бумагами и фотографиями одной-единственной иконы с ликом Христа.

— Господин Хиллман, надеюсь, вы не будете против, если эту папочку и записную книжку я на какое-то время возьму с собой? Хотя бы до окончательного установления истинной причины смерти господина Державина.

— Я не по-ни-маю! — буквально застонал Маканин, злыми глазами уставившись на Головко. — О каком еще, к черту, «установлении истинной причины смер-рти» может идти речь, когда и так все ясно?

— Ну, ежели вам все ясно, — хмыкнул Головко, — то я перед вами, дорогой мой, только шляпу могу снять.

— Но ведь есть же заключение врача! — не сдавался начальник службы безопасности, отстаивая незапятнанную репутацию своей гостиницы.

— Предварительное заключение, — осадил Маканина Стогов, которому, откровенно говоря, и самому не очень-то нравился весь этот сыр-бор вокруг смерти российского эмигранта.

— Неужели есть основания сомневаться в чем-то? — поддержал Маканина Хиллман, мельком просмотрев содержимое светло-коричневой папки из тонкой кожи.

— Упаси Бог! — совершенно искренне заверил его Головко. — Но, как сами понимаете, порядок есть порядок.

Когда все формальности были утрясены и Хиллман в сопровождении извиняющегося Маканина покинул номер, Стогов спросил, кисло улыбнувшись:

— Ты что, действительно думаешь, что здесь может быть какой-то криминал?

Головко на это только вздохнул да руками развел, проговорив привычное:

— Вскрытие покажет.

Глава 2

Апрель в Нью-Йорке тот самый месяц, когда тысячи любителей здорового образа жизни высыпают по утрам на авеню и стриты, свято веруя в то, что бег трусцой поможет убежать от инфаркта, и когда семидесятилетний граф Воронцов еще до завтрака затребовал рюмку водки, вместо того чтобы взять на поводок престарелую гончую да пробежаться с ней по привычному маршруту, прислуживающий камердинер, бог знает с каких пор осевший в доме Воронцовых, даже рот приоткрыл в изумлении.

Иларион Владимирович… — выдавил он из себя, надеясь в душе, что ослышался и граф попросит вместо водки стакан апельсинового сока.

Ты что, не понял? — повысил голос обычно сдержанный Воронцов.

Американизированный потомок кубанского казака, ушедшего с остатками барона Врангеля из большевистской России, недоуменно пожал плечами. Водочка с утра — подобную роскошь могла себе позволить только безлошадная шелупонь, с хлеба на квас перебивающаяся в бедняцких районах Нью-Йорка да еще, пожалуй, на Брайтоне. Но чтобы русский граф, миллионер Воронцов мог опуститься до подобного… Это уже полная хренотень, как говаривал когда-то его папашка-неудачник, так и не сумевший выкарабкаться из российско-американской нищеты. Однако не посмев перечить графу, Степан многозначительно откашлялся и с долей язвинки в голосе уточнил:

— Вам со слезой прикажете или, может, из бара?

Воронцов уничтожающим взглядом покосился на оплывшего в плечах слугу, и тому, бедолаге, ничего не оставалось, как ретироваться на кухню, в холодильнике держались запасы уже годной к потреблению «Столичной».

Вернувшись в кабинет хозяина с подносом в руках, на котором кроме наполненного лафетничка красовалась еще и тарелочка с разрезанным на две половинки огурцом, Степан все-таки не вынес угнетающе мучительного ощущения от дикости начинающегося утра и как бы ненароком спросил:

— Случилось чего?

Поставив пустой лафетник на поднос, Воронцов хрумкнул половинкой огурца и только после этого покосился на скорбно стоявшего Степана, вид у которого был такой, будто он только что наложил в штаны и теперь не знал, что ему делать: то ли в ванную бежать, то ли на толчок рваться.

— Случилось.

— Надеюсь, не очередной обвал? — высказал предположение Степан, более всего опасавшийся финансовых крахов.

Воронцов невольно поморщился. Однако водка уже прошлась по груди, торкнулась в голову, и он, расслабляясь, уже более мягко произнес:

— Державин умер. В Москве. Только что из посольства звонили, спрашивали, какие будут распоряжения.

Степан не смог скрыть облегченного вздоха. Столько народу умирает вокруг, русским уже места на кладбище не хватает, а тут… Державин умер! Тоже мне, личность. Было бы из-за чего водку по утрам хлестать.

Однако надо было что-то говорить, может быть, даже языком поцокать, уподобляясь горю хозяина, но единственное, что смог выдавить из себя старый камердинер, так это возмущенно прокомментировать:

— Так он же здоровым улетал! С чего умирать-то?

— Вот и я о том же, — согласился с ним Воронцов. — Из Нью-Йорка улетал здоровым, а как только в Москву прилетел…

И он безнадежно махнул рукой.

— А от чего умер-то? — поинтересовался Степан.

— Вроде бы как инфаркт. По крайней мере Хиллману именно так сказали.

— Это серьезно, — констатировал Степан. — У моего отца тоже сердечко не выдержало. Инфаркт миокарда. Ему тогда едва за шестьдесят перевалило.

Вздохнул скорбно и с той же скорбью в голосе добавил:

— Видать, судьбинушка у русских такая.

Воронцов покосился на своего камердинера. За все годы, что он прожил в его доме, ни разу не слышал от него жалоб или стонов относительно судьбы РУССКОГО эмигранта в Америке, а тут вдруг… «судьбинушка такая». И отчего-то неприятно-колючим холодком прошлось под сердцем.

— Так он вроде бы попивал неплохо, папашка твой, — резонно заметил Воронцов. — К тому же Игорь не в Америке умер, а в России.

Видимо сообразивший, что он ляпнул лишка, Степан решил не вдаваться в опасные глубины дискуссии относительно судьбы русского эмигранта в Америке, однако все-таки не выдержал обидного для него упрека в адрес своего родителя и, уже стоя на пороге кабинета, угрюмо заметил:

— Игорь Мстиславович тоже попивал неплохо. Так что судить, кто от чего помер…

И вышел, с обидчивой аккуратностью прикрыв за собой дверь. Оставшись в кабинете один и начиная осознавать, что ни за понюшку табака обидел преданного человека, без которого он уже не представлял свою жизнь с тех самых пор, как в мир иной отошла его Анастасия, Воронцов расстроился еще больше и, уже поддаваясь какой-то внутренней потребности, прошел к бару, в котором было буквально всё, кроме русской водки «со слезой». Чертыхнувшись относительно «поганого вкуса» американцев, налил в высокий хрустальный бокал немного виски, к которому ни он не смог привыкнуть, ни старый граф Воронцов, сумевший оставить сыну начальный капитал в золоте и бриллиантах, добавил немного содовой и уже со стаканом в руке вернулся к столу. Пригубил немного виски и, уже не в силах сдерживать рвущиеся наружу чувства, зажал голову ладонями и едва ли не простонал:

— Ах Игорь, Игорь! Зачем же ты так?!

Впрочем, он и сам не смог бы сказать, в чем именно виноват Державин, умудрившийся скоропостижно умереть в далекой России, тогда как именно сейчас он был нужен ему более всего.

А может быть, давило чувство собственной вины за столь неожиданную смерть Державина? Ведь он не хотел, не хотел лететь в Москву, и только его настоятельная просьба заставила Державина пойти на этот шаг.

Впрочем, сам себя успокаивал Воронцов, отхлебнув из стакана еще один глоток виски, почему, собственно говоря, он винит себя в том, что уговорил Игоря на эту поездку? Да, Державин не очень-то рвался в российскую столицу, где у него врагов было столько, что хватило бы с избытком на всю русскую иммиграцию, в то же время в Москве жила его дочь, которую он ни разу не видел и к которой рвался всей душой — это Воронцов знал точно. И, когда решился вопрос о двухнедельной командировке Державина в Москву, он хорошо помнил, как засветились его глаза. И все то, что он говорил относительно нежелательности появления его персоны в среде московских искусствоведов, в общем-то было напускным и не столь значимым по сравнению с тем фактом, что он наконец-то сможет увидеть свою дочь и ее мать, женщину, которую Державин продолжал любить всю свою жизнь.

Горестно вздохнув и еще раз вспомнив свою ненаглядную «графинюшку», Воронцов потянулся было за бокалом с виски, однако, прежде чем выпить оставшееся «пойло», как величал он этот напиток, решил прозвониться в нотариальную контору Марка Натансона, услугами которой он пользовался уже четверть века и куда когда-то он привел Державина.

Когда в трубке послышался знакомый голос, чем-то похожий на приглушенное и в то же время требовательное бормотание осатаневшего от своей значимости попугая, на который можно было бы и обидеться, если бы Воронцов уже сто лет не знал этого шестидесятилетнего еврея, голову которого некогда украшала пышная, темно-каштановая курчавая шапка, а теперь венчали только жиденькие островки седых волос.

— Ларик? Рад тебя слышать, — засвидетельствовал свое почтение Натансон, выдавая свое истинное происхождение тем самым акцентом, без которого не могут обойтись бывшие одесситы, даже прожившие в Америке едва ли не всю свою жизнь.

— Рад и я тебя слышать, Марк, — отозвался Воронцов, для которого Натансон уже давно превратился из опытнейшего юриста и владельца нотариальной конторы в доброго, хорошего товарища, на которого можно было не только положиться в трудный момент, но и поплакаться порой в жилетку. — Не занят, случаем?

— Для тебя я всегда свободен, — хмыкнул в трубку Натансон, видимо почувствовав в голосе Воронцова скорбные нотки: — Случилось что?

Воронцов вдруг осознал, насколько трудно будет произнести то, что он должен сказать Натансону. Словно последний гвоздь заколачивал в гроб близкого ему человека:

— Игорь умер. Державин.

Пауза, которая могла бы сказать больше многих слов, и наконец всё то же гортанно-крикливое:

— Но он же… всего лишь три дня назад… Это не утка, случайно?

«Какая на хрен утка!» — едва сдержался, чтобы не выругаться Воронцов.

— Из посольства звонили. Так что, сам понимаешь, никакой дезы быть не может.

— Это уж точно, — скорбным голосом согласился с графом Натансон. — Эти люди шутить не умеют. Ох же мама моя, мамочка!

Он оборвал свои причитания, которые могли длиться бог знает сколько, и с какой-то остервенелой настырностью в голосе спросил:

— А ты уверен, что он умер? Не убили, случаем?

— Типун тебе на язык! — едва не поперхнулся Воронцов. Хотел было сказать, что сейчас не тридцать седьмой год, когда в России шлепали направо и налево, и не та, мол, Игорь Державин фигура, чтобы из-за него международный скандал разгорелся, однако вместо этого только пробормотал в трубку: — Мне Хиллман звонил, а ему скрывать нечего. Умер Игорь, умер! Острая сердечная недостаточность.

Однако Натансона словно заклинило на своей догадке.

— Шутить, может, они действительно не умеют, однако насчет того, чтобы лапши на уши навесить да выдать черное за белое — на это дело мастаки. И то, что Игорь взял да ни с того ни с сего Богу душу отдал в затраханной Москве… не очень-то мне верится в это.

«Ишь ты, евреи хренов! — обиделся за Россию Воронцов. — Москва для него затраханной стала».

Он уж хотел было посадить на задницу зарвавшегося Натансона, которого еще мальчонкой сопливым вывезли из Одессы и которому всю жизнь впаривали, что все еврейские беды — от большевистской России, которую сами же сделали таковой, но вовремя подумал, что сейчас не время и не место для подобных дискуссий, и на всякий случай спросил:

— С чего это вдруг тебя на убийство понесло? Говорят же тебе, умер человек!

— А с чего бы ему умирать? — вопросом на вопрос ответил Натансон. — Жил не тужил мужик, да и шесть десятков — это не тот возраст, когда о душе начинают думать.

— Ну, это, положим, кому как повезет, — хмуро отозвался Воронцов, вспомнив свою «графинюшку».

— К тому же ты сам знаешь, что он не хотел ехать в Россию, — крикливым бормотанием, при котором он как бы глотал окончания слов, оборвал Воронцова Натансон. — Не хотел! И поверь мне, я его хорошо понимал. И когда он попросил меня помочь ему составить завещание…

— Чего-чего? — не понял Воронцов. — Какое еще завещание? Он что, был у тебя перед отлетом?

— А ты что, не знал? — в свою очередь удивился Натансон.

— Знал бы, не спрашивал.

— Конечно был! — как о чем-то само собой разумеющемся подтвердил Натансон и вновь не смог сдержать своих чувств по отношению к бывшей родине: — Все-таки в Россию летел, а не в джунгли Новой Гвинеи. И как видишь, будто в воду смотрел, когда завещание составлял.

Последние слова он произнес с интонацией всемирного укора для тех дурачков волны первой эмиграции, кто по чисто русской наивности еще верит в то, что что-то могло измениться в якобы новой России.

— И поверь мне, граф, если тебя начали гноить, тебя будут гноить при всех режимах, будь там президентом хоть Сталин, хоть Брежнев, хоть нынешний Медведев.

— Ладно, старый хрен, об этом мы с тобой потом потолкуем, — отозвался Воронцов, которому не очень-то нравились нападки на ту Россию, в которой мечтала быть похороненной его «графинюшка». — Ты лучше мне скажи, что это за завещание такое?

— Не по телефону. Единственное, что могу сказать, так это то, что всё свое состояние он завещал двум женщинам в России. Его дочь и вроде бы как его несостоявшаяся жена.

— Злата и Ольга Мансуровы?

— Ну вот, ты и сам все знаешь. И еще вот что, — пробубнил Натансон, — я бы на твоем месте нанял приличного детектива и отправил его в Москву. Уверяю тебя: нечисто все это. В общем, приезжай, жду!


Не очень-то верил в естественную смерть известного на весь мир эксперта по искусству и следователь Следственного управления при Московской городской прокуратуре Семен Головко. Правда, тому были свои причины: столь же внезапный, как и смерть Державина, сердечный приступ дежурной по этажу, которая, как удалось выяснить Семену, никогда до этого дня не жаловалась на сердце. И как только ему разрешили переговорить с ней…

Припарковавшись на парковочной площадке Кардиологического центра, куда была доставлена Зинаида Афонина, Головко поднялся на третий этаж больничного корпуса, и лечащий врач буквально в двух словах обрисовал ему общее состояние больной.

Оклемалась девушка. Да и то только потому, что портье гостиницы срочно вызвал «скорую» и ее доставили «куда надо, а не в коридор какой-нибудь больнички». На данный момент ее состоянию ЗДОРОВЬЯ уже ничто не угрожает, но покой, само собой, необходим. Короче говоря, больную нельзя волновать, тем более травмировать острыми вопросами, что и было Семеном клятвенно обещано.

Судя по растерянной улыбке дежурной по этажу, которая последней видела Державина живым, она уже была предупреждена о приходе следователя и теперь, видимо, гадала, с чего бы это ее скромной личностью заинтересовался этот высокий голубоглазый блондин.

Головко не стал тянуть время, как, впрочем, не очень-то спешил и раскрываться перед Афониной. Только учтиво представился да сказал еще, чтобы она не волновалась особо, так как к ней лично у него нет никаких претензий.

Кажется, сработало. По крайней мере в ее взгляде уже не было прежней тревоги и настороженности.

Присев на краешек стула, что стоял подле кровати, Головко спросил участливо:

— Как вы себя чувствуете? Может, я не вовремя?

— Да нет, что вы! — спохватилась Зинаида. — Сейчас уже все нормально, но ночью… когда мне стало плохо… Честно говоря, испугалась даже.

— Хорошо еще, что догадались «скорую» вызвать, — посочувствовал ей Головко, — а не занимались самолечением. Кстати, это у вас впервые так?

— Да в том-то и дело, что ничего подобного не случалось, — с искренним возмущением произнесла Афонина. — Даже сердечко никогда не пошаливало, а тут вдруг…

Она тяжело вздохнула, видимо припоминая тот приступ боли, который привел ее в Кардиологический центр, и с долей чисто женского участия в голосе произнесла:

— Теперь-то я понимаю, почему тот жилец из девятого люкса попросил меня лекарство ему принести. Что-нибудь от сердца. У человека даже сил не было, чтобы с кровати подняться.

— Вы имеете в виду господина Державина? — моментально среагировал Головко. — Из девятого люкса.

— Ну да, — насторожилась Афонина, — из девятого. А что… с ним что-нибудь случилось?

— Да нет, все в порядке, — поспешил успокоить ее Головко. — А что касается нашего гостя… В общем, прихватило мужика, довольно сильно. Вот и приходится разбираться с гостями столицы.

Явно успокоенная подобным ответом, Афонина возмущенно произнесла:


А чего тут разбираться особо? Я вон до нынешней ночи тоже не знала, с какой стороны сердце. И вдруг прихватило так, что хоть криком кричи.

— М-да, — посочувствовал ей Головко, покосившись на застекленную дверь, за которой уже маячила фигура врача. Видимо, пора было закругляться, и он также участливо спросил: — А вы не смогли бы уточнить время, когда вас вызвали в девятый люкс?

— В половине второго, — моментально отреагировала Афонина. — Я это хорошо помню. Он еще позвонил по телефону, пожаловался, что сердечко расшалилось и спросил, нет ли у меня валидола.

— И что вы?

— Как и положено. Поставила в известность старшую дежурную, взяла у нее облатку валидола и отнесла в номер.

— И что дальше?

— Вот и всё, — поджала губки Афонина. И тут же, с тревогой в голосе: — Может, «скорую» надо было вызвать?

— Может, и надо было, — вздохнул Головко, думая в то же время о том, с чего бы это у молодой и совершенно здоровой женщины, которая никогда до этого не жаловалась на сердце, и еще далеко не старого гостя столицы в одночасье прихватило сердце, да так прихватило, что один уже в морге лежит, а вторая жива осталась только потому, что вовремя доставили в Кардиологический центр.

Впрочем, если говорить точно, не одночасье, а с разницей в несколько часов. Однако это, в сущности, ничего не меняло.

— И что, после того, как вы отнесли в девятый люкс валидол, он больше не звонил вам?

Афонина отрицательно качнула головой:

— Нет. Видать, полегчало человеку, вот он и уснул.

«Уснул», — хмыкнул Семен и тут же задал следующий вопрос:

— Вы не помните, в этот день господин Державин уходил куда-нибудь из гостиницы?

— А чего ж тут помнить! — удивилась Афонина. — День-то был солнечный, по-настоящему весенний, и он сказал еще, что все тридцать лет мечтал в такой вот денек по Москве побродить. А когда вернулся, это уже было ближе к вечеру, коробочку конфет шоколадных подарил. Сказал, что это к чаю. Чтобы дежурство не казалось слишком долгим. А оно, дежурство мое… — И она, видимо совершенно бессознательно, провела ладонью по левой стороне груди.

Теперь предстояло задать один из «центровых» вопросов.

— Зина, припомните, пожалуйста, в этот день он не был, случаем, встревожен или взволнован чем-нибудь?

— Какое там! Очень даже веселым был. И особенно когда в гостиницу вернулся. Помню, он еще переоделся и спросил у меня, на каком этаже бар.

— Выходит, он даже в баре успел побывать?

— Естественно! — как о чем-то само собой разумеющемся, подтвердила Афонина, и в ее глазах тут же встрепенулось чисто женское любопытство: — А может, он того… переборщил малость?

— А что, покачивало клиента? — в свою очередь спросил Головко.

— Да нет, вроде бы, — вновь поджала губки Зинаида. — Хотя, само собой, выпивши был… Но скажу вам сразу, в меру. Да, в меру.

«Итак, — подытожил Головко, — почти трезвый, щедрый, здоровый и веселый. К тому же, видимо, не жаловавшийся до последнего момента на сердце, так как у него с собой не было никаких сердечных лекарств, не говоря уж об элементарном валидоле. Однако сердце при этом прихватило так, что…»

М-да, судьба играет человеком, а человек играет на трубе. Пора было прощаться, и Головко, пожелав Афониной скорейшего выздоровления, прошел в кабинет заведующего отделением, чтобы задать те несколько вопросов, которые уже висели у него на языке. И один из них — мог ли не жаловавшийся на сердце мужчина, к тому же пребывающий в прекрасном расположении духа, поиметь скоротечный инфаркт, который закончился летальным исходом?

Уже спустившись к машине и не очень-то поспешая возвращаться в кабинет «о четырех стенах» родного Управления, Семен подставил лицо весеннему солнцу и, попытавшись сопоставить все то, что услышал от врача, с фактом трупа из «девятого люкса», достал из кармашка мобильник.

— Державина вскрывали? — спросил он, услышав голос дежурного патологоанатома. И пояснил: — Американца, которого в ваш морг доставили сегодня утром.

— Это того, который с инфарктом? — неизвестно зачем уточнил «трупный доктор».

— А что, есть еще один Державин?

— Вроде бы пока что нет, однако еще не вечер.

Как говорится, обменялись любезностями, и Головко не мог не отметить чувство профессионального юмора трупного доктора, на фоне которого привычный черный юморок мог бы и отдыхать.

— И все-таки?

— В очереди стоит.

— И долго ему стоять?

— Весна. Так что, клиент попер валом. Думаю, наш американец до утра не испортится.

— М-да, — только и промычал Семен, не очень-то любивший патологоанатомов и даже не допускавший мысли, что кто-нибудь из них будет ковыряться когда-нибудь и в его теле. — Не знаешь, кто с ним будет работать?

— Школьников.

Якова Ильича Школьникова, опытнейшего, еще советской школы, судмедэксперта, про которого на Москве ходили легенды и который не выезжал на место преступления, не приняв на грудь стакан водки, Семен знал давно, даже приходилось спирт и водочку попивать вместе, и поэтому он даже не сомневался, что этот зубр от судебно-медицинской экспертизы не упустит при вскрытии криминала, если таковой, конечно, имел место. Поблагодарив «трупного доктора», он порылся в распухшей от записей телефонной книжке и, когда услышал слегка надтреснутый, немного вальяжный голос «последнего из могикан», на всякий случай уточнил:

— Яков Ильич?

— Он самый. С кем имею честь?

— Московская прокуратура, Головко. Надеюсь, не забыли еще?

Послышался короткий смешок.

— На память пока что не жалуюсь. Жалуюсь на отсутствие денег да еще на то, что водка подорожала. Ну да ладно, чем порадуешь, Семен?

— Слышал, будто бы уже разработана технология водки эконом-класса, — подыграл Школьникову Головко, — так что…

— Не доживу, поди, — с искренней горечью вздохнул Яков Ильич и тут же перевел разговор на деловой тон: — Ладно, хрен с ней, с водкой. Все равно всю не перепьешь, как, впрочем, и всех баб не перетрахаешь. Это я тебе официально заявляю, как почетный импотент России. Что у тебя?

В двух словах пересказав свои догадки и предположения относительно скоропостижной смерти русского американца, Головко произнес скорбно:

— Просьба, Яков Ильич. Покопайся в клиенте.

Какое-то время мобильник оставался глухим и безголосым, будто в нем разрядились батарейки, наконец ожил все тем же надтреснутым голосом Школьникова:

— И оно тебе сильно надо?

— Не знаю, — признался Семен. — Но не хотелось бы, чтобы кто-то оказался умней меня.

— Похвально, — одобрил Школьников. — Однако сам понимаешь, расчет через гастроном.

— Яков Ильич… — обиженным тоном протянул Семен, — ты же знаешь, за мной не пропадет.

— Ладно, шутка, — хмыкнул явно довольный Школьников. — Сделаю всё, что могу. Жди звонка.

Положив мобильник на сиденье, Головко вдруг вспомнил уроки Школьникова при работе с трупом, когда он доказывал, что с «тепленькими» следует работать только голыми руками, дабы кожей собственных пальцев прочувствовать рану, которая много о чем может рассказать. А «гондоны», мол, только мешают в работе. Под «гондонами» он подразумевал медицинские резиновые перчатки, на которые смотрел с откровенным презрением. Припоминая сосредоточенное лицо Школьникова, когда тот возился с трупом, Головко невольно подумал о том, что настоящая школа старой закалки — это, конечно, хорошо, но чтобы стать общепризнанным судмедэкспертом, таковым надо все-таки родиться. А Яша Школьников, судя по его хватке, родился со скальпелем в одной руке и со стаканом водки в другой. И теперь все зависело от того, какое заключение он подпишет.

Хотя, казалось бы, самому Державину уже все равно, с чего бы вдруг у него остановилось сердце.

Глава 3

Если до начала утренней оперативки тебя вызывает к себе начальник отдела, жди очередную неприятность.

Эту нехитрую премудрость, столь же верную, как «закапало с неба — значит, быть дождю», Андрей Стогов постиг на собственной шкуре, и когда в телефонной трубке громыхнуло повелительно-короткое «Зайди!», он еще на пороге своего кабинета стал просчитывать возможные варианты столь раннего вызова. В общем-то по любой разработке можно было пройтись начальственно-асфальтовым катком, и он еще до того, как потянул на себя ручку тяжеленной двери, сориентировался на самых слабых местах. Однако первый же вопрос, которым встретил его полковник Бусурин, едва ли не поставил его в тупик:

— Что по Державину?

Поначалу даже не сообразив, какой такой «Державин» может с раннего утра завести его шефа, Стогов наморщил лоб, лихорадочно припоминая всех «Державиных», которые могли бы проходить по разработкам, но когда вспомнил, было уже поздно.

— Если не держишь в голове, значит, надо записывать, — громыхнул явно недовольный голос Бусурина. — Я спрашиваю про Игоря Мстиславовича Державина. Чего молчишь?

— Товарищ полковник! — озадаченно произнес Стогов. — А что по нему может быть нового? Эмигрант, выехавший из СССР в семьдесят девятом году. Принят в Америке, там же получил свое новое гражданство.

И Стогов, как бы ставя точку на биографии покойника, который лежал сейчас в московском морге, широко развел руками. Мол, такова жизнь, товарищ полковник. О подозрениях, высказанных следователем Московской прокуратуры Головко, Стогов пока что начальству не докладывал, дабы «не гнать волну». Да и вообще не очень-то хотелось лезть поперед батьки в пекло, как иной раз любили напомнить более опытные товарищи, плечи которых отягощались полковничьими погонами.

Стогов рассчитывал, что на этом, видимо, и закончится его аудиенция с шефом, однако Леонид Яковлевич Бусурин не очень-то поспешал отпускать капитана.

— Надеюсь, уже ознакомился с его делом?

— Так точно!

— Что-нибудь интересное есть?

— Рядовой случай семидесятых годов. Искусствовед. Работал в Третьяковской галерее. Опубликовал несколько статеек за бугром о том, что из музеев разворовывается культурное наследие страны, причем подлинники таких художников, как Репин и Левитан, вдруг оказываются на дачах областного руководства, не говоря уж о вышестоящих товарищах в Москве и Ленинграде, ну а о дальнейшем развитии сюжета можно только догадываться.

— То есть, кое-кому все это показалось гоном, а возможно, что и действительно хвост прищемили, и…

— Думаю, так и было, — подтвердил Стогов. — И уже сам от себя прокомментировал: — Мужик должен благодарить Лубянку за то, что ему позволили тихо-спокойно выехать из Союза, а не упекли в психушку или на тот же пятерик на лесоповал за «клевету на партийные и государственные органы».

— Это уж точно, — согласился с капитаном Бусурин. — В те годы Юрий Владимирович многих спас от психушек, тюрем да поселений.

— А толку-то? — с обидой в голосе за Андропова буркнул Стогов. — Все равно ему никто спасибо не сказал. Всех в один ряд с Лаврентием Павловичем поставили, да и клеймо на всех одно: «Душители».

— Ну это ты не скажи, — возразил слишком уж категоричному капитану Бусурин. — Андропову многие благодарны остались. И особенно те, кто действительно за страну болел.

Он побарабанил пальцами по столу и как-то исподлобья, будто прощупывал тридцатилетнего опера на вшивость, прошелся изучающим взглядом по лицу Стогова.

— Ну да ладно, вернемся к нашим баранам. За то время, что Державин прожил в Штатах, он гнал волну на Советский Союз?

— Ну-у я, конечно, всего знать не могу, но как злостный антисоветчик он не замечен. По крайней мере ни одной публикации подобного рода в архиве.

— Хорошо. Очень хорошо. А он делал попытки вернуться в Союз или в Россию?

Не понимая, к чему клонит полковник, Стогов неуверенно пожал плечами.

— Вряд ли, товарищ полковник. По крайней мере ничего подобного в его деле нет. К тому же, насколько я понял Артура Хиллмана, Державин добился в Америке высочайшего признания как эксперт по искусству, платили ему там, естественно, очень большие гонорары, и возвращаться на этом фоне в Россию…

— Не скажи, капитан, не скажи, — думая о чем-то своем, произнес Бусурин. — Если бы Державин вернулся в Россию общепризнанным экспертом по искусству, каковым он был в Америке, да с тем багажом по экспертизе, который он наработал за прошедшие тридцать лет, ему бы цены здесь не было как эксперту и оценщику. И уверяю тебя, не прошло бы и года, как он превратился бы в миллионера.

— Ну, в таком случае не знаю.

— А если предположить, что он опасался за свою жизнь, вернувшись в Москву?

Стогов мучительно соображал, к чему бы полковник завел эту тягомотину относительно трупа из «девятого люкса».

— Ну-у, можно, конечно, предположить и подобный вариант, да вот только зачем нам все это? Державин умер в гостиничном номере, своей смертью… по крайней мере тот предварительный диагноз, который был проведен по факту вызова на труп…

— Так почему же в таком случае тянут с окончательным заключением? — перебил Стогова Бусурин. — Или все-таки не такая уж она естественная, эта смерть?

— Головко обещал позвонить сразу же, как только будет подписано заключение.

Вроде бы все точки были расставлены над i, и Стогов уже надеялся услышать «Всё, свободен!», однако вместо этого Бусурин развернул аккуратно сложенную газету и бросил ее на край стола.

— Читай! Вторая страница, там отмечено.

«Новое русское слово» — русскоязычная газета эмиграции. Капитан уже начинал догадываться, что именно может быть опубликовано в последнем выпуске «Слова», однако когда вчитался в статью, его лицо пошло красными пятнами.

«ИЗНАНКА ПОСТСОВЕТСКОЙ ДЕМОКРАТИИ, ИЛИ КРАСНЫЙ ТЕРРОР ПРОДОЛЖАЕТСЯ»

Уже заголовок статьи не предвещал ничего хорошего, а дальше шло и того пуще.

«Век эмигранта короткий. Но когда к этому прикладывают руки те, которые в теперешней, якобы демократической России, продолжают ненавидеть нас, но чаще всего боятся, этот самый век становится еще короче.

Когда верстался номер этой газеты, уже более суток как не было в живых Игоря Державина, человека, который в далеком 1976 году не по своей воле ступил на землю благословенной Америки и уже будучи полноправным гражданином Соединенных Штатов, продолжал болеть душой за то место на земле, которое называется родиной. За Россию. За новую Россию, на которую с великой надеждой смотрит вся наша эмиграция, и, как это ни странно, за прежнюю Россию, которая выбросила его когда-то на другой конец земли.

Игорь Мстиславович Державин был и до последнего дня своей жизни оставался одним из тех профессионалов искусствоведов в области экспертизы, которых невозможно было купить, подкупить или даже запугать, чтобы он поставил свою подпись под нужным клиенту заключением, будь то картина, икона или любое иное произведение искусства.

Подобная несгибаемость и более чем честное отношение к своей работе, не могли нравиться многим жучкам от живописи, которые пытались протолкнуть на международных аукционах хорошо завуалированный фальшак, и, видимо, поэтому врагов у нашего товарища было больше, чем друзей.

Международные аукционы — это большие деньги. И, чтобы не упустить свою наживу, нечистоплотные на руку люди готовы идти на всё, вплоть до убийства. А эксперт Державин не просто мешал многим — его боялись, боялись в России, и когда из Москвы пришло известие, что в гостиничном номере скоропостижно скончался Игорь Державин — остановилось сердце, те, кто хорошо знал этого человека, этому просто не поверили. Мы не могли этому поверить! И поэтому скорбим вдвойне.

Добрая память о Державине останется в наших сердцах.»

И далее шел длиннющий список фамилий, который Стогову ровным счетом ничего не говорил.

— Внимательно прочитал? — без особого энтузиазма поинтересовался Бусурин, когда Стогов наконец-то оторвался глазами от газеты.

Впрочем, вопрос этот не требовал ответа, и он тут же задал еще один, уже более конкретный:

— Ну и что скажешь по этому поводу?

Стогов откашлялся. Можно было бы конечно сказать, что собака лает, ветер носит, однако шеф ждал совершенно иного ответа, более конкретного, и Стогов вынужден был прибегнуть к спасительной дипломатии.

— Товарищ полковник, это же «Новое русское слово»! И я бы удивился, если бы «группа товарищей не обошлась без очередной шпильки в наш адрес. И совершенно не удивился, если бы они обвинили нашу службу в смерти Державина. А заголовок дали бы еще более злобный и броский. Скажем, «Преемники КГБ устраняют неугодных».

Он замолчал было, однако тут же добавил, видимо прочувствовав неудовлетворенность полковника:

— А тут все-таки общий кивок на Россию. Мол, как была мачехой злобной кое для кого, так и осталась таковой, хотя и попыталась имидж свой подправить.

— Однако не скажи, — не согласился с ним Бусурин. — Те, кто поработал над этой статьей, обвиняют не нас с тобой, а указывают на тех, кто мог бы держать зуб на Державина. Причем как за прошлые его деяния в области искусствоведческой экспертизы, так и за те заключения, которые он давал по картинам тех же, скажем, передвижников, которые непонятным образом попадают на международные аукционы. А это, капитан, уже совершенно иной разворот в деле.

— Возможно, что и так, — позволил себе небольшой реверанс Стогов. — Но дело в том, что на данный момент нет никакого «дела», хотя в то же время имеется предварительное заключение судмедэксперта о естественной смерти американца. И все эти эмиграционные пересуды относительно «красного террора»…

И замолчал на мхатовской паузе, как бы говоря тем самым: «О чем здесь толковать, товарищ полковник, когда и ежу все понятно? И эта «группа товарищей», подписавшаяся под этим пасквилем, была бы группой идиотов, если бы не воспользовалась подобным моментом. А так вроде бы и о Державине не забыли упомянуть, да и себе позволили еще разок пройтись по бывшей родине».

Однако Бусурин будто не слышал Стогова.

— Удалось прояснить цель приезда Державина в Москву?

— Весьма относительно.

— То есть только то, что соизволил сообщить Хиллман?

— Так точно.

— Хреновато, капитан, весьма хреновато. И, насколько я догадываюсь, тот круг лиц, с которыми Державин встречался за время пребывания в Москве, также не установлен?

Вопрос, на который, по мнению Стогова, мог быть только один ответ: «Никак нет, товарищ полковник. Да и к чему пену гнать, если в смерти американца нет никакого криминала? Как говорится на Руси, помер Максим, да и хер бы с ним. И без него проблем более чем по горло».

Однако полковник был почему-то совершенно иного мнения, нежели Стогов.

— Значит так, капитан. Пока суд да дело, то есть пока не будет официального заключения относительно смерти Державина, подготовь коротенькую справочку по его профессиональной деятельности. Я имею в виду работу Державина как эксперта по иконописи и русской живописи. А для этого, судя по всему, придется порыться в специализированных журналах и каталогах. Все понятно?

— Так точно.

— Свободен.

Покидая кабинет своего шефа, Стогов думал о том, что не зря, видимо, поговаривают в «конторе», что полковнику «Бусурину пора идти на заслуженный отдых, уступив место молодым коллегам, у которых еще не до конца заржавели шарики». Заставлять оперативников отдела копытить землю, основываясь на злобной писульке в эмигрантской газетенке… это уже ни в какие ворота не лезет.

Глава 4

Чтобы прижимистый Школьников, экономивший даже на закуске к халявному спирту, позвонил по мобильному телефону — должно было случиться нечто такое, что взволновало его самого, и когда Головко услышал знакомый, слегка дребезжащий голос, первое, что пришло ему на ум — накаркал.

И не ошибся.

— Слушай, Семен, — с места в галоп понес Яков Ильич, — будь моя воля, я бы никогда не позволил произвести тебя в старшие следоки.

— Чего так? — искренне удивился Головко.

— А то, что ты относишься к той самой категории людей, которые непременно найдут приключение на свою жопу.

— Не понял.

— А чего тут понимать? И сам жить не хочешь спокойно, и другим не даешь.

— Яков Ильич, не томи! — взмолился Головко. — Неужто зацепил что-то?

— Так я ж тебе и твержу, — хмыкнул явно опохмелённый и оттого не в меру разговорчивый Школьников, — сам не спишь и другим не даешь.

— Криминал?

— Как в воду глядел. Так что, с тебя бутылка.

— Ставлю две, только не томи.

Явно довольный произведенным эффектом, Яков Ильич икнул утробно.

— Ловлю на слове. Но учти, пью только «кристалловскую». — И уже более серьезно: — Так вот я относительно господина Державина пекусь и свои собственные денежки на этот разговор гроблю. Прав ты оказался, когда предположил, что ему помогли отойти в мир иной. Причем должен тебе заметить, что убийство это было тщательно продумано, и если бы господин Державин не оказался большим любителем зеленого чая, мы бы никогда не смогли установить истинную причину смерти, и ни один уважающий себя эксперт никогда бы не поставил свою подпись под заключением, которое можешь забрать в любое удобное для тебя время.

Убийство… Это слово по отношению к смерти Державина было произнесено впервые, и Головко уже не знал, хвалить себя или материть, что он заострил внимание Школьникова на «скоропостижной смерти» американца.

— Конкретней можешь?

— Можно и конкретней, — согласился с ним Школьников. — А если более четко и конкретно, то остановке сердца способствовало довольно сложное химическое соединение, попавшее через дыхательные пути.

— Проще говоря, отравление.

— Не совсем, но можно сказать и так. К тому же должен тебе сообщить, что хренотень эта, формула которой с трудом умещается в одну строчку, у нас в России практически не применяется. Кстати, очень быстро рассасывается в крови, и только тот факт, что господин Державин нахлебался на ночь глядя очень крепкого зеленого чая, который при взаимодействии с этим соединением тормозит его разложение, позволило установить истинную причину смерти.

— Выходит, убийство?

— Ну-у, это уже не мне решать, — хмыкнул Яков Ильич. — Может, господин эмигрант привез этот порошок из Америки, чтобы посчитаться здесь со своими прежними врагами, добрая половина из которых уже почивают на московских кладбищах, и совершенно случайно…

— Нанюхался его, просыпав коробочку, — подытожил Головко. — К великому сожалению, дорогой мой Ильич, такого не бывает. И вам ли это не знать.

Дело по факту смерти русского эмигранта Державина начинало приобретать совершенно иной окрас, и Головко набрал телефон Кардиологического центра. Трубку снял заведующий отделением, и Головко, уже начиная волноваться за «сердечко» Афониной, справился о ее состоянии здоровья.

И вздохнул облегченно, когда услышал в ответ: «Вполне удовлетворительное».

— Я мог бы переговорить с ней?

— Ну-у, если только не будете особо волновать… и если ваши вопросы не будут слишком утомительны для больной…

— Спасибо, доктор. Еду.

* * *

Врач не преувеличивал, когда сказал, что состояние Афониной «вполне удовлетворительное». На ее щеках появился легкий румянец, и теперь даже Семен Головко, который разбирался в медицине ровно настолько, сколько требовала его работа, мог бы с уверенностью сказать, что она теперь будет не только жить, но и любить, рожать и работать.

Отпустив парочку довольно избитых комплиментов относительно ее вида, отчего щечки Зинаиды покрылись еще большим румянцем, галантный, как беккеровский рояль, Головко поставил на тумбочку литровый пакет персикового сока, сказал, что, оказывается, есть женщины, которым идут на пользу небольшие встряски, и только после того, как Афонина размякла окончательно, приступил к завуалированному допросу.

— Зина, еще парочка-другая вопросов по нашему американскому гостю, если вы конечно, не возражаете, и я оставлю вас в покое.

— А что, он… — заволновалась было Афонина, и Головко вынужден был тут же успокоить ее.

— Нет, нет, ничего страшного. Просто у господина Державина появились кое-какие проблемы, вот и приходится теперь чуть ли не поминутно восстанавливать картину того вечера.

Но у него, надеюсь, ничего из номера не пропало? — по-своему поняла «державинские проблемы» Афонина. — А то знаете, как порой добывает? Кто-то что-то где-то забудет или потеряет, а все шишки с подозрениями на горничную или на дежурную по этажу.

Успокойтесь, Зина, здесь совершенно иной расклад. И никаких претензий со стороны господина Державина к вам нет. Кстати, вы могли бы припомнить детали и возможно даже нюансы того момента, когда он вас вызвал в номер?

— Господи, конечно! Только я не знаю, что именно вас интересует. Спрашивайте.

— Он позвонил вам по телефону?

— Да, я как раз на посту была.

— И попросил зайти в номер.

— Не совсем. Сказал, что сердечко пошаливает, и нет ли у меня валидолу.

— И что вы?

— Ну-у, лекарства у меня никакого не было, я ведь до той ночи действительно не знала, с какой стороны сердце находится, и прошла в девятый люкс, чтобы уже на месте понять, что человеку надо. Мы ведь, случается, даже врачей вызываем нашим гостям. Правда, это в тех случаях, когда перепьют сильно.

— И что?

— Я зашла в номер, прошла в спальню, а он действительно лежит на кровати и за сердце рукой держится. Я еще спросила, может «скорую» вызвать, но он только поморщился, сказал «пройдет», и единственное, что попросил, так это валидол принести.

— И что вы? Сразу же принесли или?..

— Не-ет, не сразу. Я же уже говорила вам, что позвонила старшей дежурной, она сказала мне, чтобы я спустилась к ней за валидолом, и буквально минут через пять я вернулась в девятый люкс.

Рассказ Афониной пока что полностью накладывался на ту версию, которая прорисовывалась в голове Семена, однако до полной картины не доставало одной-единственной детали, которая должна была завершить или же разрушить выстраиваемое им мозаичное полотно.

— Скажите, Зина, вы звонили старшей дежурной с того же аппарата, которым пользовался и Державин?

Афонина недоуменным взглядом уставилась на вроде бы умного и даже весьма симпатичного следователя.

— А с какого же еще? — удивилась она. — У нас в номерах по одному телефону стоит, как положено.

Глядя на молодую женщину, которую не постигла участь Державина только потому, видимо, что она до последнего времени не знала «с какой стороны у нее сердце», Головко мысленно поздравил ее еще с одним днем рождения.

* * *

Возмущению Маканина, казалось, не будет предела. Мало того, что из-за смерти Державина был опечатан люкс, из-за чего гостиница несла убытки, так вдобавок ко всему прокурорским служакой было произведено изъятие телефонного аппарата, которым, якобы, мог пользоваться покойник.

Впрочем, и господина Маканина можно было понять. Сторожевого пса хорошо кормят, если он столь же хорошо выполняет свои обязанности, а тут сплошные накладки, которые не могли не сказаться на имидже гостиницы.

Стараясь даже не смотреть на фээсбэшного капитана, в котором он видел сейчас едва ли не своего личного врага, Маканин проводил тяжелым взглядом упакованный в целлофановый пакет телефонный аппарат, скрывшийся в сумке следователя, на его скулах дрогнули вздувшиеся желваки, и он почти выдавил из себя:

— Вы хоть догадываетесь, чем именно может грозить вам этот произвол?

— Что, соизволишь оставить меня без погон? — опережая реакцию Головко, ощерился на Маканина Стогов. — Так я, может, только спа-с-сибочки тебе скажу. Глядишь, и я в службу безопасности подамся, благо, протеже будет.

— Ты… ты мне не тыкай: — взорвался Маканин. Ты еще сопли кулаком подтирал, когда я в капитанском звании пребывал.

— Откуда и поперли, — довольно желчно прокомментировал Стогов, также не питавший к начальнику гостиничной службы безопасности особо нежных чувств. — А еще…

Он попытался было добавить еще что-то, видимо более едкое, но вовремя замолчал, поймав на себе осуждающий взгляд Головко.

— А вы, Павел Петрович, — повернулся Головко к Маканину, — постарайтесь впредь выбирать выражения, все-таки не на базаре торгуетесь.

— Да я… Как вы смеете так разговаривать со мной? — побагровел Маканин, однако Головко так и не позволил ему развить свой праведный гнев.

— Простите, а чем же это я обидел вас, Павел Петрович? — искренне удивился Головко. — К тому же я пришел к вам не чаи распивать, а в связи с возбуждением уголовного дела по факту смерти человека, остановившегося в вашей гостинице. Предъявил вам постановление на изъятие телефонного аппарата, с которого мог разговаривать умерший, а вы, вместо того чтобы оказать органам следствия всяческое содействие…

Пора было закругляться, и Головко, застегивая «молнию» на сумке, негромко, но многообещающе завершил явно затянувшийся монолог:

— Думаю, этот ваш стиль работы вряд ли может понравиться владельцу гостиницы. Тем более что вашему руководству нет никакого резона ссориться как с городской прокуратурой, так и с госбезопасностью.

Держа сумку в руке, Головко шагнул было к выходу из номера, но его остановил напряженный голос Маканина:

— Угрожаете?

— Упаси Бог! Просто советую вести себя как положено. Тем более что нам еще предстоит встречаться, и не раз.

Вернувшись в прокуратуру, Головко еще раз просмотрел записную книжку Державина, почти девственно чистую, и, отложив ее в сторону, выписал в свой кондуит телефон некоего Ефрема Ушакова. Судя по всему, этот телефон был вписан в записную книжку совсем недавно, возможно, в субботу или в воскресенье, и это наталкивало на мысль, что этот самый Ефрем Ушаков был причастен к тому делу, ради которого Державин прибыл в Москву. На журнальном столике гостиничного номера, в котором жил Державин, был обнаружен небольшой лист бумаги с телефоном Ушакова. Судя по всему, Державин не знал его номера и уже в Москве, видимо перезвонившись с кем-то, смог выяснить интересующие его подробности. В частности, домашний номер телефона Ушакова, который он и записал поначалу на листе бумаги.

Не исключалась также возможность и того, что Ушаков был одним из последних, с кем общался в тот злополучный день Державин, и он мог бы пролить свет на весьма загадочные обстоятельства смерти эксперта. Впрочем, все это было гаданием на кофейной гуще, и надо было звонить Ушакову.

Трубку подняли со второго звонка, и Головко, не вдаваясь в подробности, спросил, знаком ли Ефрем Лукич с Державиным.

— Следователь прокуратуры?! — то ли уточнил сам для себя, то ли удивился Ушаков и тут же заспешил поспешной скороговоркой: — А как же не знать! Конечно знаю. Мы же с ним…

И он замолчал, подавив горестный вздох. Чувствовалось, что он уже знает о смерти Державина, и эта смерть потрясла его. Да и обрывок незаконченной фразы говорил о многом. Моментально перестроившись, Головко спросил:

— Он что, звонил вам накануне?

В трубке послышался горестный вздох уже немолодого человека.

— Накануне… Простите, я не знаю, когда Игорь умер, но он звонил мне в воскресенье, во второй половине дня, точнее говоря, уже под вечер, и…

Ушаков замолчал и, не надо было заканчивать юридический факультет МГУ со всеми его профессионально-психологическими прибамбасами, чтобы догадаться, насколько трудно человеку говорить и насколько потрясла его эта неожиданная смерть.

— Вы что, были хорошими друзьями?

— Да как вам сказать, — замялся Ушаков. — Не то чтобы шибко близкими друзьями, но, работая в Третьяковке, не один пуд соли съели на реставрации. А это, согласитесь, многого стоит. К тому же Игорь считал себя учеником моего отца, тоже реставратора, и поэтому странно было бы, если бы он не позвонил мне.

Теперь становилось понятным, с чего бы вдруг прилетевший в Москву Державин в первую очередь разыскал телефон Ушакова. И в то же время…

— Простите, а откуда вы узнали о смерти Державина?

— Так мне же об этом в «Стрельне» сказали, в гостинице, где он остановился. Когда он мне позвонил в воскресенье, так мы договорились, что он приедет ко мне в понедельник и мы сходим на могилу отца. Прождал весь день, а его все нету и нету. И уже вечером, когда стемнело, я позвонил в гостиницу, а там мне… В общем, будто обухом по голове. Умер! Сердечный приступ.

Ушаков замолчал было, но, скорбно вздохнув, добавил:

— У меня самого после этого чуть приступ не случился. Столько лет не виделись, а тут на тебе — в кои-то веки прилетел в Москву, и вдруг сердечный приступ. А он ведь помоложе меня будет.

В общем-то, все было ясно и понятно и можно было бы заканчивать разговор, однако Хиллман обронил вскользь, что эксперт по искусству Державин прилетел в Москву с каким-то конкретным заданием, то есть это была деловая поездка, и Головко не удержался, чтобы не спросить:

— А вы что, тоже эксперт по искусству?

— Какой там на хрен эксперт! — хмыкнул в трубку Ушаков. — Чтобы быть экспертом, образование серьезное нужно, а у меня на все про все десятилетка.

— Но вы же…

— Что, насчет Третьяковки? Так это же реставрационные работы. Там практика больше нужна и чувство иконы. А это мне от отца перешло, как бы по наследству. Но сейчас и от этого отошел, иконы пишу. Благо, спрос есть. На одну пенсию не очень-то в наше время разгуляешься. Да и кисти с красками в копеечку влетают.

— Что ж, рад за вас, — сворачивая разговор, произнес Семен. — Возможно, мне придется позвонить вам еще, так что, если вдруг надумаете куда-нибудь отъехать, не сочтите за труд позвонить мне на мой мобильный телефон, — и он продиктовал свой номер.

Глава 5

Опустив трубку на рычажки, Ушаков какое-то время тупо смотрел на телефонный аппарат, потом перевел взгляд на выходящее во двор окно, в котором уже дважды ему являлся Рублевский «Спас» с кровяными потеками под глазницами, и невольно перекрестился на образа.

Происходящее не умещалось в его сознании, и он вдруг явственно понял, что этак действительно можно сойти с ума. Сначала явление «Спаса Вседержителя», на лике которого словно взбугрились багровыми рубцами кровяные потеки, потом телефонный звонок из небытия — это был Игорь Державин, известие о его скоропостижной смерти, отчего у Ефрема до сих пор нервным тиком дергается правая щека, и опять явление Рублевского «Спаса».

Во второй раз это случилось в понедельник вечером, уже после телефонного звонка Державина, и Ушаков до сих пор голову ломал, не зная как к этому отнестись. Это сейчас он вроде бы как немного успокоился, по крайней мере хоть сердце малость отошло да вроде бы как прошла боль в левом предплечье, а вот что было в тот момент, когда в темном проеме не занавешенного шторками окна вновь явился словно сотканный из воздуха Рублевский «Спас»?..

Не в силах даже с места сдвинуться, не то чтобы осмыслить происходящее, он точно так же, как в первое явление «Спаса», пожирал наполненными страхом глазами лик Спасителя и так же, едва ворочая языком, повторял едва слышимое: «Господи! Владыка небесный…», осеняя себя крестным знамением. И от этого действительно можно было тронуться умишком.

Исчез лик точно также, как и в первый раз — словно растворился в воздухе. И теперь вспоминая все это…

Скороговоркой прочитав «Отче наш», Ушаков какое-то время сидел, зажав голову руками, однако понимая, что подобное состояние к добру не приведет, потом заставил себя подняться, включил чайник, примостившийся рядом с мраморной плитой, на которой он растирал краски, и, сыпанув в объемистую, почерневшую от заварки кружку чуть ли не пригоршню крупнолистового чая, залил его кипятком.

Время от времени оборачиваясь с подспудным страхом на окно, за которым догорал закатный багрянец, и понемногу успокаиваясь, он отхлебнул глоток вяжущей и темной как нефть жидкости и попытался уже более реально оценить происходящее, чисто интуитивно понимая, что ему не дает покоя телефонный звонок следователя московской прокуратуры.

Впрочем, сам себя осадил Ефрем, о какой реальности и о каком объяснении происходящего может идти речь, если подобное явление окровавленного лика может свести с ума и не поддается земному объяснению?

Единственное, что еще можно было предположить, так это соотнести явление «Спаса» с какими-нибудь сверхъестественными особенностями или событиями последних дней. Телефонный звонок Державина можно было бы отнести к подобному чуду.

Ушаков отхлебнул еще один глоток терпкого чая, который окончательно вернул его в реальную действительность, и он, чтобы хоть как-то отвлечься от состояния подспудного страха, который помимо его воли заставлял бросать тревожные взгляды на окно, мысленно переключился на телефонный звонок из небытия. Да, именно из небытия, так как иначе тот телефонный звонок Державина и назвать невозможно.

Более тридцати лет прошло с тех пор, как Игоря выбросили из страны, порой казалось, что он уже давным-давно сгинул в своей Америке, и только редкие публикации в специализированных журналах, где он камня на камне не оставлял от очередной подделки в области русской живописи или древнерусской иконописи, говорили о том, что жив еще курилка и, кажется, добился весьма признанных высот. Но это был уже совершенно другой Игорь Державин, американизированный, совершенно недоступный. И в то же время лично для Ефрема он оставался в глубинах памяти тем молодым искусствоведом Державиным, с которым он, да еще живой на ту пору его отец — Лука Ушаков и раскрасавица Оленька, ставшая потом Мансуровой, работали в реставрационной мастерской знаменитой Третьяковки.

И вдруг — телефонный звонок и до боли знакомый бархатный баритон Державина:

— Ефрем?

Он узнал его по первым же ноткам, и в то же время сознание обожгла мысль, не двинулся ли он умишком.

— Ефрем… дорогой, — видимо поняв его состояние, уже более ровным голосом, без напряга произнес Державин и рассмеялся столь же знакомым бархатно-раскатистым смешком. — Узнал ведь, старый черт! Это я, Игорь.

— Господи! — только и смог выдавить из себя Ефрем. И тут же: — Уж не снится ли мне это? Откуда ты?

— Можешь не щипать себя, не снится, — успокоил его Державин. — А вот насчет того, откуда я…

Замолчал на полуслове и с этакой хитринкой в голосе спросил:

— Нет, ты скажи поначалу: рад слышать меня?

— Господи, да о чем ты буровишь? Рад ли слышать тебя?.. Это не то слово — «рад». Страшно рад! А еще больше был бы рад увидеть да обнять тебя.

— Тогда считай, что я уже тискаю тебя в объятиях.

— Так ты что… в Москве?

— Прилетел в субботу вечером. Сегодня ходил-бродил по городу, все-таки считай полжизни как не был здесь, а сейчас вот вернулся в «Стрельню» и звоню тебе.

— А телефон-то мой откуда узнал? Я ведь уже хрен знает сколько лет как в своем Удино заперся.

— Ефремушка, дорогой, — засмеялся Державин, — это только тебе кажется, что ты там заперся, а ведь пол-Москвы знает, где тебя найти. Кстати, а где оно твое Удино?

— Считай, что в двух шагах от Сергиева Посада. Сейчас экспресс от метро «ВДНХ» ходит, сел — и через полтора часа дома.

— Город, поселок?

— Да ты чего, откуда здесь второму городу взяться? Бывшая деревня, а теперь вроде бы как рабочий поселок.

— А с чего бы тебя вдруг в село с таким названием занесло? — рассмеялся Игорь, которому, чувствовалось, было радостно только от того, что он вновь общается с ним, с Ефремом.

— С каким еще названием? — не понял он. — Удино, оно и есть — Удино. Старое русское название, считай, моя родовая деревня.

— В том-то и дело, что «старое русское», — хмыкнул в трубку Державин. — Удом, дорогой мой Ефремушка, наши с тобой предки славяне мужской член величали. А отсюда и производные: удилище, то есть длинная палка, или мудило, что означало мужика с таким прибором, что он мог даже на игрищах выступать. А ты говоришь — Удино!

И он снова рассмеялся, открыто и задиристо-весело, как только мог смеяться тот, прежний Игорь Державин.

— Ну да ладно, — словно оправдываясь за свою радость от того, что он может разговаривать с живым Ефремом Ушаковым, произнес Державин, — чего это мы с тобой все про это да про это, будто нам не о чем поговорить. Удино так Удино. Главное, чтобы таксист знал, где оно находится.

— Когда думаешь приехать?

— Если не выгонишь, то завтра же. Тем более что срок моей поездки ограничен, а мне нужно будет кое о чем с тобой переговорить.

— Годится. Когда ждать: утром, вечером?

— Думаю, в первой половине дня. Чтобы было время и о деле поговорить, да и посидеть за столом не мешало бы. Ведь тыщу лет тебя не видел. А вспомни, как портвешок на троих тянули… Знаешь, Ефрем, порой мне кажется, что это были самые счастливые годы моей жизни.

«Третий», о ком упомянул Державин, был отец Ефрема — Лука Ушаков, и Ефрем произнес, вздохнув:

— Отец частенько тебя вспоминал. Говаривал, что живопись да наука украли Богом данного реставратора. Любил он тебя, Игорь, очень любил. И ценил, как никого другого. Не поверишь, но порой я даже завидовал тебе.

— Знаю, что любил, — с грустинкой в голосе отозвался Державин. И тысячу раз прости, что не смог на его похороны приехать.

Ефрем вспомнил, как Державин вздохнул при этом:

— Это сейчас в России благодать да свобода передвижения. Хоть в Америку лети, хоть оттуда в Россию, были бы только деньги. А тогда… Кстати, где он у тебя похоронен?

— Здесь же, в Удино.

— Вот и хорошо. Завтра и на могилку сходим, помянем.

Он замолчал было и вдруг задал вопрос, который, видимо, все это время крутился у него на языке:

— Ты Ольгу-то давно не видел? Как там она?..

Моментально догадавшись, о какой Ольге спрашивает Державин, Ефрем негромко откашлялся и уже в свою очередь спросил:

— А ты что, ничего не знаешь?

— Да вроде бы нет, а что?

— Что?.. Хреновые, брат, дела. Она же с Мансуровым в аварию попала, на них какой-то самосвал наехал, и…

— И что?.. С Ольгой что?

— Она-то жива осталась, правда, уже полгода как к постели прикована, а вот Мансуров… В общем, еще прошлой осенью похоронили. В октябре.

И снова он не мог не обратить внимания на реакцию Державина, когда тот спросил о дочери Мансуровых:

— А Злата?..

— Что Злата? Ничего. Она в тот раз не поехала с ними на дачу, так что…

Эта новость, видимо, выбила Державина из колеи, и он попрощался вскоре, пообещав перезвонить завтра же, то есть, выходит, уже сегодня, в понедельник, и где-нибудь ближе к обеду прикатить в Удино.

Правда, Ефрем еще успел спросить, что за дело такое привело столь маститого эксперта в Москву и чем лично сможет ему помочь скромный иконописец Ефрем Ушаков, однако Державин только пробормотал что-то маловразумительное да еще сказал, что все это не телефонный разговор, да и посторонних ушей он не должен касаться.

И всё! Более о цели своего приезда в Москву ни слова.

А утром… Утром начались столь радостные хлопоты, будто он готовился встретить Пасху или Рождество Христово.

По второму разу прошелся влажной тряпкой по выскобленным деревянным половицам, вытряхнул во дворе тканые дорожки и небольшой коврик, что лежал перед иконостасом, сходил в коммерческий магазин, чтобы было чем встретить дорогого гостя. А он всё не появлялся и даже не звонил, заставляя волноваться и думать черт знает о чем. И если после вчерашнего звонка Державина как-то отодвинулось в сторону видение Рублевского Спаса с кровяными потеками на темном челе, то теперь это видение почти неотрывно преследовало его, и чем ближе к вечеру, тем все ярче высвечивалось в памяти это видение. И он уже терзался мыслью, что оно как-то завязано на появлении Игоря в Москве, столь же мистическом, как и видение Спаса в темном оконном проеме.

Впрочем, успокаивал он сам себя, всё это чушь собачья — где та Америка, в которой жил Игорь Державин, и где та деревня Удино, где писал свои иконы он, Ефрем Ушаков, однако все его увещевания успокаивали не более чем на полчаса, и уже ближе к вечеру он окончательно потерял покой. Можно было бы, конечно, перезвонить Игорю, спросить, с чего бы вдруг он не подает никаких признаков жизни, но он совершенно забыл спросить номер его мобильника и теперь корил себя за это, теряясь в догадках.

Окончательно понял, что в этот день Державин уже не позвонит, когда за окном сгустились сумерки и он включил в комнате свет. И вот тут-то…

Это было второе явление Рублевского «Спаса Вседержителя» и от этого впору было сойти с ума.

Когда Рублевский «Спас», как и в первое свое явление, словно растворился в воздухе, он прошел на кухню, достал из морозилки бутылку «Парламента», наполнил водкой стограммовый лафетник. Даже не почувствовав обжигающего вкуса водки, вернулся в комнату, которая со смертью жены превратилась для него и в горницу, и в мастерскую, где он писал свои иконы. Поставил бутылку с лафетником на стол и потянулся рукой к телефону, ругая себя за то, что еще днем не позвонил в гостиницу, где остановился Державин. Он же назвал ее в разговоре: «Стрельня».

Не прошло и минуты, как справочная служба выдала телефон дежурного администратора гостиницы, и Ушаков, неизвестно для чего перекрестившись, набрал записанный на бумажку номер.

Ответил мужской голос. Довольно вежливый и приятный.

— Простите, ради Бога, — несколько замешкался Ефрем, — у вас остановился мой товарищ, Державин, вы не могли бы подсказать, как мне его найти. Я имею в виду, номер телефона.

Довольно длительное молчание, чей-то приглушенный шепот и наконец:

— Простите, кем вы ему будете?

— Товарищ… мы когда-то работали вместе… еще до того, как он покинул Россию.

— Простите, а фамилия ваша?

Не понимая, зачем дежурному администратору гостиницы понадобилась его фамилия, Ушаков все-таки счел нужным назвать себя:

— Ушаков. Ефрем Лукич Ушаков.

Замолчал, вслушиваясь в приглушенный говорок на другом конце провода и уже предчувствуя недоброе, но то, что он услышал…

— Извините, Ефрем Лукич, но… В общем, умер ваш товарищ. Сегодня ночью умер… у себя в номере.

Ушаков верил и не верил услышанному.

— К-как умер? — выдавил он из себя. — Я же всего лишь вчера с ним по телефону… и он говорил, что…

— Сердце! — коротко и звонко, словно гвоздь вбил в крышку гроба, пояснил администратор. — Так что, как сами понимаете, помочь вам ничем не можем.

Телефонная трубка наполнилась короткими гудками, и Ушаков, с трудом осмысливая услышанное, опустил ее на рычажки.

Умер…сердце.

В подобное невозможно было поверить.

В голове творилось что-то невообразимое, где-то глубоко в груди перехватило дыхание, и он почти беззвучно шевельнул губами, пытаясь прочитать молитву. Вновь, уже помимо своей воли, покосился на окно. Будто именно там, в темном проеме, таилось нечто такое, что связывало почти неправдоподобное появление в Москве Игоря Державина, столь же непонятную и оттого несуразную смерть в столичной гостинице и, наконец, явление Рублевского «Спаса Вседержителя».

«Спаса» с потеками крови на челе.

Чувствуя, что его мозги уже не в силах переварить происходящее, и еще самая малость — и у него окончательно поедет крыша, Ефрем потянулся рукой за бутылкой и осторожно, чтобы только не расплескать дрожащими руками водку, до краев наполнил лафетник.

Когда немного полегчало и стало вроде бы легче дышать, он, еще раз покосившись на окно, заставил себя подняться из-за стола и, шаркая по выскобленным половицам, словно одряхлевший старик дотащился до кровати и почти ничком упал на подушку.

Перед глазами, будто это было наяву, стоял все тот же Рублевский «Спас Вседержитель», и ощущение было такое, будто этот лик уже появлялся когда-то в оконном проеме, да вот только вспомнить бы, где и когда это было.

Уставясь в потолок и напрягая память, Ефрем возвращался в действительность. И наконец вспомнил…

Отец!

Да, конечно, отец! Господи, да как же он мог забыть это?! Ведь именно его отцу, Луке Ушакову в такой же поздний весенний вечер явился в оконном проеме «Спас» Андрея Рублева. Правда, без потеков крови под глазницами. И было… Господи милостивый! Еще в самом начале тридцатых годов, в первые годы коллективизации, когда его отцу едва исполнилось двадцать лет, но он уже слыл знатным иконописцем… Как рассказывали удинские старожилы, хорошо знавшие его отца, иконописцем от Бога.

В потревоженной памяти всплывали какие-то картинки из того, что рассказывал когда-то отец, и теперь уже Ефрем знал точно, вернее чувствовал это на каком-то подсознательном уровне — явление окровавленного Спаса как-то связано с прошлым его отца и приездом в Москву Игоря Державина. Более тридцати лет не был мужик в России. Как поговаривали в Третьяковке, заправским американцем стал, а тут вдруг… Телефонный звонок из небытия и эти его слова: «Хотелось бы с тобой, Ефремушка, кое о чем переговорить…». Знать бы сейчас, о чем он хотел с ним переговорить?

Думая обо всем этом, Ефрем вернулся мысленно к телефонному звонку следователя московской прокуратуры. Похоже, что и здесь скрывалась своя нестыковка. Нахрена бы, спрашивается, обзванивать людей, с которыми Державин не виделся с тех самых пор, как его вытолкали из России, если он умер в московской гостинице своей смертью?

Вопрос был тупиковый, и Ефрем, понимая, что не получит на него ответа, поднялся с кровати и прошлепал босыми ногами к столу, на котором его дожидалась початая бутылка водки…

Глава 6

Это уже был полный перебор. Опять американец и опять российского происхождения. К тому же шесть часов утра не самое лучшее время для выезда «на труп», который, ко всему прочему, дожидается своей участи не в комфортном номере пятизвездочной гостиницы, а на выезде из Москвы, на мокром шоссе, в искореженной машине.

Что и говорить, миссия не из приятных, однако капитана ФСБ Стогова не спрашивали о его личном отношении к подобного рода выездам, и пока он мчался на оперативном «Мерседесе», разбрасывая снопы дождевой воды, к месту происшествия, в его голове назойливым рефреном крутились строчки, казалось бы, давно забытого стихотворения, которые более всего отвечали его внутреннему состоянию:

«Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца!»

Оно бы и хрен с ним, с тем мертвецом, о котором столь радостно оповестили своего папашку обрадованные детки, если бы этот труп не был вторым за неделю. Вторым! И это уже полный облом.

Некий Даугель Рудольф Иосифович, сорок два года. И не удивительно, если в том же «Новом русском слове» появится броская публикация на газетный разворот, извещающая мировое сообщество о том, как в якобы новой, якобы демократической России убивают несчастных эмигрантов, решивших навестить свою бывшую родину.

И после этого очередной виток газетной вони по поводу «сталинских методов решения эмигрантского вопроса преемником КГБ — ФСБ», очередной виток раскрутки вопроса о правах человека в нынешней России, и попробуй-ка докажи мировому сообществу, что дважды два — это все-таки четыре, а не пять, и в автомобильную катастрофу, закончившуюся смертельным исходом, может угодить не только принцесса Диана, но и простой российский эмигрант.

Черно-антрацитовый от воды, накатанный асфальт был осклизло коварным, мысли Стогова не очень-то веселыми, и когда он добрался-таки до места, где скрывшийся КРАЗ снес с дороги такси, в котором поспешал в аэропорт Рудольф Даугель, у него окончательно испортилось настроение.

Остановившись в трех метрах от стайки машин, по которым можно было догадаться о всей серьезности случившегося на этом месте дорожно-транспортного происшествия, Стогов поднял воротник куртки и направился к ограждению, за которым в свете фар мокла под дождем гора исковерканного черного железа, которое еще совсем недавно называлось «Волгой».

Чуть поодаль стояли две машины «скорой помощи», экипаж которых, видимо, ждал команду «на загрузку».

Непосредственно с «Волгой» работали четверо молодых мужиков в эмчээсовской форме, за которыми тоскливо наблюдали явно невыспавшиеся и оттого не очень-то приветливые гаишники.

К Стогову дернулся было с решительным видом совсем еще молоденький сержант, однако распознав в нем «начальство в штатском», уже более приветливо кивнул на гаишного капитана, что стоял неподалеку от оперативного «мерседеса», и Стогов направился к нему.

— Капитан Стогов, ФСБ, — представился он, на что гаишный капитан сначала утвердительно кивнул головой, как бы одобряя тем самым оперативную заинтересованность «комитетчиков» привычным, казалось бы, для Москвы дорожно-транспортным происшествием, и уставшим от бессонной ночи голосом произнес:

— Смертельный случай. Таксист и его пассажир. Чтобы вытащить из салона, ребятам пришлось стойки распиливать. А водила…

И он безнадежно махнул рукой.

Стогов невольно покосился на темный брезент, из-под которого торчали две пары ног. Одна в серых носках, без туфель, которые соскочили, видимо, когда труп вытаскивали из железных, искореженных тисков, вторая пара ног — в давно не чищеных темно-коричневых ботинках на шнуровке, владельцем которых, видимо, был хозяин «Волги». Он отвел глаза, а в памяти вдруг ожил давно забытый анекдот о непревзойденном качестве советской обуви: мужик вывалился с балкона девятого этажа, сам вдребезги, а на его туфлях даже кожа не треснула.

— Документы смотрели? — спросил Стогов, кивнув на трупы.

— А как же! — удивился гаишник. — Оттого и контору вашу сразу же поставили в известность. — Таксист, конечно, наш клиент, а вот что касается его пассажира… Судя по всему, мужик на свои рейс торопился, в аэропорт. В его портмоне вместе с документами лежал билет на нью-йоркский рейс.

— Даугель Рудольф Иосифович? — уточнил Стогов.

— Да, — кивком головы подтвердил гаишник и невольно передернул плечами от попавшей за шиворот дождевой воды. — Американец. Хотя отчество, казалось бы, советского происхождения. Я бы даже сказал, сталинского. Его дедушка, видать, довольно сильно Сталина любил, что решился своего сынка его именем назвать.

Стогов хотел уж было не согласиться с гаишником — Иосиф имя еврейское, и далеко не каждый, кто говорит на идиш или иврите, склонен произносить имя «отца народов», однако капитан уже достал из глубин своего плаща впечатляющий портмоне из светлой кожи и протянул его Стогову. Мол, далее разбирайся сам, коллега. Мое дело — поставить тебя в известность.

Раскрыв портмоне, из которого едва не выпал авиабилет, Стогов сунул его в тот же кармашек, из которого высовывалась квитанция на гостиницу, в которой, видимо, проживал Рудольф Даугель, и уж открыл было паспорт американца, как вдруг что-то заставило его вернуться к кармашку, и уже через секунду он понял, что именно заставило его сделать охотничью стойку.

Квитанция! Та самая квитанция, корешок которой выглядывал из кармашка. Точнее сказать, коротенькое слово, которое он выхватил глазами, когда засовывал в этот кармашек авиабилет.

«Стрельня».

Еще не осмыслив до конца всей важности своего открытия, беззвучно шевельнул губами, перечитывая по верхнему обрезу название гостиницы, в которой, видимо, проживал Рудоль Лаугель, и вдруг почувствовал, как екнуло где-то глубоко под ложечкой.

«Стрельня»! Пятизвездочный отель, в котором был убит Игорь Державин!

Адское совпадение? Наворот случайностей?

Однако Стогов не был бы капитаном ФСБ, если бы верил в подобного рода навороты, совпадения и прочую хренотень. Кивком головы поблагодарив гаишного капитана и пробормотав напоследок что-то маловразумительное, он прошел к «мерседесу» и, уже забравшись в салон, еще раз, но уже более тщательно, просмотрел гостиничную квитанцию и документы Даугеля.

В Москву прилетел из Нью-Йорка за сутки до того дня, как в этой же гостинице поселился Державин. Причем жил на том же этаже, на котором находился «девятый люкс» Державина.

«Что, тоже совпадение?» — размышлял Стогов, заставляя себя «не гнать лошадей».

Хрен с ним, можно допустить и подобную возможность — в жизни случается и не такое, но когда оба гостя столицы оказываются в московском морге, то это уже информация для размышления.

Бросив последний взгляд на поливаемый дождем брезент, из-под которого торчали две пары безжизненных ног, Стогов достал мобильный телефон и, когда послышался осевший после ночного бдения голос дежурного, устало произнес:

— Стогов, ФСБ. Записывай данные. Даугель Рудольф Иосифович, шестьдесят шестого года рождения. Соединенные Штаты, Нью-Йорк. Необходима вся информация, которую удастся нарыть, а также все то, что заложено в визовом отделе. Срочно!

* * *

Сообщение о ночном ДТП, при котором погиб сосед Державина по этажу, но главное — ту эмоциональную подтекстовку, с которой все это было доложено Стоговым, полковник Бусурин воспринял нарочито удивленным взбросом седеющих бровей:

— И ты что же, всерьез уверен, что этот случай на скользком шоссе как-то связан с убийством Державина?

— Я еще не знаю доподлинной роли Даугеля во всем этом деле, но то, что он как-то причастен к убийству Державина, в этом я не сомневаюсь.

— В таком случае обоснуй!

— Получен ответ на мой запрос по Даугелю и… Короче говоря, нестыковка получается, товарищ полковник, с нашим эмигрантом. Кстати, из России он эмигрировал в девяносто седьмом году. Получил в Америке гражданство, и за эти годы уже четыре раза наведывался в Россию.

— Причина?

— Как сообщили из визового отдела, больные, весьма почтенного возраста родители, проживающие в Псково-Печерске, без которых он, якобы, жить не может.

— Серьезная заява.

— Вполне серьезная. Кстати, и на этот раз он обосновал свой приезд в Россию все той же причиной: «больные родители». Однако по прибытии в Москву довольно круто изменил свой маршрутный лист и вместо того, чтобы сесть на поезд и ехать к своим престарелым, тяжелобольным родителям, он надежно окопался в «Стрельне», где ему, оказывается, за сутки до его прибытия в Москву был заказан одноместный номер на том же этаже, что и Державину.

Это уже было кое-что, по крайней мере Бусурин не буравил Стогова язвительно-снисходительным взглядом. К тому же эти детали, судя по всему, ложились в версию полковника Бусурина относительно смерти Державина.

— Не выяснял, чем вызвана его задержка в Москве?

— Постараюсь прояснить сегодня же, товарищ полковник, но это еще далеко не все. Виза Даугеля заканчивалась в мае месяце, у него еще было время и в Псково-Печерск съездить, и утрясти все свои дела в Москве, оттого и непонятно, с чего бы это вдруг он сорвался с места и в одночасье взял билет на нью-йоркский рейс.

— Изменились обстоятельства?

— Возможно, хотя и маловероятно. Уж слишком мало времени прошло с того дня, как Даугель покинул Штаты. И что могло произойти за эти дни настолько архичрезвычайного, чтобы столь любящий сын бросил всё и вернулся обратно, не доехав до родителей всего лишь несколько сот километров. Впрочем, меня насторожило другое… Рейс, на который был взят билет, вылетает из Шереметьева в одиннадцать утра, и лично мне непонятно, с чего бы это господину Даугелю тащиться ночью в аэропорт, под дождем, если до отлета еще оставалось почти шесть часов.

Стогов скромно замолчал, ожидая положительной реакции со стороны своего шефа, однако Леонид Яковлевич Бусурин не был бы полковником Бусуриным, если бы даже при таких картах не продолжал оппонировать капитану:

— Нервы? Предполетная бессонница?

— Товарищ полковник! Я, конечно, могу допустить любой вариант развития событий: и нервы, и предполетную бессонницу, но когда все это начинает напоминать многослойный пирог, накладываясь одно на другое…

— Ладно, капитан, забыли о нервах, предполетной бессоннице и прочей хренотени, — перебил его Бусурин, — и вернемся к существу вопроса. Считаешь, что все-таки существует какая-то взаимосвязь между смертью Державина и приездом в Москву нашего Даугеля?

— Уверен!

— В таком случае лично мне непонятно, с чего бы господину Даугелю срываться после смерти Державина с места и в срочном порядке заказывать билет на Нью-Йорк, вместо того чтобы ехать к родителям в Псково-Печерск, где его, судя по всему, уже должны ждать. Ведь он же не полный дебил и должен понимать, что этот его финт не может не вызвать ряд вполне естественных вопросов. Причем вопросов недоуменных.

Именно эта «нестыковка» в действиях Даугеля не давала покоя и Стогову, и все-таки он вынужден был подчеркнуть уязвимость логических построений своего шефа:

— Я не совсем уверен в том, что Даугеля мог волновать этот факт, я имею в виду преждевременный отлет в Штаты. Да и обосновать его он мог чем угодно. Вплоть до того, что произошло что-то непредвиденное с его женой в Нью-Йорке и он вынужден был срочно вернуться домой.

— Может, ты в чем-то и прав, — пожал плечами Бусурин. — И все-таки я не уверен, что при успешном развитии сценария, если, конечно, Даугелю действительно отводилась в нем какая-то серьезная роль, он не мог не задуматься о том, что его внезапный отлет из Москвы может вызвать серию нежелательных для его персоны вопросов, вплоть до того, что ему будет отказано впредь во въездной визе.

С этим не мог не согласиться и Стогов.

— Может, что-то пошло наперекосяк и заставило Даугеля нервничать?

— Возможно. Знать бы только, что именно заставило его всполошиться.

— Утечка информации? Даугелю стало известно о том, что всплыла правда о смерти Державина?

— Возможно и это, — согласился с капитаном Бусурин. — По крайней мере ничего иного и более умного на данный момент предположить не можем. Кстати, кто конкретно мог знать о настоящей причине смерти Державина?

— Ну-у, если не считать нас и Головко… — И Стогов чисто по-детски стал загибать пальцы.

— Всё, дальше можешь не вспоминать, — громыхнул полковничьим баском Бусурин. — И без того более чем предостаточно. Видать, как только пошла утечка информации, зашевелились клопы; подогревать стало.

Он замолчал надолго, видимо пытаясь просчитать возможный канал утечки информации, наконец произнес негромко:

— Ладно, капитан, с этим делом нам еще придется разбираться и разбираться, а сейчас… Что намечаешь делать?

— Надо бы тот номер досмотреть, в котором Даугель жил. И если горничная не вылизала его подчистую…

Заметив скептический взгляд шефа, он осекся на полуслове, однако тут же продолжил свою мысль:

— Я, товарищ полковник, конечно, понимаю, что надежды на проработку номера мало, как понимаю и то, что этим самым мы еще больше насторожим заказчика убийства, однако я спать не смогу, если не проведу досмотра. И еще одно, пожалуй, главное. При Даугеле находился мобильник, сейчас идет его распечатка.

— Хорошо, — согласился Бусурин. — Головко поставлен в известность?

— Так точно, еще утром созвонились. Доставлен акт экспертизы по телефонной трубке.

— Так чего ж ты молчишь?

— Так оно ж, вроде бы, и так все ясно, товарищ полковник, а тут Даугель…

— Оправдываться будешь потом. Что по трубке?

— Если в двух словах, то это фосфорсодержащее соединение, вызывающее остановку сердца.

На лице Бусурина отразилось нечто, напоминающее усмешку обиженного на жизнь бульдога.

— Выходит, правы господа эмигранты, обнародовав версию, что Державин был неугоден кому-то в России? Правы, капитан, правы! А от себя лично добавлю: тот, кто охотился за Державиным, сделал все от него зависящее, чтобы скрыть факт заказного убийства. Как говорится, помер Максим, да и хрен бы с ним, а оно вон как обернулось.

Он покосился на Стогова, будто он был виноват в двойном убийстве бывших соотечественников, и чтобы уже окончательно добить капитана, столь же хмуро произнес:

— Справка по Державину готова?

— Запрос направлен в архив, и думаю, не позже, чем завтра…

— Завтра… — пробурчал Бусурин. — Разболтались, мать бы вашу в Караганду! Но теперь уже мне нужна не кастрированная объективка, а развернутая информация не только о профессиональной деятельности Державина в свою бытность в СССР, но и об истинных причинах его отъезда в Штаты. Всё! Свободен!

Глава 7

Досмотр номера, из которого выехал Рудольф Даугель, не принес ничего такого, что могло бы уже напрямую заявить о его причастности к убийству Державина, и этого, естественно, не мог упустить Маканин, с обидой в голосе заявивший Головко, что трудно найти черную кошку в черной комнате, тем более если ее там нет и никогда не было.

Головко на это только руками развел, мол, мы тоже не боги, всякое в работе бывает. Но порой и такое бывает, что даже палка стреляет.

Подобная постановка вопроса, видимо, не очень-то устраивала начальника гостиничной службы безопасности, и он, продолжая держать себя в нужных рамках, хмуро спросил:

— Вопросы ко мне eщё будут?

— Да вроде бы нет, — пожал плечами Головко, покосившись при этом на Стогова.

Тот также отрицательно качнул головой. За те часы, что они просидели с Маканиным, просматривая видеозаписи наружного и внутреннего наблюдения, которые охватывали не только парадный вход «Стрельни», но и огромный холл на первом этаже гостиницы, Маканин вынужден был давать свои собственные комментарии и пояснения относительно отдельных эпизодов, в чем он видел прямой выпад против него как человека, отвечающего за безопасность клиентов гостиницы, они успели настолько устать друг от друга, что уже не чаяли, когда же всё это закончится и они наконец-то расстанутся навсегда.

Свободен, как сопля в полете, — вертелось на языке у Стогова, однако он заставил себя сдержаться, чтобы не выказывать особых «симпатий» гостиничному служаке. Он мог еще пригодиться при дальнейшей разработке обслуживающего персонала и гостей «Стрельни», хотя просмотр видеозаписей не дал ровным счетом ничего. На всех тех кадрах, где появлялся Державин, он был один.

Заявив Головко, что его ждут «производственные дела», Маканин проводил следователя с капитаном до бара, из дверей которого сочились дурманящие запахи свежемолотого жареного кофе, демонстративно откланялся и спорым шагом уверенного в себе человека направился к лифтовому стояку.

— Ну что, по рюмахе? — предложил Стогов, направляясь к стойке бара, за которой красовался явно скучающий без работы дюжий, плечистый молодец.

— Да вроде бы рановато еще, — попытался возразить Головко.

— Рановато для того, кто начинает работать в девять, — хмыкнул Стогов. — А мы с тобой вкалываем, как негры на плантациях, круглосуточно.

— Так-то оно так, — согласился с ним Головко, — но мне нынче еще на начальство выходить придется, а оно, сам знаешь…

Капитан ФСБ Андрей Стогов прекрасно знал, что такое «выход на начальство с докладом», и потому только участливо кивнул головой, искренне сочувствуя следователю.

— Тогда как знаешь, а я уж, прости за прямоту, как могу.

И уже остановившись напротив вскинувшегося навстречу бармена:

— Моему товарищу двойной кофе, парочку симпатичных бутербродов и салатик, да и мне, пожалуй, то же самое и сто пятьдесят вприпляс.

— Водочки? — осведомился понятливый бармен.

— Естественно, не коньяку.

Невольно усмехнувшись явно не капитанскому размаху Стогова, Головко полез было в карман за деньгами, но Андрей так прошелся по нему взглядом, что Семену даже стыдно стало.

— Не понял! — хмыкнул он, пряча деньги обратно в кармашек.

— А чего тут понимать? — отозвался Стогов. — Имею право угостить. Жмурик-то мой.

Поджидая за столиком Стогова, который, по его собственному признанию «с раннего утра руки не умывал», Головко чисто машинально прошелся взглядом по потолочному бордюру, чуть ниже которого обычно крепились камеры видеонаблюдения, подивился тому, что их не было в зале гостиничного бара, и вдруг словно споткнулся о внезапно мелькнувшую догадку.

Господи, да как же они сразу об этом не подумали?

В гости к Державину никто в гостиницу не приезжал. Это факт. Однако порошок в телефонную трубку ему все-таки вложили. Это тоже неоспоримый факт. И получается, что сделать это мог кто-то из обслуживающего персонала или людей, проживавших в «Стрельне». Обслуживающий персонал Головко отмел сразу же — слишком мало времени было у заказчика убийства, чтобы провести массированный подкуп кого-то из обслуги, да и решиться на подобное далеко не у всякого хватило бы смелости. Значит, кто-то из «гостей» российской столицы, остановившихся в этой гостинице.

Логично? Вполне.

В таком случае кто именно?

Допустим, Даугель. Однако, чтобы совершить запланированное, ему необходимо было легальным путем попасть в номер Державина, а для этого…

Знакомство? Естественно.

Где и при каких обстоятельствах?

Лучше всего здесь, в баре, который просто не мог обойти стороной Игорь Мстиславович Державин. Если верить словам Школьникова, «человек был наш, российский, насквозь проспиртованный». А это значит…

Не дожидаясь появления Стогова, он прозвонился по мобильнику Маканину, вкратце изложил ему свою версию и попросил спуститься в бар. К тому моменту, когда в дверном проеме высветилась крепко сложенная фигура Маканина, он уже ввел в курс дела Стогова, и они втроем направились к стойке бара.

При виде «начальства» вышколенный бармен едва ли не перекинулся через стойку, готовый ответить на любой заданный вопрос, и когда Маканин спросил, работал ли он в то воскресенье, когда умер «гость из девятого люкса», бармен утвердительно кивнул головой.

— А как же, Павел Петрович; — воскликнул он. — Сменщик-то мой на больничном, то ли грипп птичий, то ли ОРЗ подхватил, вот мне и приходится за всех отдуваться.

— Выходит, ты и в субботу вахту держал, — подсказал Стогов.

— Само собой.

— И выходит, ты должен был запомнить этого жмурика, — продолжал вести уже свою игру Стогов. — Я имею в виду гостя из девятого номера. Он в этот бар несколько раз заваливался.

Покосившись на своего шефа, который позволил ему отвечать на все вопросы, утвердительно кивнув головой, бармен почесал в затылке и, видимо припоминая «гостя из девятого люкса», произнес с нотками невольного уважения в голосе:

— Должен доложить вам, что он не только в бар заваливался, но также потребовал принести ему пару бутылок «Столичной» в номер.

— И что, заказ выполнили?

— А как же без этого! — искренне изумился бармен. — Желание клиента — закон.

— Когда это было?

— Кажется, в воскресенье. Да, точно, в воскресенье. Причем довольно поздно. Ресторан уже закрывался.

— И что же, он один, в одинаре?.. — «удивился» Головко.

— Зачем же «в одинаре»? — обиделся за полюбившегося клиента бармен. — Он вдвоем с каким-то мужчиной за столиком сидел. Судя по всему, тоже американцем из русских. И когда у них уже перебор с напитками пошел, вот тогда-то он и заказал пару «Столичных» в номер. Причем попросил еще, чтобы «со слезой» была.

— А того, второго мужчину помнишь? — осторожно, чтобы только не спугнуть глухаря с ветки, спросил Головко.

— Само собой.

— И описать можешь?

…По мере того как хваткий бармен вымучивал словесный портрет Даугеля, Головко прорисовывал мысленно схему убийства Державина. Всё вроде бы было ясно и понятно, кроме, пожалуй, главного.

Кто передал Даугелю фосфорсодержащий препарат, заложенный им в телефонную трубку? И зачем надо было закручивать столь сложные круги, задействовав для этой цели американца, когда всё это можно было проделать гораздо проще? Не из Америки же он его привез, хотя не исключался и подобный вариант.

Глава 8

Вот и не верь после этого толкователям снов, которые утверждают будто сны бывают вещие.

Еще не в состоянии до конца осмыслить телефонный разговор, который заставил учащенно биться сердце, Ольга Викентьевна опустила на одеяло телефонную трубку, откинулась головой на подушку и закрыла глаза.

Господи, так оно и есть! Три или четыре дня назад ей приснился сон, заставивший ее проснуться в холодном поту, и она даже кричала во сне или пыталась докричаться. Докричаться до человека, лицо которого она уже с трудом вспоминала, но который оставался для нее самой прекрасной любовью и от которого…

А вот об этом лучше не вспоминать, потому что с отлетом самолета, который уносил Игоря в далекую и оттого ненавистную Америку, ей казалось тогда, что ее жизнь уже закончилась, и она готова была наложить на себя руки, если бы… На тот момент она уже была беременна Златой, и именно это остановило ее от самоубийства. Да, она готова была убить себя, но только не ребенка, которого послал ей Бог.

Тридцать два года… казалось бы, всё забыто и быльем поросло, а вот поди же ты… Снова в памяти серебристый лайнер, взмывший над Москвой, и она, в страшном крике раздирающая рот.

Как в той далекой жизни, когда ее буквально спас, подставив свое плечо, Игорь Мансуров, ставший для Златы настоящим отцом.

Когда она проснулась, то подумала было, что это предательство с ее стороны, предательство по отношению к Мансурову, который погиб в автомобильной катастрофе полгода назад, но оказалось, что сон этот вещий, и телефонный звонок, после которого последовал длинный, поначалу непонятный разговор с сотрудником американского посольства, заставил ее поверить в это.

Скрипнув дверью, в комнату вошла Вера Викентьевна, которая сразу же после автомобильной катастрофы, в которой погиб Мансуров, переехала в довольно просторную квартиру на Проспекте Мира, чтобы хоть как-то облегчить жизнь своей искалеченной сестры, чудом оставшейся в живых. Составив с подноса на тумбочку тарелку с бутербродами и чашечку из тонкого китайского фарфора, она наполнила ее чаем и села напротив, видимо, почувствовав что-то неладное.

— Что, звонил кто-то?

Всё еще не в силах освободиться от воспоминаний, Ольга Викентьевна невольно вздрогнула и утвердительно кивнула головой.

— Неприятности?

Ольга Викентьевна покосилась на сестру, которая все эти полгода была ей за сестру-сиделку и няньку одновременно, освободив тем самым от неподъемных хлопот Злату, которая то по командировкам моталась, то с раннего утра до поздней ночи засиживалась в своей Третьяковке, и ее глаза вдруг наполнились слезами.

— Что, случилось что-нибудь? Оля! — забеспокоилась Вера Викентьевна.

— Звонили из американского посольства.

— И что? Хотят, чтобы ты провела очередную экспертизу? И ты как всегда…

Искусствовед Ольга Мансурова входила в десятку экспертов международного класса, и ее не оставляли в покое даже сейчас, когда она была прикована к постели, привозя особо спорные полотна известнейших художников прямо на дом.

— Что? Экспертиза? Какая экспертиза? — продолжая думать о чем-то своем, переспросила Ольга Викентьевна. Качнула головой и тут же задала вопрос, который заставил ее сестру широко раскрыть глаза. Уж не тронулась ли ее Оленька разумом, безвылазно находясь в четырех стенах? — Ты… ты помнишь Державина?

— Кого? — на всякий случай переспросила сестра.

— Державина. Игоря…

Не зная, как относиться к этому вопросу и к тому состоянию, в котором пребывала Ольга, Вера Викентьевна невразумительно пожала оплывшими плечами.

— И что с того?

— Так вот, только что звонили из американского посольства, некий Артур Хиллман.

На лице Ольги Викентьевны дернулся какой-то нерв, и она замолчала, словно что-то мешало ей говорить.

— Из американского? И что с того? — напомнила о себе сестра, в которой будто что-то замкнулось в далеком девяносто первом году, и она продолжала оставаться в душе «ответственным работником» Министерства культуры СССР и не очень-то жаловала Державина. — Неужто в его разлюбезной Америке стало настолько хреново и он надумал вернуться в Россию?

В ее словах сквозила нескрываемая издевка, и это заставило Ольгу Викентьевну невольно поморщиться. Она бы, конечно, могла одернуть сейчас свою старшую сестру, парой фраз поставить ее на место, напомнив о том, кто именно был виноват в том, что Игоря Державина выбросили из страны, как собаку безродную, и не ее ли разлюбезный горком партии приложил к этому руку, однако ее горло заполняла тяжелая, замешанная на обиде горечь, и она едва слышно шевельнула губами:

— Не смей так говорить!

— С чего бы вдруг? — окрысилась Вера Викентьевна.

— Умер Игорь.

Судя по той маске, которую натянула на себя сестра, эти слова практически не произвели на нее особого впечатления. И единственное, что она соизволила выдавить из себя, чтобы не казаться окончательно бесчувственной, так это:

— Все там будем. Кто раньше, кто позже. Твой Мансуров еще раньше ушел. А какой человек был! И муж, и отец! Ему бы жить да жить, а судьба распорядилась иначе.

Видимо считая эту тему закрытой, она высвободила телефонную трубку из ослабевшей руки сестры, положила ее на тумбочку, однако Ольга Викентьевна продолжала оставаться в состоянии прострации, и она, уже не скрывая свою неприязнь к Державину, со злостью в голосе произнесла:

— Этот самый Хиллман… Он из-за чего звонил? На похороны пригласить? В Америку?

— Что? На похороны?.. — Ольга Викентьевна скользнула по лицу сестры отрешенным взглядом, качнула головой. — Нет, не на похороны. Хотя на похороны тоже, видимо…

Ее щека дернулась нервным тиком, и она едва слышно прошептала:

— Он в Москве умер… в гостинице.

Это сообщение заставило сестру насторожиться.

— Так он что… сейчас в Москве?

— В субботу прилетел… поздно вечером.

— Зачем? — вырвалось у Веры Викентьевны. — В Москву прилетел зачем?

— Не знаю. Хиллман сказал, что это была деловая поездка и он… Игорь…

— Поездка… деловая… — пожирая свою сестру уничтожающим взглядом, повторила Вера Викентьевна. — А от тебя-то чего ему надо было? Лишний раз душу потравить или, может…

— Прекрати! — одернула сестру Ольга Викентьевна, и ее запавшие щеки покрылись красными пятнами. — Не смей так говорить! Не смей! Хиллман сказал, что, улетая из Нью-Йорка, Игорь оставил завещание на меня и на Злату как на свою дочь. И в Москву скоро должен прилететь официальный представитель нотариальной конторы Натансона, услугами которой пользовался Игорь.

— Зачем?

— Видимо для того, чтобы озвучить это завещание.

В комнате зависла напряженная, почти могильная тишина, которую нарушил надтреснуто-исказившийся голос Веры Викентьевны:

— Завещание… озвучить… Ты… ты хоть понимаешь, о чем говоришь?

Ее лицо также пошло красными пятнами, дрожали руки.

— Я-то, дура, надеялась, что этот кошмар тридцатилетней давности забылся навсегда. И для тебя, и для меня, и для… Да ты хоть о дочери своей подумай!

— Но Вера!.. Ведь Игорь ее отец!

— Ее отец Игорь Мансуров! — сказала, будто отрезала, сестра. — Он! Он ее растил, да и тебя из родильного дома он забирал, Мансуров, а не твой диссидент, который в это время уже прижился в своей Америке!

— Замолчи! — оборвала ее Ольга Викентьевна. — Замолчи! Ты прекрасно знаешь, как он оказался в Америке. И не его вина, что не он встречал меня из родильного дома. Ему тогда тоже впору было в петлю лезть, а ты…

Она уже почти задыхалась словами.

— Я… я всю жизнь буду благодарна Мансурову, что он не бросил меня в трудную минуту, но ведь и…

— Господи, да ты хоть понимаешь, о чем ты говоришь? — неожиданно упавшим голосом произнесла Вера Викентьевна. — Или ты своего Державина забыть не можешь? Так забудь! Ради спокойствия дочери своей забудь! Ведь именно Мансуров для Златы был родным отцом, а о твоем Державине она слыхом не слыхивала. И если ей рассказать сейчас всю правду…

Она смотрела на свою сестру как на сумасшедшую, и вдруг обреченно махнула рукой.

— Впрочем, поступай как знаешь. Ты же никогда не желала слушать добрых советов.

* * *

Вконец разозлившись на «уперто-неразумную», гремела на кухне кастрюлями старшая сестра, а Ольга Викентьевна лежала на сбившейся простынке и думала о том, правильно ли она поступит, открыв дочери правду. Пыталась думать о Злате, о том, как она воспримет ее признание, а в памяти всплывал закатный летний день, казалось бы, такого далекого и в то же время почти вчерашнего семьдесят шестого года, когда…

Господи, опять эта явь, с годами превратившаяся в навязчивый сон!

В тот вечер, багряно-закатный, она приехала к Державину, который годом раньше вселился в однокомнатную кооперативную квартиру на Ленинском проспекте, и сообщила ему, что беременна, причем, как сказал врач, уже на третьем месяце. Господи, как же он обрадовался тому, что у них будет ребенок!

А потом… потом Игорь сказал, что завтра же они поедут в ЗАГС и он постарается упросить заведующую, чтобы их зарегистрировали безо всякой волокиты, мол, вот паспорта, вот заявление и просьба — поставить печать в паспортах.

Потом они пошли в небольшое кафе, чтобы отметить это событие, около одиннадцати вечера вернулись домой — и вот тут-то…

Более тридцати лет прошло с тех пор, а ей все так же страшно вспоминать тот июльский вечер. Мутится сознание и кажется, что ее вот-вот вырвет.

Она уже стелила постель, как вдруг в прихожей раздался звонок, и она хорошо помнит, как изменилось лицо Игоря. На тот момент он еще не знал, что за ним пришли, но, видимо, уже предчувствовал подобный вариант развития событий. И не ошибся в своих предчувствиях.

Игорь пошел открывать, и она невольно прислушалась к тому, что происходило на тот момент в прихожей.

Громкие мужские голоса, возмущенный голос Игоря — и в комнату вошли трое в штатском. В том далеком семьдесят шестом году она работала в Третьяковской галерее, ей приходилось консультировать по вопросам живописи сотрудников КГБ, и когда она увидела тех троих, что прошли из прихожей в комнату, она уже знала, что за гости завалились в столь поздний час к Державину. Точнее, это был какой-то импульс, электрический разряд, пронзивший ее сознание — «КГБ!».

Судя по всему, и эти трое неплохо знали, кто она и что она, однако надо было соблюдать правила игры, и, видимо, старший этой троицы негромко спросил, кивнув в ее сторону:

— Что за женщина?

— Жена, — ответил Игорь.

— Паспорт! — потребовал младший по чину и даже руку протянул, будто ее паспорт должен был лежать наготове в карманчике розового, очень модного в те годы стеганого халатика, который на Восьмое марта ей подарил Игорь.

Паспорта, естественно, с собой не было, и она, возмущенно пожав плечиком, достала из сумочки пропуск в Третьяковку. Тоже документ. Однако все тот же младший чин только зыркнул по нему презрительно-уничтожающим взглядом и с тем же металлом в голосе повторил:

— Паспорт!

Она явно растерялась, и в этот момент на защиту пришел Игорь:

— Да как вы смеете! — повысил он голос. — Мало того что вы ворвались в мою квартиру, так вы еще и…

Он почти захлебывался в своем праведном гневе, а она… Она вдруг вспомнила, где работает, и это помогло ей обрести себя. По крайней мере на тот момент.

Все еще продолжая держать в руке свой пропуск в Третьяковку, она негромко, но достаточно уверенно произнесла:

— Думаю, вы еще пожалеете, что ворвались в этот дом. Я и мой муж сотрудники Третьяковской галереи, если, конечно, это название вам о чем-то говорит. Нашими консультациями, консультациями искусствоведа и эксперта, пользуется ваше ведомство, и могу вас заверить, что не позже, чем завтра, вы пожалеете о своем беспардонном хамстве.

Господи милостивый, какой же дурой она тогда была! «Не позже, чем завтра…».

До этого «завтра» надо было еще дожить, а в тот момент…

Впечатление было такое, что у этой троицы в штатском уши забиты тампонами из звуконепроницаемого материала, и все тот же манекен на шарнирах уже в третий раз потребовал «Паспорт!» — будто кроме этого гортанно-крикливого слова он ничего более не знал и знать не желал.

Она вынуждена была признать, что не имеет привычки таскать свой паспорт в сумочке, на что тут же отреагировал «старшой»:

— Так вы, выходит, здесь не прописаны? И утверждения, будто вы являетесь законной женой этому человеку…

Он довольно игриво повел глазами на постель, и она едва удержалась, чтобы не врезать пощечину этому гаденышу, как потом оказалось, в капитанском звании Комитета государственной безопасности. В духоте однокомнатной квартиры плавало невысказанное слово «Проститутка!», и единственное, что ей позволили, так это накинуть на себя одежонку и выскочить из дома на улицу, пока ее не отвезли в милицию.

А потом… Что же было потом?

Вся в слезах, она приехала на такси домой и тут же позвонила сестре, муж которой работал в горкоме партии, и слезно умоляла ее замолвить словечко за Игоря. Ожидала помощи, однако Вера словно серпом отбрила все ее потуги:

— Трое, говоришь, в штатском? Значит, так ему и надо! Правдолюбец хренов.

Расшифровка последней фразы не требовалась. За неделю до этого в «Литературной газете» была опубликована статья Державина, в которой он пытался обнажить проблему безнравственного отношения к историческому и культурному наследию страны, и Вера, будучи «ответственным работником» Министерства культуры, даже в мыслях не могла допустить, чтобы какой-то искусствоведишко возводил «подобный поклеп» на Советскую власть и партию.

Вспоминая свое состояние, в котором она тогда пребывала, Ольга Викентьевна вдруг почувствовала, как ее начинает бить точно такая же лихорадка, что случилась с ней страшным летом семьдесят шестого года, и закрыла глаза.

Что же было потом?

Когда ее выписали из больницы, а случилось это через месяц после того, как Игоря этапировали в аэропорт и как последнюю собаку выбросили из страны, он все-таки смог дозвониться ей домой и сказал, чтобы она ни о чем не волновалась и обязательно сохранила ребенка. Мол, все образуется, и они опять будут вместе, а пока что…

Однако шло время, и она в конце концов поняла, что уже ничто не «образуется» и они уже никогда не смогут быть вместе. Родилась Злата, из роддома ее встречал Игорь Мансуров, самый близкий друг Державина, безнадежно любивший ее многие годы, и, когда привез их домой, сказал, что хотел бы стать отцом ее дочери…

И вот теперь, когда еще не затихла боль по Мансурову, этот звонок из посольства. Она не знала, что ей делать.

Глава 9

Въедливый, как все старые контрразведчики, Бусурин пролистывал наполовину выцветшую папочку с «надзорным делом» по Державину, тридцать два года пылившуюся на архивных полках, но так и не мог взять в толк, из-за чего на самом деле был выслан из СССР кандидат искусствоведения Игорь Мстиславович Державин, сотрудник Третьяковской галереи, специализировавшийся на русской живописи девятнадцатого и первой половины двадцатого веков. Ни в каких акциях, митингах и демонстрациях, направленных против Советской власти, он замечен не был, в запрещенных выставках художников-авангардистов участия не принимал, однако даже несмотря на то, что он «нигде не был» и «участия не принимал», на него было заведено «дело» и почти тут же он был выслан из СССР.

Как говорится, ускоренными темпами.

Правда, кое-что проясняли две страницы убористого текста, написанные рукой научного сотрудника Третьяковской галереи, которые извещали соответствующие органы о том, что искусствовед Игорь Державин, вместо того чтобы более активно заниматься научной и просветительской деятельностью, распускает слухи о том, что кое-кто из крупных чиновников в ЦК партии и крупных функционеров в правительстве способствуют расхищению культурного достояния страны, что выражается в оттоке известных и малоизвестных полотен русских художников из музейных запасников России.

Судя по тому, что к «делу» была подшита весьма впечатляющая статья искусствоведа Игоря Державина, опубликованная в «сверхлиберальной» в семидесятые годы «Литературной газете», в которой автор практически в лобовую, невзирая на лица, ставил вопрос о сохранении тех полотен великих мастеров кисти, которым не хватает места в демонстрационных залах, и ими уже не стесняются украшать свои квартиры, дачи и охотничьи домики не только сильные мира сего, но и те из партийных и советских чиновников, кто по долгу службы обязан был «охранять, беречь и приумножать» культурное наследие страны.

— Ишь чего захотел! — хмыкнул Бусурин, откладывая в сторону газетную вырезку. — Беречь и приумножать… Если бы берегли, то, глядишь, и страна не треснула бы по швам.

Впрочем, это уже была привычная полковничья брюзготня, к которой он и сам относился презрительно скептически, и Бусурин вскрыл вместительный конверт, в котором хранился оригинал опубликованной в «Литературке» статьи, вдоль и поперек исполосованный ручкой редактора. Вчитался в зачеркнуто-перечеркнутые строчки и вздохнул невольно.

То ли искусствовед Державин действительно оставался в свои тридцать лет максималистом-правдоискателем, который пытался бить во все колокола, надеясь достучаться до гражданской совести партийных и советских чинуш, то ли просто был вечным оппозиционером и склочником, однако как бы там ни было, но в авторском варианте статьи было несколько фамилий ответственных сотрудников союзного министерства культуры и влиятельных аппаратчиков ЦК партии, которые напрямую обвинялись в незаконных оттоках полотен великих мастеров из музейного фонда страны и которые были старательно вымараны черным, жирным фломастером.

Все бы, казалось, ничего — поковеркал редактор статью, вымарал в ней то, чего не положено знать рядовому читателю, да и бог бы с ней, и не такое проглатывалось, однако со статьей Державина случилось нечто из ряда вон выходящее.

То ли подставил кто-то правдолюбца, то ли он сам решился пойти на этот шаг, взывая уже не к советской, а к мировой интеллигенции, но эта статья Державина была растиражирована западной прессой, и вскоре после этого…

Как говорится, судьба играет человеком, а человек играет на трубе.

В советские времена не очень-то любили тех, кто пытался вынести сор из избы. Их мордовали, выгоняли с работы с волчьим билетом, загоняли в психушки, но, чтобы выслать из страны… Для этого надо было или очень уж круто насолить своей стране, или же настолько сильно затронуть чьи-то глубинные интересы, что после этого уже переставали считаться с правилами игры.

Итак, что же на самом деле могло произойти с Державиным в далекие семидесятые годы? Во времена, когда в аппарате ЦК КПСС и в правительстве довольно прочно окопались те, кто подорвал в дальнейшем веру людей в Советскую власть, и они уже начинали чувствовать себя полновластными хозяевами страны. Примерно такими же, как те, кто живет сейчас на Рублевке.

Его попытки обратить внимание общественности на расхищение культурного наследия страны?

Так кто об этом в ту пору не говорил! К тому же в печати стали подниматься и более значимые вопросы.

Тогда что еще?

Публикация в западноевропейской и американской прессе?

Тоже чушь собачья. Не тот «проступок» со стороны малоизвестного на тот момент искусствоведа, который не представлял, да и не мог представлять для имиджа государства серьезной опасности, чтобы высылать его из страны, подставляясь тем самым под очередной удар либеральной мировой общественности. Как говорится, себе дороже обошлось бы.

Кому-то слишком сильно наступил на хвост, и от него решили избавиться столь радикальным методом?

Возможно, что и так, по крайней мере допустимо, хотя за подобным предположением тянулся целый ряд встречных вопросов. И один из них: «Почему вдруг высылка из страны, а не столь привычная в те времена психушка, где коротали свой век неугодные властям люди?»

«М-да, — сам с собой спорил Бусурин, мысленно перекатывая все за и против. — Психушка — это, конечно, вариант, но при таком раскладе Державин все-таки оставался в стране, мог оттуда и весточку на волю подать, а при той демократизации советского общества, которому уже невозможно было что-то противопоставить, и той заинтересованности со стороны мировой демократической общественности, которая рвалась с проверками в советские психушки, заточение Державина в психбольницу могло закончиться для кого-то громким международным скандалом. В европейской прессе была бы обнародована правда о заточении неугодного советским властям искусствоведа в психбольницу, а именно гласности кто-то более всего и опасался, и как единственно приемлемый способ раз и навсегда избавиться от очередного радетеля за сохранение культурного наследия страны — тихая высылка за пределы государства. В данном случае в Америку, которая на тот момент с распростертыми объятиями принимала у себя неугодных советским властям граждан. И если это действительно так…».

У Державина оставались довольно сильные и влиятельные враги в среде «любителей русской живописи», и, естественно, он не мог не поделиться своими опасениями с близкими ему людьми в Штатах. И теперь уже посмертная статья в «Новом русском слове» приобретала совершенно иное звучание.

На эту же мысль наводила и нелепая, казалось бы, гибель Рудольфа Даугеля.

Бусурин потянулся рукой к телефонной трубке, и когда послышалось стоговское «Слушаю, товарищ полковник», спросил:

— Что по Даугелю?

— Только что распечатали его мобильник. Последний, с кем он разговаривал, некий Венгеров Герман Родионович.

— От кого шел звонок?

— С мобильника Венгерова.

— Время?

— Вечером, накануне гибели Даугеля. В двадцать два восемнадцать.

— Это уже интересно. И кто он? Что он?

— Владелец и он же генеральный директор Центра искусств «Галатея». Более полную информацию надеюсь получить в ближайшее время.

Глава 10

Все еще не в силах осознать и принять как должное смерть Державина, который будто специально приехал в Россию для того, чтобы объявиться Ефрему Ушакову именно в тот день, когда ему явился «Спас» Рублева, Ушаков так и не смог заставить себя взяться за кисть и краски, хотя работы было невпроворот. Он не мог ни спать, ни есть, непроизвольно вглядываясь в окно, и единственное, что его спасало, так это водка, закупленная им к приезду Державина. Хотя, казалось бы, радоваться иконописцу подобному чуду, а он каждый день со страхом ждал того часа, когда на затихший поселок навалятся густые вечерние сумерки и надо будет включать свет.

И дождался.

… Он уже включил свет в доме, как вдруг почерневшее небо прорезала длиннющая молния, со стороны Ярославского шоссе громыхнул раскат грома и на прибитую пылью землю обрушился шквал яростного весеннего ливня. Ушаков бросился во двор, чтобы закрыть дверь сарая, однако щеколда долго не поддавалась, и когда он, промокший до последней нитки, вбежал в дом…

Не в силах даже слова произнести, чтобы прочитать «Отче наш», вконец растоптанный третьим явлением окровавленного «Спаса», он смотрел остановившимся взглядом на лик Христа, и когда, казалось, у него уже что-то сместилось в голове, Ушаков вдруг почувствовал, как что-то изменилось. Как и в прошлый раз, ощущение было такое, будто дрогнули сотканные в прозрачное полотно нити воздуха, и «Спас» растворился в темном проеме окна.

Еще не до конца уверовав, что явление исчезло, Ушаков еще какое-то время стоял, прислонившись мокрым плащом к стене, затем осенил себя крестным знамением и шагнул из комнаты в сени.

Прибитую ливнем пыль добивали последние капли уходящего на восток скоротечного ливня, и он, набросив на голову капюшон, заспешил в коммерческий магазин, где после вечернего сеанса в Доме культуры отоваривалась поселковая молодежь.

Кино еще не закончилось, однако около прилавка нес свою нелегкую службу участковый инспектор Овечкин, с которым Ефрем Лукич «дружил дружбу». Увидев остановившегося на пороге Ушакова, которого можно было признать по окладистой бороде «лапотком», которую не мог скрыть даже приспущенный на лицо капюшон, Овечкин едва не открыл от удивления рот.

— Лукич?!

Ни для кого не было секретом, что удиновский иконописец водочкой баловался довольно редко, тем более никогда в запой не влетал, и чтобы он поперся в такой дождь в коммерческую лавку…

— Что, не признал? — буркнул Ушаков, сбрасывая капюшон.

— Признать-то признал, но…

— Ладно, потом потолкуем. Сам-то чего тут караулишь?

— А то не знаешь, — покосившись на продавщицу, пробурчал Овечкин. — Щас киношка закончится, молодняк за пивом попрет, так вот чтобы они по пьяни друг дружке морды не квасили.

— То бишь профилактика? — уточнил Ушаков, уже думая, что Овечкина, видать, ему сам Бог послал. Возвращаться одному в дом, где только что было такое видение…

— Как говорится, лучше перебдеть, чем недобдеть.

— Слушай, Степаныч, — вмешалась в разговор явно обидевшаяся продавщица, — ты прямо-таки думаешь, что ты один в поселке умный, а все остальные — дураки дебильные. Даже сообразить не могут, кому можно водку отпустить, а кого и послать куда-нибудь подальше.

— А чего ж ты, ежели такая умная, в прошлое воскресенье…

— Ну, во-первых, за прилавком не я стояла, а моя сменщица, а во-вторых, не будешь же у каждого-разного паспорт спрашивать, вот и опростоволосилась девчонка. Так что лишнего не надо наговаривать.

И уже обращаясь к Ушакову:

— Что брать будешь, Ефрем Лукич?

Немного успокоившийся Ушаков подтолкнул локтем Овечкина, который время от времени заворачивал на огонек в иконописную мастерскую, как бы справиться о здоровье семидесятилетнего бобыля Ушакова, а на самом деле распить в хорошей компании да под умные разговоры бутылочку-другую.

— Степаныч, ты действительно того… если всех под одну гребенку грести, то как в Писании сказано… — Замолчал было, вспоминая, что же именно сказано в Писании относительно этого, откашлялся, почесал пятерней бороденку и уже более откровенно спросил: — Чего пить-то будем?

Несчастный Овечкин обреченно махнул рукой, покосившись краем глаза на продавщицу, которая все еще «держала обидку» на участкового, вздохнул обреченно и словно двоечник на экзамене произнес:

— Оно бы, конечно. Неплохо было бы при такой грозе бутылец усидеть, но…

И более чем красноречиво показал, что это в Америке шерифу за его службу платят сумасшедшие деньги-баксы, а в России, даже несмотря на то, что вроде бы и повышение было, далеко не каждый капитан милиции может отовариваться в коммерческом магазине «кристалловской» бутылочкой водки. А пить паленую — себе же в убыток.

— Да ты о чем, Степаныч! — искренне возмутился Ушаков. — Угощаю. Считай, именины у меня.

— Ну-у, ежели только именины…

Когда шли по темной улице, отоварившись двумя бутылками водки и какой-то запивкой в литровой таре, Овечкин все-таки не выдержал, чтобы не уточнить:

— Слушай, Лукич, а разве сегодня Ефрема отмечают?

— Да какая разница? — философски заметил Ушаков, бочком обходя антрацитового цвета лужу. — Сегодня именины или завтра? Главное — человека вовремя встретить.

— Что… случилось чего? — насторожился Овечкин, поддерживая Ушакова на осклизлом взгорке.

— Да вроде бы ничего особенного, — замялся Ушаков, все еще не решаясь открыться Овечкину и размышляя о том, не воспримет ли он его рассказ как бред сумасшедшего.

— И все же? — не отставал въедливый, как августовский репей, участковый.

— Дома расскажу.


Не только прилипчивый как осенний репей, но и знавший своих земляков не хуже приходского священника в приходской церкви, Овечкин что-то не мог упомнить случая, чтобы Ушаков с такой скоростью поглощал выставленную на стол водку. Словно за мужиком гнались на паре гнедых и это была последняя в его жизни бутылка. Однако мудро решив, что, видимо, еще не пришло время «колоться», спросил как бы о чем-то постороннем:

— Слушай, Лукич, я вот о чем думаю. Не надоело еще в бобылях мотаться? Уже лет десять прошло, как свою Галину схоронил, думаю, в обиде на тебя она не будет.

— Это в мои-то годы? — хмыкнул Ушаков, разливая по рюмкам остатки первой бутылки. — Господь с тобой, Тихон!

— А с чего бы это вдруг ты о своих летах вспомнил? — удивился Овечкин, подцепив на вилку кусок жирной селедочки, посыпанной кольцами репчатого лука. — Ты в свои семьдесят многим пятидесятилетним фору дашь. Что здоровьем своим, что работоспособностью.

— Ну, за доброе слово, конечно, спасибо, — отозвался Ушаков, — а вот насчет всего остального…

— Чего так?

— Ну, во-первых, даже представить себе не могу, чтобы вместо моей Галины здесь какая-то бабка подолом трясла, а во-вторых… В общем, было бы мне годков шестьдесят, может, и подумал бы в хату кого-нибудь привести, но сейчас…

Оттопырив мизинец правой руки, он в два глотка осушил свою рюмку, и только когда поставил ее на стол промеж тарелок, пояснил:

— Всему свое время, Тихон. Как сказано в Писании, время разбрасывать камни и время их собирать. Теперь уже хочется и о вечном думать, о чем-то хорошем, но, когда тебе на ухо будет верещать, капая при этом на мозги, увядшая пионерка пятидесятых годов… Нет уж, Степаныч, уволь. Да и не по-товарищески предлагать подобное, — засмеялся Ушаков, потянувшись рукой за второй, еще не початой бутылкой.

— Ты бы еще первую комсомолку вспомнил, — обиделся Овечкин, которого хозяин заподозрил в том, что он ему сватает семидесятилетнюю бабку. — За тебя любая пойдет.

— Ну а молодуха мне тем более не нужна — сказал, словно точку поставил, Ушаков. — Шуму от них много да трескотни. Каждая норовит выше головы прыгнуть да хозяйкой себя поставить. Так что уволь от такого счастья.

— Увольняю, — хмыкнул Овечкин, вспомнив норов своей законной супруги. Тоже в каждой дыре затычка. Ну а что касается дома… Сколько раз хотел развестись, да все не решался. Поначалу дети маленькими были, а потом привык помаленьку. Как говорят в народе, притерпелось, притерлось.

— Оно, конечно, и в одиночку хреновато, — вроде бы как согласился с участковым Ушаков, думая в то же время, самому ли начать рассказ о явлении Рублевского Спаса или все-таки не гнать лошадей и дождаться, когда Тихон сам спросит об этом.

«Впрочем, видение ли это было? — сам с собой рассуждал Ушаков, краем уха слушая житейские стенания участкового. — Видение — это когда привиделось что-то маловразумительное, промелькнуло перед глазами — и все. А тут…».

И он, невольно, покосившись на темное окно, в котором предстал перед ним Рублевский Спас, перекрестился на образа.

Видимо почувствовав, что хозяину дома сейчас действительно не до баб, и ночью, тем более в грозу, он поперся в магазин не от хорошей жизни, Овечкин произнес участливо:

— Слушай, Лукич, чего это я все о бабах да о бабах, будто поговорить больше не о чем. Сам-то как? Поди, уже с ног от работы валишься?

«А действительно, может, и впрямь переработал малость? Заказов невпроворот, оттого, может, и в халтуру вдарился», — вынужден был признаться самому себе Ушаков. — И Рублевский «Спас», как напоминание о настоящей иконописи?»

Эта мысль могла показаться спасительной, если бы Ушаков не понимал, что лукавит перед самим собой. Да и кровь… потеки крови на образе Спасителя — это тоже, видимо, было каким-то определенным знаком, посланным именно ему, Ефрему Ушакову.

«Господи, неужто…»

Пытаясь не думать о худшем, Ушаков рассказал участковому о явлении Рублевского «Спаса» с потеками крови под глазницами и замолчал, виновато шевельнув плечами. Мол, ты уж прости, мил человек, что заставил тебя тащиться к себе домой по такой дороге. Но сам понять должен, не каждый день подобное привидеться может. Хотя почему — привидеться?..

Овечкин молчал, переводя глаза с хозяина дома на окно, в котором, если верить Ушакову, а он не мог не верить иконописцу, к нему является образ Христа, причем таким, каким его написал сам Рублев. Зачастую подолгу засиживаясь в доме Ушакова и слушая его рассказы под водочку о великих иконописцах, ему уже не надо было объяснять, кто таков Андрей Рублев или тот же Феофан Грек, и поэтому он спросил то, о чем бы спросил в первую очередь каждый нормальный милиционер:

— А ты, Лукич, случаем не того?..

— Так ты что, хочешь сказать, пьян был? — обиделся Ушаков.

— Да нет, почему пьян! — замахал руками Овечкин. — Я имел в виду, может, нанюхался чего-нибудь такого, отчего…

— В своем ли ты уме, Тихон? — повысил голос Ушаков. — Чтобы я на старости лет…

— И опять ты, Лукич, не о том. Я о красках твоих говорю, а не о дури. Ты же целыми днями напролет с красками. Так ведь и их так можно нанюхаться, что та же дурь баловством детским покажется. Особенно, говорят, китайские краски…

— Ты же знаешь, я на своих красках работаю и растирать их никому не доверяю.

— Знать-то я знаю, но ведь сам говоришь, видение было. А оно, видение…

И замолчал надолго, видимо пытаясь понять, как это может совершенно трезвому, здоровому мужику, который в один присест в состоянии осилить бутылку водки, а потом долго вести умные разговоры, привидеться подобное. Единственно понятным было то, что на трезвую голову подобную загадку не разгадать, и теперь уже он потянулся рукой за бутылкой.

На этот раз выпили молча, не чокаясь, и только после того, как зажевали все той же селедочкой с лучком, Овечкин спросил, кивнув на окно:

— Может, это из-за грозы? Сполохи-то вон какие были. Молния резанула на полнеба, окно высветилось, а ты в это время о Спасе думал или еще о чем-нибудь божественном. Вот оно и закоротило в мозгах.

Ушаков отрицательно качнул головой.

— Нет, не то.

— А чего ж тогда?

— Знал бы, не спрашивал.

Гробовое молчание и наконец:

— А если это кто-нибудь над тобой подшутить захотел? Или поиздеваться?

И снова Ушаков отрицательно качнул головой.

— Нет! Я уже думал об этом. Да и не иконка это была, а именно «Спас». Рублевский «Спас»! Окровавленный и словно застывший промеж створок. Такое, Тихон, привидеться не может.

— Так что же тогда это было, если не глюки?

Ушаков подавленно молчал, страшась даже самому себе признаться в правомерности брошенных сельским участковым слов. Да еще оттого молчал, что подобное явление было однажды и его отцу, Луке Ушакову. Но то явление случилось только единожды почти восемьдесят лет назад, к тому же у того «Спаса» не было кровяных потеков по лику. И чтобы подобное явление повторилось десятилетия спустя… В подобное невозможно было поверить, и все-таки ЭТО было!

То явление «Спаса» отец описал в своих воспоминаниях, которые никому никогда не давал читать, опасаясь того, что время подобных откровений еще не наступило. И только однажды рассказал о том своем видении Ефрему. Будто боялся нарушить какой-то негласный договор между ним и духом преподобного Андрея Рублева, который словно поселился после этого в его иконописной мастерской на Арбате, помогая отцу писать иконы.

Когда грохочущий ливень перестал барабанить по крыше и о прошедшей грозе только напоминали всплески зарниц, Ушаков проводил Овечкина до калитки и вернулся в дом, с опаской покосившись на окно.

На столе между тем надрывался телефон, и Ушаков нехотя поднял трубку.

— Ефрем? Заснул, что ли? Вроде бы как рановато.

Этот насыщенный баритон, вальяжно-снисходительный и в то же время по-хозяйски повелительный, Ушаков мог бы признать из сотни других голосов, оттого и произнес с хрипотцой в голосе, будто в глотке засел ледяной комок:

— Заспал малость. Работы невпроворот. Встаю ни свет, ни заря.

— Это хорошо, что работы невпроворот, — снисходительным смешком отозвалась телефонная трубка, — сейчас все на обратное жалуются. — И тут же: — А с голосом-то что случилось? Не узнать.

— Да ничего особенного, видать, горло прихватило. Молочком холодным побаловался.

— Молочком… — все также снисходительно буркнул баритон. И тут же настороженно: — Может случилось что? А тут я со своим звонком.

— Да нет, все нормально, — пробурчал Ефрем.

— Тогда рад за тебя. И вот что еще… навестить тебя хочу, в ближайшие дни. Не против, надеюсь?

Мысленно выругавшись и невольно покосившись на темный провал окна, Ефрем хотел было сказать, что незваный гость хуже татарина, однако сдержался и только пробурчал, откашлявшись:

— Что-нибудь срочное?

— Весьма.

— Еще один заказ?

— И это тоже. Но главное…

— Ты все о том же? — повысил голос Ушаков.

— Да ты особо-то не кипятись, Ефремушка, не кипятись. Себе же в убыток будет.

— Что, надумал пугать?

— Окстись, Ефрем! Когда это я тебя запугивал? Просто поговорить хотел. Можно сказать, по-родственному…

Часть ІІ