Глава 11
Жесткая лагерная шконка — это всегда дискомфорт. Однако плохо вдвойне, если родители нарекли тебя именем Зиновий — Зиновий Давыдович Пенкин (Зяма), когда тебе уже под шестьдесят и ты не держал в руках ничего тяжелее шариковой ручки, коньячного бокала, да еще, пожалуй, прекрасных женских ног, в сладостной неге которых можно было забыть все на свете.
При воспоминании о женском теле Пенкин даже слегка застонал, скрежетнув зубами, и уставился неподвижным взглядом в серый потолок, посреди которого тускло высвечивала сорокаваттная лампочка. Даже ремонт, недавно проведенный в отрядном помещении, не мог скрыть той копоти и грязи, которая десятилетиями осаживалась на засранном мухами потолке, и от этой, казалось бы, никчемной мелочи, на душе становилось еще тоскливей и безрадостней.
«Увидеть бы Париж — и умереть!»
Пенкин поймал себя на мысли о том, что в его голове, словно заезжая пластинка, все чаще и чаще прокручивается этот бред сумасшедшего, эта словесная ахинея, неизвестно, когда услышанная им, и даже выругался шепотком, стараясь освободиться от посторонних мыслей.
Это же надо придумать такое! Увидеть Париж — и умереть…
Более всего на свете он хотел сейчас жить, жить полнокровной, насыщенной жизнью, и не очень-то стремился попасть в Париж с его Елисейскими полями, такой же серо-белесый и засранный приезжим людом, как этот потолок. Он хотел в Москву, в свою квартиру на Кутузовском проспекте, в конце концов к своей жене, от которой уже стал отвыкать за четыре года отсидки, но, кажется, именно этому желанию исполниться было уже не суждено.
Если еще месяц назад он надеялся на «милость» лагерного начальства, думая, что он, как законопослушный зэк, имеет все основания пойти на условно-досрочное освобождение, то теперь, после разговора «по душам» с лагерным кумом, эта мечта улетучивалась, как давным-давно забытое чувство утреннего похмелья после горячего душа, оставляя во рту паскудную горечь то ли собственной вины, то ли обиды на всех и во всем. Таких законопослушных, как он, в отряде набиралось более чем предостаточно, и выбор Хозяина, который в подборе счастливчиков на УДО руководствовался характеристиками от лагерного кума, пал на двух пердунов из отрядного актива. Кто-то из зэков, также надеявшийся на условно-досрочное освобождение, воспринял этот облом как нечто обыденное, кто-то зарылся головой в комковатую ватную подушку, не в силах сдержать слез горечи, и только он один, пожалуй, завыл от обиды и «несправедливости», бросившись на «выяснение отношений» с начальством оперчасти.
— А почему, собственно, я должен был рекомендовать тебя, — искренне удивился кум, — а не того же гражданина Пупкина, который раскаялся в содеянном, который был лоялен к руководству колонии и который — в этом я лично убежден на сто процентов, в колонию больше не попадет?
И когда он попробовал было возразить ему что-то, оперируя тем, что ни разу за весь срок пребывания на зоне не нарушил правил внутреннего распорядка, подполковник Кошельков сказал, словно точку в разговоре поставил:
— Запомни, Пенкин! Нарушение правил внутреннего распорядка — это штрафной изолятор. А лояльное отношение к руководству колонии и участие в работе отрядного актива — это те самые плюсы, которые рассматриваются при выходе на УДО. Надеюсь, все понятно? В таком случае надеюсь на твое благоразумие.
Он хорошо помнил, как от этих слов лагерного кума у него потемнело в глазах, как он хотел съёрничать, бросив в лицо Кошелькова, что даже за год пребывания в СИЗО, когда его мытарил следователь ФСБ, он так и не назвал своих компаньонов по бизнесу, и теперь, когда он отмантулил половину срока и ему осталось всего лишь четыре года отсидки, он… Однако вовремя захлопнул свою пасть, едва не подавившись словами, которые уже вертелись на языке, и вышел из кабинета Кошелькова.
О том, что творилось в его душе весь этот месяц, лучше не вспоминать — врагу не пожелаешь. Порой доходило даже до того, что еще ночь-другая и он накинет на шею удавку намыленную, отлучившись в уборную, такова была тоска по воле, и он едва сдерживал себя, чтобы только не натворить непоправимого. Даже на толчок боялся сходить иной раз, страшась того, что не выдержит больше этих мук и его найдут висящим над толчком с затянутым ремнем на горле.
А утром надо было идти на работу, и он, с воспаленными, красными от бессонных ночей глазами, плелся, едва передвигая ногами, в промзону, где его ждали лопата-стахановка, тяжеленный песок и цементная пыль, от которой, казалось, уже невозможно было отхаркаться.
Но если днем его все-таки спасала непосильная, как ему поначалу казалось, работа, то ночью, вернее ночами…
В какой-то момент, когда помещение уже наполнилось тяжелым мужским храпом, когда на своей шконке угомонился последний «вздыхатель», забрызгав одеяло спермой, и уже не продохнуть было от спертой вони, замешанной на уксусно-едком зэковском поте, вечно влажных портянок и того кашеобразного варева на ужин, от которого распирало животы, Пенкин вдруг поймал себя на мысли, которая заставила его содрогнуться.
Надвигающееся мужское бессилие и… и в конце концов полная импотенция.
Об этом страшно было даже подумать, но он уже не мог думать ни о чем другом, лихорадочно анализируя свое состояние.
Если раньше он не мог заснуть, не засунув руку под резинку трусов, то теперь… Господи милостивый! Он уже давно не ворошил свою память воспоминаниями о прекрасном женском теле, о женских грудях, от запаха которых можно было сойти с ума, зарывшись в них лицом, от раздвигающихся женских ножек и податливых округлых бедрах, и если бы он не вспомнил об этом сейчас…
Господи, да неужто все это в далеком прошлом?
Это было страшное, подобное приговору суда откровение, и он вдруг почувствовал, как пересохло во рту и учащенно забилось сердце.
Сунул руку в трусы, однако то, что некогда было грозой Москвы и Одессы, даже не подавало признаков жизни, хотя раньше, от одного лишь прикосновения играющих пальчиков…
Вот тогда он впервые осознал, что Зиновий Давыдович Пенкин уже далеко не мальчик, и если его, Зяму, невозможно оживить сладостными воспоминаниями в пятьдесят восемь лет, то что же с ним будет в шестьдесят два, когда он выйдет на волю?
Полная импотенция… И, если у него будет даже очень много денег, он уже никогда не сможет жить той полнокровной, насыщенной женщинами и страстями жизнью, которой жил до ареста и в которую мечтал окунуться после освобождения.
Четыре года…
Четыре года, в течение которых он, здоровый и сильный мужик, под которым когда-то очень и очень давно исходили страстью женщины, превратился в немощного старика, и еще четыре года, которые добьют его окончательно.
Эта мысль ужасала, он уже не мог ни о чем более думать и вдруг заскулил по-щенячьи, размазывая по щекам слезы.
Он плакал, проклиная свою дурость, жадность и упрямство, когда его допрашивал полковник Бусурин, требующий, чтобы он назвал оставшихся на воле подельников по бизнесу, а он, хитрожопый еврей, понадеявшийся на всесилие столичных адвокатов, только посмеивался в жилетку, упрямо повторяя, что никаких сообщников у него никогда не было, а тот груз, что шел из Москвы в Одессу, минуя таможенный досмотр, даже контрабандой нельзя назвать. Так, маленький гешефт для поддержания собственных штанов да чтобы семья не умерла с голоду. Надеялся, что за тот бешеный гонорар, который он уплатил адвокатам, они все-таки смогут вытащить его из того дерьма, в которое он окунулся благодаря все тому же Бусурину, и он отделается легким шлепком по заднице, оставшись в то же время при деньгах и сохранив наработанный канал таможенного перехода, однако что-то не срослось, и он, вместо того минимума, к которому можно было свести статью Сто восемьдесят восьмую УК Российской Федерации — «Контрабанда», получил сполна по всем пунктам предъявленного обвинения — восемь лет лишения свободы. Когда судья огласил приговор, он не поверил услышанному, все также продолжая надеяться на всесильную пробиваемость проплаченных адвокатов, не верил и тогда, когда его этапировали на зону, все еще надеясь на пересмотр уголовного дела, и только, пожалуй, сейчас, когда ему было отказано даже в УДО…
Господи милостивый, пятьдесят восемь лет — и уже импотент! Но и это еще не точка. А что же с ним будет через четыре года? Немощный, вконец одряхлевший старик или… или труп, который и похоронить по-человечески будет некому.
От этой мысли захолонуло в груди, тяжелым комком к горлу подкатило сердце, и Пенкин вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха, он задыхается, и еще немного…
Куда-то на задний план отошли мысли об импотенции, стало страшно. Однако он смог все-таки совладать с неожиданно нахлынувшим страхом, и когда почувствовал, что уже может свободно дышать и вроде бы даже думать, закрыл глаза и ворохнул в памяти то, что держал про черный день…
Теперь он знал, что ему надо делать, чтобы выйти на волю по УДО.
Подполковник Кошельков даже не удивился телефонному звонку начальника четвертого отряда, когда тот попросил его «найти несколько минут» для Пенкина.
— Что, созрел для серьезного разговора? — хмыкнул в трубку лагерный кум, который незадолго до этого вдоль и поперек проштудировал не только обвинительное заключение по Пенкину, но и все уголовное дело, в котором, как показалось Кошелькову, ведомство полковника Бусурина так и не смогло поставить заключительную точку.
— Судя по его состоянию, да. По крайней мере, такого Зяму я еще не видел.
— Мандраж, пограничное состояние?
— Точно сказать не могу, но, как мне кажется, что-то иное, хотя возможно и второе. Короче, будто сломалось в мужике что-то. Может, веру потерял во что-то такое, ради чего он готов был и дальше тянуть лямку. И если мне не изменяет интуиция, он готов пойти на контакт.
— Лагерный актив? Осведомитель?
— Нет. Да и не годится он для этой роли.
— Грешки давно минувших лет? Явка с повинной?
— Возможно, но думаю не это главное. По крайней мере, единственное, что я смог от него добиться, так это то, что дело, о котором он хотел бы говорить с начальником оперчасти, является делом государственной важности, и если не предпринять весьма срочных мер, то государство понесет невосполнимые потери.
— Даже так? — насторожился Кошельков.
— Я всего лишь передаю его слова.
— А он, случаем, не блефует?
— Не похоже.
Глава 12
С того момента, как ей прозвонился Артур Хиллман, представившийся сотрудником американского посольства, Ольга Викентьевна пребывала в состоянии тревожно-напряженного возбуждения и ничего с собой не могла поделать. И таблетки пила успокаивающие, и крепко настоянный чай на мяте — не помогало. Впрочем, непонятным ее состояние оставалось только для дочери, что же касается ее самой и сестры Веры, им всё было ясно и понятно.
Она так и не решилась объясниться с дочерью, чтобы рассказать ей всю правду, а Хиллман сказал, что в Москву, причем в ближайшее время, должен прилететь из Нью-Йорка официальный представитель нотариальной конторы Марка Натансона, который объявит Ольге Викентьевне и Злате Игоревне текст завещания, оставленного Державиным. Тянула время, сама не зная почему, как вдруг…
Хотя почему, собственно говоря, вдруг? Все эти дни она вздрагивала непроизвольно при каждом телефонном звонке, с подспудным страхом ожидая повторного звонка Хиллмана, казалось бы, у нее еще было время, чтобы подготовиться к нему, хотя бы внутренне, и все-таки не смогла.
Ее словно током прошило от телефонного звонка, раздавшегося в тот самый момент, когда в комнату вошла Злата, и она уже точно знала, что это звонит Хиллман.
Прочувствовала на каком-то подсознательном уровне, почти интуитивно, и только в этот момент поняла, почему до сих пор не могла открыться дочери.
Осознавала она это или нет, но она боялась потревожить память Мансурова, человека, который вырастил дочь Державина, дав ей всё, что только мог дать, воспоминаниями тридцатилетней давности. К тому же Злата любила своего отца, то есть Мансурова, носила его отчество — Игоревна, с трудом перенесла его гибель в автокатастрофе, и она не знала, как Злата отнесется к подобной новости.
Трубку сняла Злата и, удивленно вскинув бровями, протянула ее матери.
— Тебя, мам. Артур Хиллман.
— Дождались! — хрипло-прокуренным рокотком, с язвинкой в голосе прокомментировала звонок застывшая в дверном проеме Вера Викентьевна и обреченно махнула рукой.
Мол, вот они — любовные грешки туманной юности, теперича и расхлебывай сама.
Взяв трубку, Ольга Викентьевна постаралась собраться, но это мало что дало, и она едва выдавила из себя:
— Слушаю вас.
— Что, неважно себя чувствуете? — осведомился галантный американец, видимо уловив в голосе Мансуровой едва сдерживаемое напряжение. — Так должен вас обрадовать. Сегодня в Москву прилетает представитель нотариальной конторы Натансона, чтобы объявить вам и вашей дочери о завещании господина Державина.
— Да, но я… я не совсем готова к этому, — пролепетала Ольга Викентьевна. — К тому же я…
Она хотела сказать, что почти прикована к постели и не сможет приехать для оглашения завещания в посольство, однако Хиллман перебил ее на полуслове:
— К этому почти никто никогда не бывает готов заранее, уважаемая Ольга Викентьевна, и если вам трудно передвигаться по городу, то это завещание можно будет огласить и у вас дома. Надеюсь, вы не против гостей?
Ольга Викентьевна покосилась на прислушивающуюся к разговору
дочь, которой передалось, видимо, внутреннее напряжение матери, и на ее лице застыла вымученная улыбка.
— Конечно, приезжайте.
— В таком случае ждите нашего звонка.
— Что… уже сегодня?
Она была явно испугана, и многоопытный Хиллман не мог не уловить этого.
— Зачем же непременно сегодня! — успокаивающим баском отозвался он. — Завтра. Чтобы и вы, и Злата Игоревна были готовы к оглашению завещания.
Из телефонной трубки доносились короткие гудки «отбоя», а Ольга Викентьевна все еще продолжала держать ее в руке.
— Кто это, мама? — настороженно спросила Злата, вынимая из материнской руки трубку.
— Дед Пихто! — отозвалась от порога ее тетка и, с силой хлопнув дверью прошествовала на кухню, не забыв, однако крикнуть из коридора: — Рассказывай! Теперь-то чего скрывать?
— Мама! Я не понимаю… В чем дело? — уже с откровенной тревогой в голосе произнесла Злата.
Ольга Викентьевна подняла на нее глаза, и видно было, как по ее лицу, все еще красивому, пробежала легкая тень.
— Да, доченька, сейчас. — Она поудобнее приподнялась на подушке, провела языком по спекшимся губам. — Бери стул. Разговор длинный будет…
…В дверном проеме немым укором, скрестив руки на груди, застыла Вера Викентьевна, и даже не шевельнулась, когда сестра закончила свой страшный, прерываемый слезами рассказ. Молчала и Злата, которая и верила, и не верила в услышанное, уставившись на мать широко раскрытыми глазами. И только в тот момент, когда мать подняла на нее скорбный взгляд, в котором плескалась мольба о прощении, она едва слышно произнесла:
— Но почему… почему ты раньше мне об этом не рассказала, мама?
Ольга Викентьевна сглотнула подступивший к горлу комок.
— Я… я боялась. Да и отец твой…
Теперь уже ей мешали говорить подступившие к горлу слезы, но она все-таки смогла пересилить себя:
— Он… он любил тебя очень.
— Так он что… знал о том, что я… что мой отец…
От двери послышалось яростное бормотание Веры Викентьевны, но ее сестра даже не обратила на нее внимания.
— Знал. Мы же все трое в Третьяковке тогда работали. Но он… он тоже любил меня, очень любил, и когда твоего отца выслали из страны, а мне впору было в петлю лезть, вот тогда-то он и сказал мне, что прошлого уже не воротить, а ребенку будет нужен отец.
— О Господи! — возмутилась Вера Викентьевна. — Из двух мужиков, которые увивались за твоей матерью, ей, дурехе, именно Державина надо было выбрать, диссидента хренова!
— Замолчи — оборвала ее Ольга Викентьевна. — Если бы не твой грёбаный ЦК КПСС да те подонки, что присосались к отделу культуры…
Ее плечи дрогнули, и она закрыла лицо рукой.
Распечатка последних разговоров, которые шли на мобильный телефон Рудольфа Даугеля, уже не оставляла сомнений в том, что в убийстве Державина замешан владелец Центра искусств «Галатея» Герман Венгеров, причем не исключалась возможность того, что именно он является заказчиком убийства. И в то же время собранные о нем сведения, а также та «объективка», которая пришла по линии ФСБ, не позволяли Головко делать окончательные выводы.
«Не судим», «не привлекался» и прочее. Но даже, пожалуй, не это главное. На международном симпозиуме по поводу стремительно увеличивающегося фальшака и откровенных подделок русских художников, из-за чего даже общепризнанные, зарекомендовавшие себя аукционы стали превращаться в некое подобие рулетки, выступление Венгерова было самым жестким и самым конкретизированным по отношению к тем владельцам картин, которые выставляют на аукционы заведомый фальшак. А подобная позиция говорит о многом, да и Державин, будучи признанным светилом в области экспертизы, придерживался столь же непримиримых и жестких правил.
Да, все это было так, и все же…
«Рудольф? Москва беспокоит. Узнал, надеюсь?»
«Конечно узнал. Здравствуйте».
Это была распечатка телефонного звонка, который пошел с мобильника Венгерова на мобильный телефон Даугеля в тот самый день, когда американцам было официально объявлено о насильственной смерти Державина.
«Говорить можешь?»
«Да, конечно».
«Тогда слушай меня внимательно. Надеюсь, тебе уже известно, что уголовка и комитет стали копать относительно нашего друга?»
«Да, здесь уже были какие-то люди в штатском. Но насколько мне известно…»
Венгеров не дал ему договорить.
«А мне стало известно совершенно иное. Они зацепились за телефонную трубку, и я не исключаю вероятности того, что все это может закончиться довольно плачевно».
«Но ведь все было чисто!»
«Значит, где-то случился прокол. К тому же ты не довел до конца все то, что нужно было сделать».
Судя по всему, Венгеров напомнил Даугелю о «заряженной» телефонной трубке, которую надо было сразу же заменить на чистую, однако он, видимо в силу каких-то причин, не смог подчистить свои следы.
«И… что же теперь?»
В этих словах, сказанных Даугелем, было все: и страх перед возможным разоблачением, и мольба сделать все возможное, чтобы вывести его из-под удара.
«Поэтому и звоню. Но главное, не суетись и слушай меня. В срочном порядке прерывай свой вояж и бери билет на первый же рейс до Нью-Йорка».
«Да, но ведь я еще хотел…»
«Поездка в Псков отменяется. Считай, что это приказ».
Можно было только догадываться, что творилось в душе Даугеля в этот момент.
Отложив в сторону распечатку телефонного разговора, с которого уже можно было закручивать уголовное дело относительно господина Венгерова, Головко еще раз пробежался глазами по фрагменту распечатки самого последнего разговора, где Венгеров обговаривал время и место встречи с Даугелем накануне его вылета из Шереметьево, и уж в который раз поймал себя на мысли о том, что и в ночном ДТП не все столь просто и понятно, как казалось ему вначале. Впрочем, сам себя осаживал он, все эти навороты о подставном ДТП могли явиться следствием его воображения. Уж слишком сложной и противоречивой казалась ему фигура генерального директора Центра искусств «Галатея», чтобы так вот запросто взяться за его раскрутку. С одной стороны — довольно известный в своих кругах искусствовед и коллекционер, а с другой стороны… Заказ Державина и возможность предумышленного убийства исполнителя этого заказа. К тому же непонятным было, зачем бы господину Державину огород городить с наемным киллером из Штатов, если все это можно было сделать гораздо проще и дешевле.
Впрочем, об этом Головко старался не думать. За годы следственной практики ему приходилось раскручивать такие убийства, которые порой не укладывались в рамки здравого смысла и логического построения.
Сдвинув на край стола листы с распечатками, он пододвинул поближе телефонный аппарат и, как бы наступая на собственное «я», набрал номер офисного телефона Венгерова.
— Простите, а кто его спрашивает? — отозвался мелодичный женский голос.
— Следователь Головко. Прокуратура Москвы.
Зависшее молчание, судя по реакции секретарши, она впервые столкнулась с тем, чтобы ее шефа потревожил следователь, и наконец довольно приятный баритон:
— Слушаю вас.
— Герман Родионович? — уточнил Головко.
— Ну-у, если вы звоните в «Галатею», то, пожалуй, я и есть тот самый Венгеров.
В голосе человека, который представился Венгеровым, не было даже намека на то, что столь неожиданный звонок следователя заставил его насторожиться, и Головко, поддавшись бархатистости этого баритона, тут же изменил уже заготовленную линию разговора.
— Следователь Головко, Семен Павлович. Вы смогли бы подъехать в прокуратуру в любое удобное для вас время?
Он ждал, что Венгеров начнет предлагать своего адвоката, ссылаясь на то, что у него совершенно нет времени для подобных поездок, однако Венгеров словно забыл о том, что от его Центра кормятся довольно известные на Москве юристы.
— Что, неужто моя «Галатея» заинтересовала столь серьезное ведомство? — с легким смешком в голосе спросил он.
— Ну-у, я бы не сказал, что именно «Галатея», однако поговорить нам будет о чем.
— Даже так? — удивился Венгеров. — В таком случае, может, прихватить с собой кого-нибудь из адвокатов?
Вроде бы ничего не значащий, вполне естественный вопрос, однако в нем уже прослеживались нотки настороженности.
— Дело ваше, — выдерживая прежний безмятежный тон, произнес Головко, — но думаю, это лишнее.
— Что ж, в таком случае буду после двух. Вас это устроит?
— Вполне.
В трубке послышались резкие короткие гудки, и Головко с силой потер подбородок. «Телефонный» Венгеров — изысканная галантность и доброжелательность, а если вчитаться в рубленые строчки его разговора с Даугелем… М-да, судя по всему, в этом человеке пропадал незаурядный артист, умевший к тому же держать удары.
Удобно устроившись на стуле, Венгеров полностью соответствовал психологическому образу Венгерова-аристократа, и Головко даже засомневался в объективности той характеристики, где хозяин «Галатеи» представал россиянином «державного мышления, который способен жестко и бескомпромиссно отстаивать интересы России». В его взгляде, в посадке головы и манерах преобладали не только мягкость и откровенная расположенность к собеседнику, но и та внутренняя интеллигентность, которую невозможно приобрести за деньги. Впрочем, Головко повидал в своем кабинете и не таких асов перевоплощения, и можно было бы сразу же посадить этого сноба на жопу, задав ему несколько «наводящих» вопросов и заставив раскрыть свое настоящее лицо, однако Семен решил принять навязываемую ему игру, не поспешая раскрывать карты перед Венгеровым, и все-таки начинать надо было с вопроса о Державине.
— Знаю ли я Державина? — Удивлению Венгерова, казалось, не было конца. — Да как же я мог не знать Игоря Мстиславовича?! Эксперт мировой величины. К тому же мы в одном котле варились — русская иконопись и живопись девятнадцатого века. И когда мне сказали, что он умер в московской гостинице…
Венгеров развел руками.
— В подобное не сразу поверишь. Москва… гостиница… внезапная смерть… Чушь какая-то! Насколько я помню, это совершенно здоровый человек, причем далеко не старый. Если я не ошибаюсь, он всего лишь лет на десять старше меня был. Да, лет этак…
Он вдруг замолчал, обрубив себя на полуслове, и вопросительным взглядом уставился на хозяина кабинета.
— Вас что… действительно интересует Державин или все-таки переведем разговор на «Галатею»?
— Да, Державин, — подтвердил Головко, исподволь наблюдая за Венгеровым. Несмотря на свой опыт, он не мог пока что разобраться в этом человеке, и поэтому вместо допроса «под протокол» складывалась ни к чему не обязывающая говорильня. — А почему, собственно, вас это удивило?
— Ну-у, как бы сказать… — замялся Венгеров. — Насколько мне известно, ваше ведомство занимается более серьезными вопросами, нежели смерть человека в гостинице.
— Насильственная смерть, — поправил его Головко.
Было видно, как у Венгерова дрогнули уголки губ, и он пристально посмотрел на следователя.
— Вы что же, хотите сказать, что Державина…
Головко, подобно кошке, которая охотилась за мышью, наблюдал за реакцией владельца Центра искусств, однако ее можно было назвать состоянием человека, который поражен услышанным и не до конца верит этому.
— Да, — кивком головы подтвердил Головко. — Державин умер насильственной смертью, и поэтому, как вы сами догадываетесь, мы опрашиваем тех людей, которые могли бы общаться с ним.
— Господи, какой ужас! — едва шевельнув губами, прошептал Венгеров. — Но кто… кто мог решиться на подобное? Да и…
Он видимо хотел сказать «Да и зачем?», однако вовремя спохватился, поняв всю глупость вопроса. Пожалуй, ни у кого нет столько скрытых и явных врагов, как у тех экспертов по искусству, которые еще дорожат своим именем и не берут дань за написанные под диктовку заключения.
— Выходит, кто-то решился, — негромко произнес Головко, стрельнув глазами по лицу Венгерова. И снова подивился выдержке и актерским задаткам владельца «Галатеи». Ни один мускул на лице не выдал его истинных чувств, и один только этот факт говорил о том, что повозиться с ним придется немало. — Скажите, вы лично знали Державина или?..
— Лично, — подтвердил Венгеров. — И должен сказать, что горжусь этим. Хотя…
На его лице промелькнуло нечто подобное улыбке, и он отрешенно махнул рукой.
— Впрочем, все это в прошлом. И когда не стало такого человека…
— Что «в прошлом»? — мгновенно отреагировал Головко.
На лице Венгерова пролегли две глубокие морщинки, и он ухмыльнулся уголками губ.
— Что, думаете, не я ли сподобился на подобное кощунство? Заявляю официально, не я. А насчет «прошлого»…
На какое-то время в кабинете Головко зависла почти осязаемая, напряженно-колкая тишина, пока, наконец, ее не нарушил все тот же бархатный баритон. Правда, теперь в нем преобладали грустные нотки.
— Признаться, с Державиным я встречался только на симпозиумах да на аукционах, куда приходилось выезжать как представителю «Галатеи». И вот на последнем аукционе в Нью-Йорке, который проводила художественная галерея «Джорджия» и где «Галатея» была представлена пейзажем Левитана, незадолго до этого приобретенного мною у довольно известного московского коллекционера, возник вопрос о подлинности моего Левитана, хотя даже сомнений не было в том, что это ранний Левитан. Пригласили Державина, и вот он-то…
— Что, дал авторитетное заключение, что это фальшак? — догадался Головко.
— Да, фальшак, — с грустной миной на лице подтвердил Венгеров. — И наказал меня тем самым не только на круглую сумму, но и подверг сомнению мою репутацию коллекционера.
Рассказывая эту историю, он топил себя самым нещадным образом, и Головко терялся в догадках, зачем он это делает. Ведь не полный же он дебил и не может не догадываться, во что ему может вылиться затаенная ненависть на эксперта Державина? А то, что после подобных проколов на международном аукционе можно возненавидеть человека, в этом Головко не сомневался.
— И что?.. — стараясь быть предельно осторожным, спросил он.
— Да ничего, — хмыкнул Венгеров. — Поначалу, конечно, зол был на Державина, ведь мог же он разок в жизни покривить душой, тем более хорошо зная меня как коллекционера, а также и то, что я тоже купился на этого «Левитана», но потом, когда рассосалось немного и с меня было снято обвинение в преднамеренном обмане, я позвонил ему в офис и даже поблагодарил за случившееся.
Головко на это оставалось только головой кивать, мысленно похвалив Венгерова за сметку. Если следствие начнет отрабатывать москвичей, у которых были мотивы мести, господин Венгеров вроде бы, как и ни при чем. Сам рассказал следователю о том инциденте, который случился в Нью-Йорке.
— И что он? — спросил Головко. — Я имею в виду Державина, когда вы позвонили ему в офис.
Венгеров пожал плечами.
— А что — он? Да ничего. Державин — это в первую очередь высочайший профессионализм, преданность своему делу, за что, кстати, он и был выслан из СССР, и что не менее важно — врожденная интеллигентность. Единственное, что он мне сказал, так это то, что очень рад тому, что я понял его и не держу зла.
— Вы встречались с ним после этого?
— К великому сожалению, нет.
Далее расспрашивать Державина не имело смысла. Владелец «Галатеи», словно предвидя этот допрос без протокола, на каждый вопрос имел заведомо положительный ответ, и единственно, что оставалось спросить Семену, так это то, из каких источников господин Венгеров узнал о смерти Державина.
— Господи, да о каких «источниках» вы говорите! — всплеснул руками Венгеров. — Москва слухом полнится. А мне из Третьяковки позвонили, сказали, что сейчас решается вопрос, в какой церкви его будут отпевать, на каком кладбище хоронить и все остальное прочее.
Он вздохнул, и на его лице застыла маска скорби. Мол, жил человек, страдал и радовался жизни, что-то творил, и вот на тебе — церковь и свежий холмик на кладбище. Хорошо еще, что в Москве есть кому проводить его в последний путь.
— Значит, вы будете на похоронах?
— А как же иначе!
— То есть до этого времени никаких поездок за границу у вас не предвидится, и я смогу встретиться с вами в любое время?
Застывшая на лице Венгерова скорбь сменилась неким подобием всепрощающей улыбки.
— Семен Павлович, мы же с вами не дети, так что давайте без лишних экивоков. Если вам надо, чтобы я какое-то время не уезжал из Москвы, то так об этом и скажите. И обещаю вам, что дальше дачи никуда не уеду.
— И я могу вам позвонить в любое время?
— Естественно!
Наступал момент истины…
— В таком случае я записываю ваш мобильный.
Головко невольно напрягся, держа в руке ручку и думая о том, как буквально следующим вопросом он посадит этого сноба на жопу, однако с каждой цифрой, которую называл Венгеров, из него выходило чувство реальности происходящего.
Это был не тот номер, с которого звонили Даугелю!
Однако надо было как-то выкручиваться, и он не нашел ничего лучшего как спросить:
— Это персоналка?
— Не понял.
— Я имею в виду номер, который вы не блокируете? Я вроде бы записывал совершенно другой номер мобильника.
— «Билайновский»? — уточнил Венгеров. — Так я тот мобильник буквально днями как потерял. Пришлось заново восстанавливать всю «память».
Головко в упор смотрел на владельца «Галатеи». Теперь уже он видел перед собой не интеллигентного ценителя искусств, а умного, жесткого преступника, который загодя просчитал все варианты возможного отхода.
— «Буквально днями» это когда?
Было видно, как у Венгерова дрогнули уголки губ.
— Чувствую, вас не сам Державин интересует, а нечто иное, возможно даже… — Он замолчал было, однако тут же вскинул на следователя глаза и с нотками грусти в голосе произнес: — Впрочем, это ваша работа. А что касается потерянного мобильника…
И он назвал день, когда в гостиничном номере был обнаружен труп Державина.
Глава 13
Все что угодно мог ожидать Леонид Яковлевич Бусурин, любой пакости или любого «подарка», которые мог преподнести наступивший рабочий день, но только не телефонного звонка начальника оперчасти саратовской «двойки», в которой давил лагерную шконку Зиновий Пенкин, еще на воле поимевший кличку Зяма. Это было возвращение в прошлое четырехлетней давности, когда он возглавлял группу по оперативной разработке сети контрабандистов, которую свил на своем предприятии все тот же Зяма. Дальнобойщики Пенкина работали на южном направлении, в основном — Украина, и когда надо было доставить из Москвы в Одессу особо ценный контрабандный груз, причем с прямой доставкой на судно, которое уходило из Одесского порта, деловые люди обращались к Зяме, зная, что в его конторе проколов не бывает. По-настоящему серьезный прокол случился, когда капитан греческого сухогруза и генеральный директор московского автокомбината не поделили гонорар в миллион долларов, из-за чего обиженному греку пришлось лететь в российскую столицу для выяснения отношений, и именно с этого момента госпожа Удача повернулась к Пенкину спиной.
Женщины, тем более непостоянные, терпеть не могут мелочных и жадных, а Зяму всякий раз душила жаба, когда приходилось делиться гонораром. Своим дальнобойщикам он платил раз и навсегда установленную ставку, а здесь… Как говорится, жадность фраера сгубила.
Четыре года…
На тот момент оперативникам Бусурина удалось раскрутить только верхнюю часть той пирамиды, которую выстроил генеральный директор весьма уважаемого столичного автокомбината, и Бусурин считал это своей собственной неудачей, с годами теряя надежду на то, что когда-нибудь доведет-таки до логического конца это дело, и когда лагерный кум сказал ему, что «осужденный Пенкин требует незамедлительной встречи с полковником ФСБ Бусуриным», он вдруг почувствовал, как екнуло сердце. Видать, хреновато пришлось некогда всесильному господину Пенкину на зоне, коли просит аудиенции с человеком, которого он должен ненавидеть всей душой. Причем даже не просит, а «требует незамедлительной встречи». Видимо, решившись идти в признанку по своим старым делам. И если это не блеф, и он действительно в силу каких-то причин готов сдать своих подельников по бизнесу, которые продолжали пользоваться наработанными каналами…
Это был тот самый случай прямого контакта, который нельзя перекладывать на плечи подчиненных, и единственное, что уточнил Бусурин, так это встретят ли его на вокзале в Саратове.
— О чем разговор, товарищ полковник! Машина будет подана к поезду.
— В таком случае выезжаю.
— Когда ждать?
— Завтра. И вот что еще… Прихватите с собой «Личное дело» Пенкина.
— То есть, его психологический портрет? — хмыкнул в трубку явно довольный Кошельков.
— Да. Как говорится, в анфас и в профиль.
Бусурин смотрел на сидевшего перед ним Пенкина и думал о том, что только на зоне, пожалуй, можно понять смысл фразы «Время — понятие относительное». Казалось бы, всего четыре года прошло с тех пор, как был арестован пышущий здоровьем, преуспевающий бизнесмен Зиновий Давыдович Пенкин, а поди-ка посмотри, что сотворило время из этого человека. Ему еще не было и шестидесяти, то самое, наполненное полнокровной жизнью время, когда седина в бороду, а бес в ребро, однако вместо прежнего Зямы, каким его помнил Бусурин, перед ним мостился на краешке стула совершенно сломленный зоной и временем, рано поседевший и рано постаревший зэк, который, тем не менее, все еще надеялся, что он сможет вернуть хотя бы частичку прежней полнокровной жизни.
— Курите? — спросил Бусурин, выложив на стол пачку сигарет.
— Что? Курить?.. — Видимо, еще не до конца поверивший в то, что из Москвы действительно приехал сам Бусурин, Пенкин бросил на него стремительно-вопросительный взгляд, и его лицо скривилось в скорбной, виноватой улыбке. — О чем вы говорите?..
— Однако, насколько я помню…
— Господи боже мой, гражданин полковник! — В голосе Пенкина слышалась мировая скорбь угнетенной половины человечества. — Что было, то быльем поросло. А курить, пить и женщин водить…
Начавший осваиваться в компании полковника ФСБ, он прекрасно понимал, что Бусурин так бы просто не мотанулся из Москвы в Саратов, на нем, видимо, все еще висит многотомное уголовное дело четырехлетней давности, и поэтому позволил себе эту скорбную недоговоренность, которую можно было бы принять за грустную шутку раскаявшегося в своих грехах человека. Курить, пить и женщин водить…
Сопоставляя свое первое впечатление о Пенкине с той характеристикой, которую составил на него начальник отряда, Бусурин понимал, что Зяме, судя по всему, есть что вспомнить и есть что рассказать, однако он не намерен просто так, за понюшку табака делиться с полковником ФСБ своей информацией и постарается выжать из него все возможное, чтобы облегчить свою дальнейшую жизнь на зоне.
«Умен, предельно осторожен, в силу обстоятельств может пойти на ущемление собственной личности, и в то же время психологическая несовместимость со спецконтингентом, что ведет к психическому угнетению осужденного Пенкина З.Д. как личности, и как вывод — патологический страх перед дальнейшим сроком отбывания в колонии».
Патологический страх…
Это был еще один приговор, вынесенный за эти годы Пенкину, причем на этот раз уже самой действительностью, в которой он оказался. И это было для него еще страшнее, чем изначальный приговор Мосгорсуда.
— Я тоже пытаюсь бросить курить, да все никак не получается, — признался Бусурин, и понимая, что жать и нажимать в данный момент на Пенкина — себе же в убыток будет, произнес доверительно: — Ну, если не курить да не пить… чем бы я мог помочь вам сейчас?
В глазах Пенкина мелькнуло нечто похожее на удивление. Видимо ожидал, совершенно иного разговора, а тут вдруг «чем помочь вам сейчас?». Он смотрел на Бусурина, и его лицо постепенно принимало маску человека, который с минуты на минуту ждет удара, но не может себя защитить. Наконец-то дрогнули его губы, и он почти выдавил из себя:
— Вы… вы это серьезно?
— Зиновий Давыдович! Давайте не будем играть в поддавки, вы прекрасно меня знаете, а я прекрасно знаю вас. И если вы действительно желали меня видеть…
— Да! Да, да! Конечно!
— Так в чем же дело?
По лицу Пенкина, словно прибойная барашковая волна, пробежала гамма чувств, и он, стрельнув глазами по лицу Бусурина, произнес явно заготовленную фразу:
— Я… я хотел бы быть уверенным, что вы уже не видите во мне того Пенкина, которого арестовали четыре года назад.
— Зиновий Давыдович… — удивленно и в то же время с нотками сожаления в голосе протянул Бусурин. — Искренне говорю, я бы тоже хотел этого, но… Но вы пока что ровным счетом ни-че-го не сделали такого, чтобы я мог поверить в вашу лояльность. И даже те старые дела по контрабанде…
— Господи ты боже мой! — не смог скрыть своего возмущенного удивления Пенкин. — Да о чем вы говорите! Прошлого уже не воротить, да и зачем возвращаться в те годы, если все это уже недоказуемо?
— Ну, с этим, положим, я вынужден не согласиться, приглядываясь к Пенкину, произнес Бусурин, — а вот насчет…
Однако Пенкин будто не слышал его.
— То контрабандное старье, о котором вы только что изволили вспомнить, всего лишь маленький еврейский гешефт по сравнению с тем грузом, который готовится к вывозу из России. И если бы вы поверили мне и согласились на мое участие в этой операции…
— Стоп! — движением поднятой руки остановил его Бусурин. — Во-первых, что за груз и откуда у вас эта информация?
Пенкин сморгнул и уставился взглядом вконец затравленного человека на полковника ФСБ.
— Скажите, вы действительно верите, что я уже не тот Зяма Пенкин, которого вы знали раньше, и я уже не могу больше… — теперь он уже почти плакал, — ни дня, ни ночи…
Он видимо хотел сказать «топтать зону», однако не смог произнести больше ни слова, и замолчал, смахнув со щеки накатившуюся слезу.
Бусурин потянулся рукой к пачке с сигаретами.
— Верю! Однако это не меняет моего вопроса. Что за груз7
Пенкин поднял на полковника уже совершенно сухие, лихорадочно блестевшие глаза.
— Точно сказать не могу, вернее, пока что сказать не могу, — поправился он, — однако по моим прикидкам это большая коллекция по-настоящему старинных икон музейной ценности, владелец которой прощупывает возможные каналы вывоза этих икон в Америку.
И добавил, покосившись на Бусурина изучающим взглядом:
— Насколько я разбираюсь в подобных вещах, это тот самый случай, когда эту коллекцию можно было бы приравнять к валютным запасам страны.
— С чего бы вдруг такая уверенность?
— Гонорар, предложенный мне за содействие, вполне приличная цифра с пятью нулями в американских долларах.
Бусурин удивленно смотрел на Пенкина: не врет ли? Да и крыша могла поехать у зэка — подобные вещи не так уж и редки на зоне. Гонорар в несколько сотен тысяч долларов — это более чем серьезная заявка. И если оценивать готовящийся переброс по этому гонорару… Господи, сколько же могут стоить сами иконы?
Видимо уловив сомнения полковника, Пенкин развел руками и улыбнулся жалкой улыбкой замордованного человека.
— Что, не верите? Я бы тоже не сразу поверил, но это действительно так.
— Хорошо, — успокоил его Бусурин, — допустим, я поверил в то, что готовится переброс крупной партии особо ценных икон, хотя я даже представить себе не могу, что это за иконы такие в подобную стоимость, но почему именно Америка, а не Франция или та же Англия?
— Я не знаю, почему именно Америка, — пожал плечами Пенкин, — но главное условие владельца этих икон — доставка груза из России в Одессу с дальнейшей погрузкой на судно, которое уходит в любой из американских портов.
Голос Пенкина набирал силу уверенного в своих возможностях человека.
— Естественно, что предложенный гонорар включает в себя и гарантию безопасности этого груза.
— И эта акция была предложена вам?
— Да.
— Кем?
Судя по реакции Пенкина, он ждал этого вопроса, и Бусурину не пришлось повторяться.
— Да как вам сказать… — вроде бы как замялся Пенкин. — Пока что я и сам не знаю заказчика, но как только вы согласитесь на мое вступление в эту игру…
— В игру? — не смог сдержать своего удивления Бусурин. — Но о каком согласии и о какой игре может идти речь, если вместо ясности вы продолжаете темнить!
— Я… вы меня не поняли, — мгновенно среагировал Пенкин, и в его глазах отразилась накатывающаяся паника. — Я только сказал вам…
— Кто конкретно сделал вам это предложение? — В голосе Бусурина теперь звучали металлические нотки.
— Мой диспетчер.
— Диспетчер?..
— Да, — кивком головы подтвердил Пенкин. — Но только не тот, что на автобазе, а тот, через которого я получал заказы.
— До того момента, пока вас не арестовали? — уточнил Бусурин.
— Да.
— И которого вы так и не назвали.
Пенкин облизал языком ссохшиеся губы, и было видно, как на его шее запульсировала синюшная жилка. Теперь уже не оставалось сомнений в том, что мужик пошел в признанку и все то, что он рассказал до этого, правда.
— И с которым вы продолжали поддерживать деловые отношения? — усмехнувшись, произнес Бусурин.
Стрельнув по нему настороженным взглядом, Пенкин пожал плечами.
— Ну-у, не то чтобы сказать «деловые отношения», но…
— Но связь не прерывалась, — подсказал Бусурин. — Тем более что вы не сдали его на допросах. И все-таки мне непонятно, почему именно вам было сделано это предложение, тогда как контрабанда требует определенных гарантий, которые может дать только человек, полностью отвечающий за эту операцию. А вам, насколько мне известно, еще четыре года осталось. И давать какие-то гарантии в вашем положении…
Бусурин замолчал, заметив, как дрогнули губы Пенкина.
— Может, я ошибаюсь и что-то не то сказал?
— Да нет, вы правы, — заторопился Пенкин, оттирая ладонью неожиданно взмокший лоб, — правы. Но дело в том, что я должен был уйти по УДО, и об этом знала не только моя жена, но и…
Запнувшись на слове, он внезапно замолчал, видимо подыскивая наиболее приемлемое определение для своих бывших подельников, и Бусурин не удержался, чтобы не подсказать ему:
— Коллеги по бизнесу.
— Да! Именно коллеги, — скривился в усмешке Пенкин.
— В том числе и ваш диспетчер.
— Да, естественно!
— И?..
— Буквально несколько дней назад мне была передана малява, в которой меня поздравили не только с УДО, но и с тем гонораром, который позволит мне забыть те четыре года, которые я провел на зоне.
— Если вы дадите свое принципиальное согласие? — уточнил Бусурин.
— Да, именно согласие.
— И что вы?
— Должен дать ответ в ближайшие дни.
— То есть, когда будет принято окончательное решение по УДО?
Пенкин молча кивнул головой.
— И вы?..
На лице Пенкина дернулся какой-то нерв, и он пожал плечами.
Внимательно изучивший «Личное дело» Зямы, Бусурин уже знал о том, что кандидатура Пенкина была отклонена в пользу другого претендента, и не надо было заканчивать академию КГБ, чтобы понять, что именно творится в душе сломленного зоной зэка. Он уже не сомневался в том, что Пенкин готов на любое сотрудничество с ФСБ, лишь бы его вытащили с зоны. И если он не блефует относительно своего диспетчера, который, видимо, полностью уверовался в том, что заматеревший на зоне ушлый Зяма не только прикупил на корню Хозяина саратовской «двойки», но и продолжит свой бизнес по выходу на свободу…
— Кто передал маляву?
Пенкин поднял на Бусурина совершенно больные, воспаленно-красные глаза. Судя по всему, что-то подсказывало ему, что он сделал единственно правильный выбор, поставив на полковника ФСБ, и, уже освобождаясь от давившего его страха неизвестности, негромко произнес:
— Мальчонка один, из контрактников. Я давно уже пользуюсь его услугами.
— Ладно, об этом ты расскажешь Кошелькову, а сейчас вернемся к нашим баранам. Диспетчер… Кто он и что он?
Глава 14
Если бы кто-нибудь сказал Злате, что у нее могут возникнуть проблемы с сердцем и, видимо, как следствие — проблемы со сном, она бы просто рассмеялась в лицо этому человеку. Тридцатилетняя красивая женщина, уяснившая для себя после неудачного замужества, что все мужики козлы и сволочи, она все свободное время отдавала горным лыжам, бассейну и теннису, и когда вдруг поймала себя на том, что не может заснуть уже вторую ночь подряд, к горлу подкатывает готовое выскочить сердце, а все нутро наполняется отвратительно-панической дрожью, она испугалась по-настоящему. Ничего подобного с ней не было даже в тот страшный день, когда в ДТП на подмосковной дороге погиб ее отец и только каким-то чудом осталась жива мама, а тут вдруг…
Стараясь не разбудить мать и тетку, которая после ухода «господ американцев» словно воды в рот набрала и только изредка бросала на сестру уничтожающе-презрительные взгляды, Злата прошла на кухню, включила свет. Четверть пятого, а сна как не было, так и нет, и только голова гудит набатным колоколом, готовая, казалось, развалиться надвое. Хотела было поставить чайник, однако вместо этого достала из шкафчика тонометр и, стараясь не обращать внимания на внутреннюю дрожь, от которой уже начинали стучать зубы, натянула на руку манжет и сжалась в ожидании непонятного предчувствия.
Сто семьдесят на сто пять — предчувствие не обмануло ее.
В голову хлынул липкий, как патока, навязчивый страх, что так, наверное, надвигается смерть, однако она все-таки смогла взять себя в руки и даже ополоснула заварной чайник, чтобы сотворить свежую заварку. В какой-то момент ей удалось немного успокоиться, и она попыталась осмыслить свое состояние.
Пожалуй, более всего это был страх за мать, которая и без того уже стояла одной ногой в могиле. И теперь, когда она вынуждена была открыть ей тайну, которую они несли с отцом с момента ее рождения…
Поминутно восстанавливая в памяти тот вечер, когда мать вынуждена была открыться ей, она хорошо помнила тот беспомощный свой крик, который вырвался из ее горла:
— Но почему ты раньше не рассказала мне об этом?
И ответ матери:
— Я… я боялась, доченька. Да и отец твой… я имею в виду, который тебя вырастил, просил не говорить об этом.
— Она так и сказала: «я имею в виду, который тебя вырастил», и это более всего поразило ее.
Боже милостивый! Отец… отец, которого она так любила, которым так гордилась с самого детства и по стопам которого пошла, став в конце концов признанным искусствоведом, и вдруг… «я имею ввиду…».
Что-то страшное и чужеродное крылось за этими словами, и она не могла не спросить у матери:
— Ты любила его?
— Кого?
— Отца!
— Державина?
— Господь с тобой, мама! Я говорю…
— А-а, — словно вспомнив нечто совершенно постороннее, протянула мать, и на ее лице застыла скорбная улыбка. — Наверное, любила. Но дело даже не в этом…
— А в чем? В том, что он не бросил тебя с чужим ребенком на произвол судьбы и даже признал меня своей дочерью?
— Не надо так со мной, прошу тебя, — едва слышно прошептала мать и словно замкнулась в своей скорлупе, думая о чем-то своем.
— Дура! — нарочито громко произнесла молчавшая до этого тетка, и непонятно было, к кому больше относится это определение: к матери или же к ней.
В ту ночь она не сомкнула глаз, а утром подошла к лежавшей на подушках матери и вдруг разревелась по-детски, уткнувшись лицом в ее ладони. Мама, словно маленькую девочку, погладила ее по голове, и она едва слышно, будто стеснялась своих собственных слов, спросила:
— У тебя сохранилась его фотография?
— Твоего отца?
— Да.
Скорбный вздох и…
— К сожалению, нет. Я… я не хотела нанести боль человеку, который стал твоим отцом, и…
— И ты уничтожила его фотографии?
Утвердительный кивок головой и виноватый взгляд, брошенный из-под припухших век.
Потом они всплакнули, как бы прося друг у друга прощения, однако надо было готовиться к приходу американских гостей, и она на какое-то время забыла о нервно-лихорадочной боли в груди, прибираясь в квартире. А потом… наступил тот самый момент, когда она по-настоящему уразумела, что у нее действительно было два отца, два любящих сердца, один из которых помогал ее матери стирать и гладить ночами грязные пеленки, а второй страдал от гложущей тоски и своего бессилия в далекой Америке.
Довольно элегантный и предупредительный Моисей Рохлин, официальный представитель нотариальной конторы Натансона, зачитал ей и матери завещание, составленное ее отцом перед отлетом в Россию, а она… она так и не смогла до конца осознать, насколько круто может измениться теперь их жизнь. И только после ухода гостей, когда она мыла на кухне чашечки и тарелки китайского сервиза, а затылочная часть наполнялась тупой, нарастающей болью, она вдруг словно очнулась от того состояния, в котором пребывала все это время, и до нее дошел весь смысл происшедшего.
Отец оставил им колоссальное даже по американским меркам состояние, и теперь они с матерью миллионеры.
Миллионеры!
В это трудно было поверить, но это было так.
Недвижимость на Манхэттене, довольно приличный счет в банке, коллекция старинных икон и картин русских передвижников, страховая стоимость которых определялась цифрой со многими нолями. И все это…
Теперь, по крайней мере, можно будет отправить мать с теткой в Германию или в ту же Америку на лечение, и, дай-то Бог, она опять встанет на ноги.
От этой мысли хоть немного прояснилось в голове, и Злата, составив на кухонный столик чашечки из тонкого фарфора, взяла в руки запечатанный конверт с письмом отца, который ей передал после оглашения завещания Моисей Рохлин.
Точно такой же конверт был передан и матери, который она, кажется, вскрыла сразу же, как только осталась в комнате одна. А она вот никак не могла решиться на то, чтобы вскрыть конверт, на котором было всего лишь два слова: «Для Златы!». Мешала внутренняя дрожь и еще непонятно что.
Наконец она все-таки смогла пересилить свое состояние и, чувствуя, как чуть дрожат руки, вскрыла конверт. Выхватила глазами первую строчку, которая заставила ее задохнуться от слез, и с силой растерла виски.
«Здравствуй, моя дорогая девочка! — вчитывалась она в пляшущие перед глазами буквы. — Не знаю, имею ли я право называть тебя дочерью и простишь ли ты меня, что не я, а мой друг встречал тебя и твою маму из родильного дома, но поверь мне, я проклял тех людей, которые выкинули меня из России, мне жаль, что не смог поцеловать твое прелестное личико. И поверь, не моя вина, что так сложилось в жизни и тебя нянчил другой человек.
Господи, Злата! Если бы ты знала, как больно писать мне эти строки и сколько слез я пролил, вспоминая твою маму и представляя, как ты растешь. Сознаюсь, в моем доме хранятся несколько альбомов твоих фотографий, которые делали специально для меня в разные годы твоей жизни, и я, всматриваясь в твои глаза, которые удивительно похожи на мои, мечтал о том, что Господь внемлет моим молитвам и я смогу обнять тебя и расцеловать как отец. Но чувствую, что мне уже не испытать этого счастья, и я прошу тебя об одном: постарайся правильно понять все то, что случилось тридцать лет назад. Возможно, мне надо было поступиться на тот момент своей совестью, и, возможно, это было бы правильно, но я еще не знал, что мама уже носит тебя в своем чреве, и…
Прости!
Порой я ловил себя на том, что надо бы принять более активные меры и вывезти тебя с мамой в Америку, но к тому времени, когда я мог бы это сделать, ты уже считала своим родным отцом совершенно другого человека, мне рассказывали, что вы счастливы, и я не мог, не имел права ломать вашу жизнь.
Дорогая моя дочка! Это письмо может попасть к тебе только в случае, если со мной что-то случится, а предчувствия меня не обманывают, но если бы вдруг я остался жив, то обязательно нашел бы возможность открыться тебе во всем. Я любил и продолжаю любить твою маму, и поэтому прошу принять мое завещание как попытку загладить свою вину перед вами. Всегда любящий тебя отец.»
Подпись и число, когда было написано письмо.
Не в силах справиться более со слезами, которые словно перевернули что-то в ее душе, расчистив дорогу для нахлынувших чувств, Злата ткнулась лицом в ладони и зарыдала, содрогаясь при каждом всхлипе.
— Господи милостивый, да за что же нас так?.. — причитала она, не в силах остановиться.
Затихла, когда немножко полегчало, и вытерев слезы, прислушалась к звукам, которые доносились из-за двери.
В соседней комнате рыдала мать.
— Мама, тебе плохо? — застыв в дверях, спросила она. — Может, воды или чая?
Ольга Викентьевна отрицательно качнула головой. И непонятно было, то ли она отказывается от помощи дочери, то ли старается скрыть истинную причину своих рыданий.
— Спасибо, не надо, — в вымученной улыбке скривилась Ольга Викентьевна, и Злата вдруг совершенно по-новому увидела лицо своей матери.
Даже несмотря на свое состояние, она была неотразимо красива какой-то своеобразной красотой, и можно было понять отца, который не мог, да, видимо, и не хотел искать женщину, которая могла бы заменить ему «его Ольгу».
Злата поймала себя на том, что, думая об отце, даже мысленно называет его отцом, и ей вдруг стало неловко за кажущееся предательство.
— Мама, — произнесла она, заметив, что мать пытается спрятать свое письмо под одеяло, — ты… ты уже прочла его?
— Да.
На лице Ольги Викентьевны застыла виноватая улыбка, и она выложила поверх одеяла руки.
— И ты… ты когда-нибудь покажешь его мне?
— Обязательно покажу.
— А сейчас?
Ольга Викентьевна отрицательно качнула головой.
— Прости, но…
И она замолчала, видимо не в силах подыскать нужные слова.
— Ты… ты хотела бы побыть с ним наедине?
— Да, наверное, так, — сквозь слезы улыбнулась мать.
В этот момент, видимо, надо было выйти из комнаты и оставить мать одну, однако что-то мешало Злате прикрыть за собой дверь, и она продолжала стоять на пороге.
— Мама, я хотела бы видеть отца, — едва слышно произнесла она.
— Да, конечно, доченька. Ведь он любил тебя…
Прокрутив со Стоговым модель игры, предложенной Пенкиным, Леонид Яковлевич Бусурин даже предположить не мог, что встретит откровенное непонимание со стороны генерала Завьялова, который должен был выйти с ходатайством по Пенкину на руководство Главного управления по исполнению наказаний. Видимо проколовшийся на каком-то зэке, который также должен был сыграть ведущую роль в какой-то оперативной разработке, он просто вздыбился, когда Бусурин, заканчивая свой доклад, сказал, что эта игра на перехват может быть успешно завершена только в том случае, если будет освобожден по УДО Зиновий Пенкин.
— И как скоро он должен быть освобожден? — с язвинкой в голосе поинтересовался Завьялов.
— Как можно быстрее.
— То есть прямо сегодня, а еще лучше было бы, если вчера?
Теперь уже голос Завьялова был пропитан откровенным ехидством.
Проработав бок о бок с Завьяловым едва ли не три президентских срока и довольно неплохо изучивший его взрывной характер, с всплесками и отходами, Бусурин утвердительно кивнул головой. Мол, совершенно верно мыслите, товарищ генерал. Однако поставленный вопрос требовал ответа, и он произнес, пожав плечами:
— Ну-у, положим, что не вчера, а вот если бы в ближайшие дни, не затягивая этот вопрос, то мы бы успели взять под контроль готовящийся переброс.
Бусурин замолчал и устало посмотрел на Завьялова — слово за вами, господин-товарищ-барин. Однако Завьялов не очень-то торопился с окончательным решением и теперь в его голосе звучала легкая издевка:
— Надеюсь, полковник, эта игра придумана не вами?
Бусурин на это только руками развел.
— Я так и думал, — скептически ухмыльнулся Завьялов, как бы тем самым утверждаясь в своем изначальном предположении. — А кем, простите узнать? Капитаном Стоговым?
— Нет, не Стоговым, — уже начиная злиться, произнес Бусурин. — Предложение о сотрудничестве выдвинул сам Пенкин, уже после моей встречи с ним…
Однако генерал, казалось, не слышал полковника.
— То есть, ваш Зяма, который с нашей помощью надеется скостить себе половину срока?
— Так точно, — подтвердил Бусурин, — Зиновий Пенкин. Но его досрочное освобождение…
И вновь Завьялов не позволил Бусурину закончить фразу.
— Тебе сколько осталось до пенсии, Леонид Яковлевич?
Вопрос, казалось бы, не имеющий никакого отношения к разработке игры, предложенной Пенкиным, и в то же время имевший самое прямое отношение к тому, к чему вел генерал Завьялов. И не понять его Бусурин не мог.
— К чему этот разговор, товарищ генерал? Ведь вы же сами все прекрасно знаете и…
— Слушай, полковник, давай без чинов и регалий! — оборвал Бусурина Завьялов. — И я у тебя просто спрашиваю: «Сколько тебе осталось до пенсии?» Молчишь? И правильно делаешь. Потому что я сам за тебя отвечу. Где гарантия того, что ушлый Зяма не затевает с нами довольно интересную игру, надеясь обуть полковника Бусурина, а вместе с ним и ненавистное ему ФСБ по полной программе?
Произнес это, сверля Бусурина пронзительным взглядом, и сам же развел руками.
— Нету такой гарантии, полковник, нету! Тем более что лично для меня твой Пенкин как был Зямой, через руки которого за бугор ушло ценностей на миллионы и миллионы долларов, таковым и остался. И я лично убежден в том, что твой Зяма ржет в душе над плакатом, призывающим выйти на свободу с чистой совестью. Кстати, я тоже смеюсь над этим идиотизмом. Это же надо придумать такое: «На свободу с чистой совестью!».
— Но ведь он… — попытался было вставить слово Бусурин.
— Не надо, полковник, не надо! — остановил его Завьялов. — А если уж он действительно стал таким хорошим да гладким, как пушистый кролик, то где, я тебя спрашиваю, его тайничок с золотом, драгоценностями и валютой, который он надежно сховал за день до ареста? Молчишь? То-то и оно!
Бусурин, также не очень-то поверивший в версию «полного исправления» Зямы, пожелавшего выйти на свободу «с чистой совестью», и в то же время сумевший проникнуться тем состоянием страшенной безысходности, которая охватила Пенкина и при которой люди способны и в петлю головой залезть, не мог не согласиться с генералом.
— Так что, вы хотите сказать, что горбатого только могила исправит?
— И не только это! — повысил голос Завьялов. — Где, спрашиваю, гарантия того, что этот самый Зяма, сумевший, видимо, перевести свой капитал за границу, уже не подготовил вариант ухода за бугор сразу же, как только он выйдет за ворота зоны?
Он замолчал было, истратив свой первоначальный запал, однако не смог удержаться, чтобы не добавить:
— А я, Леонид Яковлевич, не хочу ходить в дураках-генералах, над которым будет посмеиваться из-за бугра твой Зяма. Как не хочу и того, чтобы и тебе напомнили о возрасте, а также о том, что пора бы уже и более молодым место уступить. Тем, у кого мозги на месте, и они семь раз оглянутся, прежде чем один раз пукнут.
В словах генерала была доля истины, с которой невозможно было не согласиться, однако Бусурин только ухмыльнулся на это, как бы говоря тем самым: «Волков бояться — в лесу не сношаться».
— Что-то не пойму я тебя, — насупился Завьялов. — С чего бы это тебе весело стало.
— Да вот, анекдот один вспомнил.
— Про дураков-генералов? Или все-таки про полкашей недоумков?
— Про зэков.
— А при чем здесь зэки?
— Да при том, что наскучило как-то одному зэчаре в одиночке сидеть, вот и решил вертухая разыграть. Перед самым обедом вскарабкался в простенок над дверью и затаился там. Вертухай глядь в волчок — а камера пустая. Он, само собой, к коридорному. Тот примчался и тоже глядь в волчок — а камера пустая. Паника. Открывают дверь, врываются в камеру, а зычара этот сверху им: «Ку-ку, ку-ку, — и ржет: — Что, думали сбежал?» А они охерачили его пару раз дубинкой, мордой в пол бросили и говорят: «Да куда ты нахер денешься?».
Бусурин замолчал, однако Завьялов почему-то не смеялся.
— Выходит, ты самый умный и всю ответственность берешь на себя? — хмуро произнес он.
— Ну-у, я бы не сказал, что я самый умный, — скромно произнес Бусурин, — однако то, что вся ответственность по операции ложится на меня — это факт.
Он замолчал было, устав доказывать, что белое — это все-таки белое, а черное — это черное, и уже понимая, что протест Завьялова — это всего лишь генеральская отрыжка какой-то ошибки или провалившейся операции и он с минуты на минуту сдастся, привел еще один довод:
— К тому же мы ничем не рискуем, выводя Пенкина на условно-досрочное освобождение. Он бы и сам вышел, без нашего содействия, тем более что на него уже подготовлены документы на УДО, но…
И Бусурин широко развел руками.
— Что, не обломилось Зяме? — съехидничал Завьялов.
— Выходит, что так, — кивком головы подтвердил Бусурин. — А наш Зяма — это в первую очередь господин Пенкин, который уже видит себя на свободе в белых штанах и шелковых кальсонах. Оттого и сломался, голуба. А когда сломался и до конца осознал, что бутерброд с икрой и баба под боком отменяются, причем неведомо на какой срок, тут же предложил нам свои услуги, отказываться от которых было бы великой глупостью.
— А если все-таки взять под колпак Диспетчера и уже через него выйти на заказчика? — не сдавался Завьялов.
Бусурин отрицательно качнул головой.
— Не получится. Наш Зяма не такой уж дурак, чтобы не предусмотреть подобное «свинство» со стороны ФСБ, и может сорвать всю операцию. И уже в этом случае…
Он замолчал и безнадежно махнул рукой.
Глава 15
Телефонный звонок Бусурина настиг Стогова в поезде, на полпути к Саратову, и только после разговора с шефом Стогов позволил себе расслабиться, завалившись на полку. Бусурину удалось-таки уладить все вопросы относительно Пенкина, руководство ФСБ в самый последний момент утвердило план «игры», и теперь не надо было ломать мозги, прокручивая запасной вариант включения Пенкина в игру с его заказчиком. Теперь можно было и соснуть немного, как говорится, с чистой душой и со столь же чистой совестью.
На вокзале его встречал все тот же лагерный кум, и пока они добирались на «Жигулях» до КПП, Кошельков сделал полную раскладку по психологическому состоянию Пенкина, за которым всю прошедшую неделю велось неусыпное наблюдение как со стороны начальника отряда, так и со стороны кумовских чертей, которым была отдана команда на негласный «догляд» уходящего на УДО Зяму.
Представив капитана ФСБ начальнику колонии, Стогова пригласили отобедать в довольно уютный закуток, примыкающий к столовой, где их уже ждал накрытый стол с бутылкой охлажденной водки посредине, и когда разлили по первой, Кошельков не удержался, чтобы не спросить:
— Надеюсь, хоть чем-то смогли помочь вам?
Стогову оставалось только улыбнуться благодарно…
Уже весь отряд знал, что документы Зямы пошли на рассмотрение по УДО, и когда дежурный сообщил Пенкину, что его ждет не дождется в своем кабинете лагерный кум, кто-то из отрядников вздохнул завистливо:
— Ну вот, и здесь еврею сыр с маслом, а простому мужику…
— Хрен с творогом, — засмеялся сосед по шконке. Но это был не всплеск обостренной и оттого, видимо, привычной на зоне ненависти, когда порой из-за пустяшного слова можно и в морду получить, а вполне доброжелательный прикол, которые до самого последнего момента будут сопровождать очередного счастливчика, уходящего на условно-досрочное освобождение.
— Давай, Зяма, шевелись, — подстегивал Пенкина дежурный по отряду. — Сказано было, чтобы в два притопа в три прихлопа был у подполковника.
Пенкина не надо было подгонять и тем более подстегивать. Однако он не мог попасть ногой в расхлябанный и непомерно тяжелый, именуемый говнодавом черный ботинок, и вместо того, чтобы уже стоять перед дверью на выход, тыкал дрожащей рукой в завернувшийся рукав черной робы.
Несколько пар глаз с завистью смотрели на Пенкина, а ему казалось, что его оставляют последние силы и он, бедолага, если и не обделается по дороге к административному корпусу, то уж обоссытся — это точно.
— Слушай, ты еще долго будешь му-му давить? — окрикнул его дежурный, и Пенкин, наконец-то натянув на себя куртку, бросился к выходу.
— Давай, Зяма! Ни пуха тебе! — послышался чей-то голос, и он, растерянно улыбнувшись, засеменил за дежурным по отряду.
За несколько метров до заасфальтированного квадрата построечного плаца вдруг почувствовал, что его окончательно оставляют силы, и негромко попросил:
— Погодь маленько, не спеши.
— Что, жим-жим берет? — ухмыльнулся дежурный, сравнительно молодой деревенский мужик, спаливший по пьяни свинарник с приплодом и поимевший за это «показательное» наказание, дабы другим свинарям неповадно было пить на рабочем месте — примерно такой же срок, что и Зиновий Давыдович Пенкин, подчистивший родное государство на миллионы и миллионы долларов.
— Вроде того, — держа руку на сердце, признался Пенкин, но это было всего лишь малой толикой правды. Все эти дни, с того самого момента, когда в его голове окончательно созрел план досрочного выхода за ворота колонии, все это время он находился то ли в полупаническом, то ли в полустрессовом состоянии, когда порой казалось, что останавливается сердце, а затылок разорвется от головной боли, и сейчас, когда его вызвал телефонным звонком подполковник Кошельков, он окончательно осознал, что если вдруг сорвется его выход на УДО, то он…
О дальнейшем он старался не думать.
— Ладно, хрен старый, отдохни малек, — посочувствовал ему дежурный, замедляя шаг, и добавил напутственно: — Не забудь отходную закатить, а то знаем мы вашего брата… Объявили на УДО — и поминай как звали.
Понемногу унималась дрожь, вроде бы успокаивалось сердце, и, уже чувствуя, что он начинает оживать понемногу, Пенкин снисходительно улыбнулся на бубнеж дежурного. Мол, за мной не постоит, отпразднуем как положено.
Когда немного отпустило сердце, они тронулись дальше, и, уже стоя перед дверью кабинета начальника оперчасти, он почувствовал, что его вновь пробивает дрожь, и до боли закусил губу.
Осторожный стук в дверь, и Пенкин с трудом переступил порог.
В кабинете Кошелькова, кроме него самого, привалившись спиной к простенку между окнами, которые выходили на лагерный плац, стоял какой-то хмырь в штатском, сравнительно молодой, и Пенкин, неожиданно осознав, что так и не сбылись его надежды на условно-досрочное освобождение, вдруг почувствовал, как осаживается сердце, и он с трудом проглотил подступивший к горлу комок.
— Осужденный Пенкин, статья…
Однако хозяин кабинета, свинтив Пенкина пронзительным взглядом, кивнул головой на стул, что, видимо, означало приглашение для какого-то разговора, но тот продолжал стоять у порога, на шаг от двери, не в силах сдвинуться с места.
— Зиновий Давыдович!.. — протянул Кошельков, с удивлением разглядывая вроде бы и того Зяму, который бухнулся ему в ноги неделю назад, прося и требуя одновременно аудиенции с полковником ФСБ Бусуриным, и в то же время совершенно другого человека. Перед ним стоял не просто исхудавший старик, которому и жить-то осталось не более месяца, а человек, которого все эти дни сжирала почти несбыточная мечта на освобождение, и которая оборвалась сразу же, как только он переступил этот порог.
— Да, конечно… спасибо, — каким-то механическим голосом отозвался Пенкин и, с трудом сдвинувшись с места, присел на краешек стула.
Начиная догадываться, что могло произойти с этим мужиком за прошедшую неделю и что сдвинулось в его психике, Кошельков метнул в сторону Стогова только тому понятный взгляд и удовлетворенно мотнул головой. Выходит, он не ошибся в Зяме. Смог-таки прочувствовать внутренне состояние зэка, когда тот уже не может более топтать зону и готов подписаться на все что угодно, лишь бы выйти через контрольно-пропускной пункт со справкой об освобождении.
Это был момент истины.
Прочувствовал это и Стогов, исподволь присматривающийся к Зяме, который всего лишь четыре года назад был едва ли не королем московских контрабандистов. Оторвавшись спиной от простенка, он обошел стол и сел напротив Пенкина.
Наблюдая за ним из окна второго этажа, он уже смог составить о нем свое личное мнение, и теперь, чтобы хоть как-то расслабить мужика и навязать доверительный тон предстоящего разговора, произнес негромко:
— Зиновий Давыдович?
— Да! Так точно! — дернулся в его сторону Пенкин, в глазах которого, казалось бы, навсегда застыла собачья тоска по несбывшейся надежде. — Осужденный Пенкин, статья…
— Да знаю, знаю, — движением руки остановил его Стогов. — «Контрабанда», часть вторая. Но я хотел бы поговорить с вами не о ваших старых грехах, хотя и о них тоже.
На лице Пенкина дернулся лицевой нерв, что-то более человеческое отразилось в его глазах, и он почти выдавил из себя:
— Так вы…
— Слушай, Зиновий, — хохотнул Кошельков, — я все-таки думал, что ты более сообразительный мужик. И известие о своем УДО встретишь с более веселой мордой.
«УДО… веселая морда…»
До Пенкина наконец-то стал доходить весь смысл этих слов, и он вдруг почувствовал, как сначала остановилось, а потом бабахнуло сердце. Тяжелым звоном ударило по ушам, в глазах поплыли очертания комнаты, и до него, словно в вязком тумане, долетели последние слова Кошелькова:
— Капитан ФСБ Стогов. Прошу любить и жаловать. — И уже поднимаясь из-за стола: — Ну что, Зиновий Давыдович, врубился наконец? Вот и хорошо. Оставляю вас одних.
Вздрогнув от звука хлопнувшей двери и все еще не до конца веря в услышанное, Пенкин по-собачьи преданно всматривался в лицо сидевшего перед ним блондина.
— Так вы… что?..
— Капитан Стогов. Андрей Михайлович. Ваш куратор. А теперь давайте поговорим о предстоящей работе и кое-каких деталях после вашего выхода на свободу…
Прожив чуть менее семидесяти лет и повидав разное и всякое на этом свете, Ефрем Ушаков даже подумать не мог, что может превратиться в шизофреника, параноика или, не дай-то бог, в клиента психиатрической больницы, однако после грозовой ночи, которая намертво впаялась в его голову, он время от времени ловил себя на том, что его взгляд застывает порой на том самом окне, в котором ему три раза являлся окровавленный Рублевский Спас, и ничего не мог с собой поделать. Словно вновь страшился увидеть явление, и это предчувствие не обмануло его.
Видение явилось в тот же сумеречный час, что и в прошлый раз, и совершенно лишенный каких-либо сил от одного лишь осознания того, что грызущее предчувствие не обмануло его и видение — это будет являться ему до конца жизни, Ефрем Лукич тяжело опустился на стоявший у дальней стены стул и молча, распахнув глаза, смотрел на витавший в проеме окна и в то же время почти осязаемый лик Вседержителя, на котором засохли кровяные потеки.
Уже окончательно оглушенный увиденным, почти уничтоженный и в то же время окончательно поверивший в свое сумасшествие, он попытался было прочитать «Отче наш», однако из его нутра только вырывался горловой хрип, да и рука повисла тяжелой плетью, не в силах согнуться в локтевом суставе, чтобы перекреститься. Единственное, что он смог, так это попросить Господа, чтобы тот не лишал его разума.
Как и в прошлый раз, «Спас» заслонил собой почти все окно, и Ушаков пожирал глазами божественное творение Андрея Рублева, которое невозможно было бы отличить от истинного Рублевского Спаса, если бы не засохшая на его лике кровь.
«А почему — истинного?» — неожиданно полоснуло в его мозгах.
— Может, это и есть тот самый «Спас», сотворенный Рублевым и некогда являвшийся его отцу.
От этой мысли Ефрема бросило в жар, он шевельнул кистью безвольно повисшей руки и с великим трудом, но все-таки смог перекреститься.
Почувствовал, как оживают одеревеневшие губы и, поспешая, страшась, что его может что-то остановить, свистящей скороговоркой прочитал «Отче наш», после чего, уже немного успокоенный, он впервые смог более осознанно смотреть на лик Спасителя, пытаясь найти в нем хотя бы ничтожное отличие от творения Рублева. Однако это был все-таки АНДРЕЙ РУБЛЕВ, и он вновь почувствовал, как все его нутро начинает забивать почти животный страх.
Господи, неужто возможно подобное?
Всматриваясь в окровавленный лик Спасителя, он нашарил в кармане мобильный телефон, с которым не расставался теперь даже ночью, трясущейся рукой вытащил из «памяти» номер Овечкина.
— Степаныч, ты не мог бы сейчас подойти ко мне?
— Что, опять «Спас»? — догадался Овечкин. — Рублев?
— Рублев…
Глава 16
Отпевали Державина в церкви Ризоположения на Шаболовке. Злата стояла в изголовье гроба и, отрешенно вслушиваясь в слова молитвы, которую читал священник, словно завороженная смотрела на лицо человека, который был ее отцом и которого, несмотря ни на что, продолжала любить мама и столь же яростно ненавидела тетка. Во всем этом была какая-то загадка, уходящая корнями в далекие семидесятые годы, какая-то изначальная первопричина, скрытая за семью печатями, однако Злата менее всего думала сейчас об этом. Всматриваясь в заострившееся лицо покойного, которое даже после смерти продолжало нести на себе печать внутренней интеллигентности и благородства, она искала и свои собственные черты.
Поседевшая, но все еще густая грива слегка волнистых волос, высокий лоб, красивый овал лица… Все еще густые, как говорили когда-то, соболиные брови… Губы «бантиком», которые не смогла съесть даже смерть, и аристократический тонкий нос, который не смогли изуродовать даже комочки белой ваты, воткнутые в ноздри.
Всматриваясь в это лицо, Злата вдруг поймала себя на том, что, пожалуй, впервые за все это время стала проникаться какой-то внутренней гордостью за свою причастность к человеку, который как бы сдвигал на второй план другого, очень любимого ею человека, который растил ее с пеленок и которого она называла и продолжает называть своим отцом. И испугалась этого чувства, посчитав его предательством.
Глубоко вдохнув насыщенный запахом ладана воздух церкви, она прислушалась к словам священника, который, закончив читать молитву, уже произносил какие-то очень доступные и в то же время очень важные слова о том, что каждому будет отмерено не только по мере веры его, но и по тому, что он оставил после себя на земле, как прожил отпущенную ему земную жизнь.
— Господи! — шептала Злата. — Прости отцу моему все его грехи и прегрешения, прими его в Царство небесное, а мы с мамой будем молиться за него на земле.
И снова поймала себя на том, что уже вслух называет ушедшего от них человека отцом, однако на этот раз ее обостренное восприятие, вызванное раздвоенностью чувств, уже не откликнулось прежним протестом.
Отец! Господи милостивый!
Перевела взгляд на собравшихся в церкви людей и уже не удивилась тому, сколько друзей, правда, сильно постаревших, а также его коллег, известных в Москве коллекционеров и просто добрых знакомых, в памяти которых он остался тем Державиным, который одним из первых заявил в полный голос о расхищении национального достояния страны высокопоставленными чиновниками с партбилетами в карманах, пришло проститься с ее отцом. И поэтому сразу же бросалось в глаза отсутствие матери и тетки. Правда, почти все знали о той трагедии, которая постигла семью Мансуровых осенью прошлого года, а вот отсутствие тети Веры…
Впрочем, Бог ей судья.
Священник между тем закончил свою последнюю молитву и призвал собравшихся проститься с покойным. Не в силах перебороть своих чувств и едва сдерживая слезы, Злата приблизилась к изголовью и почти застыла неподвижным взглядом на умиротворенно-спокойном лице отца.
«Господи, если бы он был живой!»
Невольно вздрогнув от осознания этой мысли, она поправила на нем нательный серебряный крестик, который попросила надеть на него мать, и прижалась губами к холодному лбу.
Когда отошла от гроба, уже не могла ни говорить, ни плакать, и только мяла в руках платок, не в силах смотреть, как опускают на гроб крышку, завершая тем самым земной путь отца.
Кладбище не самое лучшее место для знакомства с близкими убитого, но после того, как Венгеров заявил о том, что он потерял свой мобильник еще до того, как с его старой симкарты пошли звонки на мобильный телефон Даугеля, и следствие зависло на мертвой точке, Головко ничего не оставалось, как обратиться за помощью к Мансуровым — матери и дочери, чтобы хоть как-то прояснить те возможные позиции приезда Державина в Москву, которые могли бы грозить для него определенными неприятностями. Можно было бы, конечно, вызвать Злату Мансурову и в прокуратуру, чтобы уже на своей территории провести с ней обстоятельный разговор, или же без предварительного знакомства подъехать к ним домой, но он сразу же отклонил оба варианта, решив приехать на похороны Державина. Тем более что это давало возможность присмотреться к людям, которые знали Державина как эксперта по искусству и могли бы сказать о нем пару слов.
Когда приехал на кладбище, двое землекопов уже заканчивали рыть могилу, а чуть поодаль, на боковой аллейке, негромко переговаривались между собой с десяток мужчин и женщин, явно дожидавшихся «своего» покойника. Заметив среди них Венгерова, который издали кивнул ему головой, Головко невольно хмыкнул. Он уже знал, что в церкви Ризоположения также собралось не менее двух дюжин людей, приехавших проститься с эмигрантом Державиным, и даже представить себе не мог, что этот человек, тридцать лет назад покинувший страну, до сих пор пользуется таким уважением.
Причем он не был одним из тех помпезных диссидентов, вокруг которых едва ли не свивается ореол борцов за свободу и великомучеников, и это тоже было информацией для размышления.
Головко уже не помнил, когда в последний раз был на похоронах, и, невольно засмотревшись на то, как землекопы украшают могилу, укладывая на утоптанное ложе свежесрезанные еловые ветки, пропустил тот момент, когда к нему подошел Венгеров и, остановившись в двух шагах, негромко произнес:
— Вы позволите постоять рядом?
— Да, конечно! — вскинулся Головко, пытаясь сообразить, зачем бы это владельцу Центра искусств, аристократу и снобу, самому нарываться на разговор со следователем прокуратуры, и оттого удивленно произнес: — И вы здесь?
— Что, не ожидали встретить?
— Признаться, не ожидал.
— Отчего же? — удивился Венгеров.
На этот, в общем-то риторический вопрос можно было и не отвечать, однако он цеплял незавершенный, как считал Головко, разговор в прокуратуре, и, покосившись в сторону ворот, в которые с минуты на минуту должен был въехать похоронный кортеж, пожал плечами.
— Вы же сами рассказали про инцидент с фальшаком на аукционе, а подобное, как мне кажется…
— Ну, во-первых, я тогда и сам не знал, что это фальшак, — как о чем-то давно забытом сказал Венгеров, — а во-вторых… а во-вторых, дорогой мой товарищ следователь, Игорь Мстиславович — это не тот человек, на которого можно было бы затаить зло или тем более ненависть только из-за того, что он не дал хода еще одной подделке, пусть даже весьма первоклассной, но подделке.
— Не понял! — нахмурился Головко, которому совершенно не понравилось едва ли не запанибратское обращение «дорогой мой товарищ следователь». Эдак, глядишь, и на брудершафт пригласит выпить.
— А чего здесь непонятного? Державин — это один из последних могикан еще советской школы искусствоведческой экспертизы, и теперь, уверяю вас, оголится целый пласт в российской иконописи и живописи, который пока что некому прикрыть. И это при том, что весьма признанных коллег Державина пруд пруди. Впрочем, все это вы и без меня наверняка знаете, и подошел я к вам вовсе не потому, чтобы лишний раз подтвердить общеизвестное.
Венгеров замолчал и как-то неловко пожал плечами. Будто в тело впилась колючка и он не знал, как от нее освободиться.
Головко молчал, и Венгеров, видимо не зная, как сформулировать свой вопрос, потер переносицу кончиками пальцев.
— Признайтесь, Семен Павлович, вы же не просто так завели тот разговор о мобильнике?
«Вот оно как! — удивился Головко. — Не ждали, не гадали, а они раз — и сами приехали».
Однако и раскрываться перед Венгеровым раньше времени не очень-то хотелось.
— А с чего бы это вдруг вы заострили на этом свое внимание?
Венгеров невнятно пожал плечами.
— Видите ли, меня в тот день просто удивил ваш вопрос относительно моего мобильного телефона, а тут еще не совсем понятные и, я бы сказал, несколько странные обстоятельства, при которых он был потерян…
Это уже становилось более чем интересно и Головко, моля Бога, чтобы похоронный кортеж хоть на немного задержался в дороге, предложил:
— Если вы не против, прогуляемся немного?
Со стороны, видимо, они были похожи на добрых знакомых, которые не виделись бог знает сколько времени и теперь решили поболтать немного, остановившись у могилы с красивым, из черного гранита памятником в изголовье.
ЛЮБИМОЙ ДОЧЕРИ ОТ РОДИТЕЛЕЙ
Большие, выбитые по граниту буквы и цветная фотография двадцатилетней красавицы, на лице которой застыла скорбная улыбка Монны Лизы.
— Господи, до чего же коротка жизнь! — вздохнул Венгеров, всматриваясь в лицо девушки. — Казалось бы, жить ей да жить, а она вот…
Зябко, будто его пробил озноб, передернул плечами и так же грустно добавил:
— Вот и Державин… Жить бы мужику да жить, а он возьми и…
— Ну, случай с Державиным, положим, особый, — напомнил Головко. — Как говорится, от этого никто не застрахован, да и вы хотели припомнить что-то.
— Да, да, — с несвойственной ему суетливостью заторопился Венгеров. — Но я, право, не знаю, с чего и начать. Так, сплошные ощущения непонятной невысказанности. Не поверите, но осадок на сердце такой, будто виноват перед вами в чем-то.
Уже не скрывая своих собственных «ощущений», Головко в упор рассматривал Венгерова. Работает на дурака, пытаясь увести следствие в сторону, или действительно ни в чем не виновен и потрясен убийством Державина?
— Насколько я догадываюсь, вы и меня тоже подозреваете в причастности к его смерти, — кисло улыбнувшись, произнес Венгеров. — Только не говорите «нет». Умоляю! Я же не последний идиот в этом мире и пока еще в состоянии отличить белое от черного. А когда вернулся домой после нашей с вами беседы и уже в более спокойной обстановке пораскинул мозгами…
— И что?
— Вот тогда-то, проанализировав все ваши вопросы, на меня и навеяло относительно утерянного мобильника. Хотя, признаться, поначалу я действительно думал, что забыл его где-нибудь, когда достал из кармана, или же просто выронил его в том же туалете и даже не заметил этого.
— И вы?..
— Стал ломать голову над тем, где и в какой момент мог бы потерять его.
Головко хотел уж было сказать: «А вот с этого момента давайте поподробнее», — но на аллею уже выплыл похоронный кортеж, и ничего не оставалось делать, как развести руками.
— Надо же как некстати!
— Это уж точно, — скорбной улыбкой подтвердил Венгеров. — И смерть Державина некстати, и то, что не удалось договорить.
И вновь Головко с откровенно изучающим взглядом покосился на владельца Центра искусств «Галатея».
— Но вы не против, надеюсь, если мы вернемся к нашей беседе?
— Господи, да о чем вы! Я же сам напросился.
— Может, после похорон? К тому же и погода располагает немного прогуляться.
Венгеров отрицательно качнул головой.
— После похорон не получится. Вчера вечером звонила Злата, приглашен на поминки.
— Злата?.. А вы что, настолько близко с ней знакомы?
— Ну-у, я бы не сказал, чтобы очень уж близко, — пожал плечами Венгеров, — пожалуй, более близко я был дружен с ее матерью и отцом. Я имею в виду Игоря Мансурова, — дипломатично откашлявшись, уточнил он. — И когда их протаранил тот самосвал на дороге… В общем-то, я и Ольгу Викентьевну из больницы в больницу перетаскивал, чтобы надлежащих врачей найти, да и самого Мансурова, считайте, я хоронил. Место на кладбище и всё, что с этим связано.
Венгеров замолчал и с виноватой улыбкой на лице развел руками. Мол, такова жизнь, дорогой мой господин-товарищ следователь. Сначала мой друг и постоянный консультант Игорь Мансуров, а теперь вот Игорь Мстиславович Державин, наместник Бога на этом свете по экспертизе икон и русской живописи, и, как оказалось, отец Златы. Что, в общем-то, не удивительно.
Головко слушал Венгерова, и в его голове роилось не менее дюжины вопросов. Но главное — мог ли этот человек, друживший с семьей Мансуровых и настолько уважительно, едва ли не благоговейно относившийся к эксперту Державину, в силу каких-то обстоятельств решиться на его устранение? Впрочем, всё это требовало более тщательной проработки, возможно, оперативной разработки известного мецената и владельца Центра искусств «Галатея» Венгерова, что уже было чревато своими последствиями, и единственное, о чем попросил его Головко, так это о том, чтобы Венгеров представил его Злате.
Ввинчиваясь в уголовное дело по Факту убийства Державина и начиная осознавать истинное значение этого человека как эксперта мировой величины по искусству, Головко в то же время даже представить себе не мог, что на кладбище соберется столько людей, которые не могли не проститься с ним. И когда после похорон, высказав Злате свои соболезнования и попросив разрешения навестить их с матерью дома, возвращался в прокуратуру, он вдруг поймал себя на, казалось бы, совершенно посторонней мысли. Даже несмотря на распечатку телефонных разговоров, которые велись с мобильника Венгерова, он не только начинал верить ему, но и не видел в нем человека, который мог бы из-за чувства мести устроить охоту за Державиным. И это было хорошо. По крайней мере можно было воздержаться или хотя бы повременить с оперативной разработкой владельца «Галатеи».
К великому удивлению Семена, обычно перенасыщенный Мичуринский проспект шел по «зеленой волне», и он, время от времени переключая скорости, мог восстанавливать в памяти то, что рассказал ему Венгеров.
В тот злополучный день, когда был утерян мобильник, он был приглашен в картинную галерею «Рампа», где были выставлены два малоизвестных полотна Левитана. В выставочном зале он пробыл не более часа, и когда уже после фуршета прощался с хозяином «Рампы», поздравив его с достойным приобретением, обратил внимание на то, что уже не менее получаса как молчит его мобильник. Что было весьма странно. И тут, сунув руку в кармашек куртки-ветровки, к своему великому удивлению обнаружил, что он пуст. Поискал в небольшой кожаной сумочке, в которую также иной раз убирал мобильник, но его не было и там.
Подумал было, не мог ли он оставить его в туалетной комнате, припомнив, что последний звонок застал его именно там, когда он мыл руки, однако никакого мобильника в туалетной комнате никто не находил. И он даже вернулся в бар, предположив, что мог выложить его на стойку или на столик, когда гостей обносили шампанским, но…
Мобильник словно растаял в воздухе, и Венгеров вынужден был попросить своего приятеля набрать его номер, чтобы уже по сигналу выйти на пропавший мобильник, однако результат был тот же — гробовое молчание.
Можно было бы, конечно, продолжить поиск, но у него была оговорена весьма важная встреча в Министерстве культуры, так что ничего не оставалось делать, как распрощаться с хозяином галереи, надеясь, что его мобильник все-таки когда-никогда найдется.
Уже в машине вспомнил, что еще до фуршета хозяин «Рампы» пригласил гостей оценить скульптурную пару, которая была выставлена в небольшом дворике, и не исключалась возможность того, что мобильник он мог выронить и там.
Эта информация, к тому же легко проверяемая, работала в пользу Венгерова, но в таком случае кто мог воспользоваться мобильным телефоном Венгерова, если, конечно, это не дичайшее нагромождение случайностей.
Впрочем, вариант случайного совпадения Головко исключил тут же. Уж слишком кричащими были те «детали», на которые не мог не обратить внимания следователь, случись вдруг, если мобильный телефон Даугеля попадет ему в руки. А в руки следствия он мог попасть только в одном случае…
В голове Семена словно проснулись сотни звонких молоточков, которые оживали в тот момент, когда он выходил на единственно верный вариант решения.
«Господи! — отозвалось в сознании. — Неужто и судьба Даугеля была решена еще до того, как он подсыпал порошок в телефонную трубку аппарата «девятого люкса»? И в этом случае похищенный у Венгерова мобильник…»
Как говорится, одним выстрелом, точнее одним ДТП, сразу двух зайцев. Первый «заяц» — Рудольф Даугель, непосредственный исполнитель ликвидации Державина, и второй «заяц» — Герман Венгеров, владелец Центра искусств «Галатея».
В это предположение трудно было поверить, и в то же время всё это было похоже на правду. Но в таком случае кто этот умелец, сферы интересов которого распространяются не только на Россию, но и на Америку, которому по силам было разложить столь сложный пасьянс?
В голове — слоеный пирог из всевозможных предположений и вариантов, столько же вопросов, но на один из них у Семена уже был ответ.
Этим мастером мог быть человек, также приглашенный на «Левитана». Однако в этом предположении было одно крошечное «но».
Венгеров утверждал, что за все то время, что он пребывал в галерее «Рампа», он всего лишь два или три раза отвечал на сигнал вызова, после чего мобильник возвращался на положенное место: в кармашек куртки-ветровки или же в специально приспособленное ложе в сумке. И чтобы вытащить его оттуда, требовался определенный навык. То есть, сработал щипач. А подобным навыком, как догадывался Головко, никто из гостей не обладал, да и обладать не мог.
Размышляя над этой «заковыкой» и одновременно утверждаясь в том, что он зацепил что-то очень важное, возможно, даже ключ к разгадке убийства Державина, Семен взял с сиденья мобильник и, когда услышал запоминающийся бархатно-вальяжный баритон Венгерова, негромко произнес:
— Вас не затруднит, если я задам парочку вопросов? Естественно, не для посторонних ушей.
— Господи! О чем речь!!
— Тогда первое. Среди приглашенных в «Рампу» были только люди вашего круга или ещё кто-нибудь?
— Да как вам сказать… — Чувствовалось, что Венгеров уже принял на грудь не менее полбутылки коньяка, и голос его наполнился бархатно-доброжелательными оттенками. — В общем-то, на подобные выставки и презентации приглашается довольно узкий круг людей, но эта выставка носила довольно либеральный характер, и Левитана могли посмотреть не только приглашенные, но и водители, и охрана.
Это уже было кое-что. По крайней мере можно было предположить, что среди этих самых «секьюрити» или водителей мог быть знаток «карманной тяги», способный умыкнуть мобильник Венгерова.
— Что и требовалось доказать, — маловразумительным шепотком пробормотал Семен, и тут же в ответ:
— Я не разобрал, простите…
— Говорю, могли бы вы составить список тех приглашенных, с которыми встретились в «Рампе»?
— Ну-у… я не знаю, право. Попробовать, конечно, можно, — замялся Венгеров. И тут же: — А может, проще будет попросить самого хозяина? У него остался, надеюсь, список приглашенных?
— А вот это исключено! Кроме меня и вас об этом никто не должен знать. Кстати, забыл спросить, кто владелец «Рампы»?
— Как кто? — то ли изумился «бездуховности» следователя Московской прокуратуры Венгеров, то ли возмутился этому факту. — Неручев!
— Кто? — уже в свою очередь удивился Головко. — Неручев? Но ведь вы же сами рассказывали, что тот человек, у которого вы приобрели фальшак, и конфликт на аукционе в Америке…
— Видите ли, — замялся Венгеров, — в наше время никто из коллекционеров не застрахован от фальшака, к тому же Неручев вернул мне всю сумму и нашел в себе силы извиниться прилюдно, а это, должен признаться, многого стоит.
— То есть, приглашение на Левитана можно считать как бы актом примирения?
— Думаю, что так и было.
— В таком случае еще один вопрос. А не мог ли господин Неручев затаить зло на Державина? Ведь все-таки именно он, Державин, обнаружил тот фальшак.
— Исключено!
— Что, настолько категоричное утверждение? — удивился Семен.
— Да.
— В таком случае извольте поинтересоваться почему?
— Во-первых, потому что Неручев — коллекционер еще старой закалки, тех времен, когда собиратели икон и картин делились на «чистых» и «нечистых». То есть, истинных коллекционеров, которые вкладывали и душу, а порой и последнюю копейку в свою коллекцию, а «нечистые»…
— Те, кто скупал произведения искусства для перепродажи, то бишь для наживы.
— Совершенно верно. Причем не гнушались также скупкой краденых икон или картин. Вы только вдумайтесь! — распалялся явно подвыпивший Венгеров. — Более восьмидесяти процентов по-настоящему ценных икон русских иконописцев вывезено из России за рубеж. Восемьдесят процентов! И это, должен вам сказать, еще не предел.
— И что Неручев? — осадил Головко Венгерова, для которого эта тема, судя по его реакции, была самым больным местом.
— Да, Неручев… Так вот, мало того что он коллекционер с двадцатилетним стажем, а это, согласитесь, говорит о многом, так вдобавок к этому он просто приятный интеллигентный москвич, которых, поверьте, осталось не так уж много.
— Это «во-первых», — хмыкнул Семен, повидавший за годы следственной практики столько «просто приятных, интеллигентных» преступников, что можно было бы и со счета сбиться. И оттого, видимо, не очень-то доверявший этой характеристике. — Ну, а во-вторых?
— Во-вторых… — как бы сам про себя произнес Венгеров, видимо уже уставший от этого разговора. — Я ведь догадываюсь, с чего бы вдруг вы заинтересовались Неручевым. И отвечу однозначно. Если бы все коллекционеры, а также люди, причастные к этому бизнесу, держали нож за пазухой на тех экспертов, которые выводят фальшаки на чистую воду, поверьте, зла не хватило бы на этом свете.
Это был довод, с которым можно было и соглашаться, и не соглашаться, однако, как бы там ни было, но Державина заказали, и заказчика этого убийства надо было искать как в Москве, так и в Штатах. Тем более что причастность Даугеля к этому убийству уже не вызывала сомнений.
Глава 17
От одной только мысли, что именно он виноват в смерти Державина, Воронцов уж которое утро подряд начинал с лафетника «Столичной», однако теперь не помогала даже водка, и он бродил по цветущему яблоневому саду, размышляя о том, до чего же паскудно устроена жизнь эмигранта в Америке. Даже будучи миллионером, он не может похоронить свою Анастасиюшку в России, как того бы ей хотелось, да и с Державиным — хуже не придумать. Хиллман сказал, будто бы именно сегодня должны состояться похороны Державина, точнее говоря, уже состоялись, и от этого тоже хотелось плакать. В церкви и на кладбище были совершенно чужие Игорю люди, а он, его единственный друг… И когда в саду появился Степан с телефоном в руке, Воронцов только покосился на него. Мол, тебе же сказано было — не до разговоров мне.
— Москва. Россия, — шевельнул губами Степан, и Воронцов почти вырвал у него трубку.
— Иларион Владимирович?
— Ну, если вы звоните по этому номеру… — Воронцов практически мгновенно сориентировался на русский язык звонившего. — Простите, с кем имею честь…
— Семен Головко, следователь Московской городской прокуратуры. Относительно меня вас должен был предупредить Артур Хиллман, и, насколько я понял, вы не стали возражать относительно моего звонка.
Ответная фраза Воронцова зависла в воздухе. Потомка эмигрантов первой волны графа Воронцова впервые потревожили представители российской прокуратуры, и даже несмотря на то, что он действительно был предупрежден Хиллманом о возможном звонке следователя, он даже растерялся немного. Впрочем, его можно было понять. В понятии графа московская прокуратура ассоциировалась с теми самыми властями большевистской России, из которой вынуждены были бежать его дед с бабкой, и он имел все основания сомневаться в искренности и чистоплотности все той же прокуратуры, которая занималась раскруткой убийства советского иммигранта и диссидента. И все-таки он заставил себя подчиниться голосу разума:
— Да, конечно, Хиллман говорил мне о вас. Чем могу служить?
— Дело в том, что я расследую уголовное дело по факту убийства Игоря Мстиславовича и счел нужным прибегнуть к вашей помощи как человека, который….
Совершенно непроизвольно для себя Головко выстроил фразу так, как бы ее произнес семидесятилетний граф, для которого русский язык оставался его родным языком даже в далекой Америке. Однако Воронцов, даже не оценив стараний московского следователя, стремительно перебил его:
— Так все-таки убийство?
— По крайней мере появились предпосылки для возбуждения уголовного дела, — уклончиво ответил Семен. — Наметилось несколько версий, однако также не исключен вариант того, что Державин стал случайной жертвой преступления.
— Да о чем вы говорите! — возмутился Воронцов. — Случайная жертва… Это на Игоря… на Державина шла охота. И они не промахнулись.
— Кто «они»?
— Не знаю, — скис было Воронцов, однако секунду спустя в нем проявился прежний граф: — Пока что не знаю. Но уверяю вас, узнаю обязательно. Теперь это для меня — дело чести. Мне рассказывали, что в России теперь не только КГБ балом правит, но есть и честные детективные компании, которые работают не хуже. И я…
Он хотел, видимо, сказать, что никаких денег не пожалеет ради того, чтобы найти убийц его друга Державина, но Головко тут же осадил его пыл:
— Иларион Владимирович, дорогой мой человек! Мне бы очень хотелось встретиться с вами лично, чтобы за накрытым столом, а не по телефону обсудить наши проблемы. Однако на данный момент давайте оставим в покое бывшее КГБ, тем более что убийство Державина расследуют настоящие профессионалы, но это в Москве, а вот что касается Нью-Йорка…
Неизвестно, что больше озадачило графа: доброжелательность следователя или та внутренняя убежденность, с которой он произнес свой монолог, но голос Воронцова неожиданно обмяк, и он негромко произнес:
— Что именно вы хотели бы знать?
— Во-первых, истинную цель приезда Державина в Москву, и второе. Мне нужна полная информация по Рудольфу Даугелю. Возраст сорок шесть лет, родился в Псково-Печерске, эмигрировал из России в девяносто первом году. Имеет американское гражданство. Погиб в Москве, в автомобильной катастрофе. И вот тут без толкового детектива не обойтись.
— Так вы думаете, что он… Даугель…
— Пока что ничего определенного сказать не могу и поэтому взываю к вашей помощи. Мне нужно знать об этом человеке буквально всё, но в первую очередь — на кого он работал и с чьей подачи был направлен в Москву. Хотя официальная версия — больные родители в Псково-Печерске.
— Так вы все-таки думаете… — начиная трезветь, произнес Воронцов и осекся на полуслове, сообразив, что это действительно не телефонный разговор.
— Иларион Владимирович… — Головко вздохнул так, будто тащил в гору тяжелогруженый воз. — Ну так что, я могу надеяться на вашу помощь?
— Боже мой! — подхватился Воронцов. — Естественно!
— Но хотелось бы, чтобы об этом никто не знал.
— Молодой человек! — обиделся граф. — Я хоть и прожил всю жизнь в Америке, но еще не отупел окончательно. И вы, надеюсь, убедитесь в этом, когда мы будем выпивать рюмку водки.
— Ловлю на слове, — засмеялся Головко. — Буду рад принять вас в Москве.
— Да и я был бы весьма рад попотчевать вас в Америке, — неизвестно с чего бы вдруг расчувствовался Воронцов. — Вы… вы мне весьма приятны. Ну, а что касается истинной цели приезда Игоря в Москву…
Он вкратце рассказал о сомнениях Державина относительно «Спаса Вседержителя», выставленного на аукцион художественной галереей «Джорджия», и когда закончил, негромко произнес:
— Сегодня должны были хоронить Игоря… на каком-то Востряковском кладбище. Так оно, кладбище это, хоть приличное? Я ведь кроме Даниловского монастыря, где похоронены мои предки, ничего более не знаю.
— Весьма приличное, — успокоил его Головко. — По крайней мере лично я не возражал бы успокоиться там под березкой.
— Спасибо, — неизвестно за что поблагодарил Воронцов и тут же: — Надеюсь, его отпевали?
— Естественно! Кстати, отпевали в церкви Ризоположения, это в двух шагах от Даниловского монастыря.
В телефонной трубке звучали резкие гудки «отбоя», а Воронцов продолжал держать ее в руке, уставившись застывшим взглядом на Степана, в глазах которого светился живой интерес.
— Что… в Москву зовут… в Россию? — неожиданно дрогнувшим голосом спросил Степан.
— Приглашают, — кивком головы подтвердил Воронцов и словно очнулся от звука собственного голоса. — Ну, чего стоишь, как не родной? Наливай!
— Может, хватит? — попытался воззвать к голосу разума Степан.
— Поговори еще! — негромко, но весьма убедительно рявкнул Воронцов и, заметив с удивлением, что все еще продолжает держать в руке телефонную трубку, сунул ее в карман.
Отпустив явно недовольного Степана, который наполнял лафетник с таким видом, будто его, бедолагу подневольного, заставили делать что-то весьма непотребное, Воронцов пригубил глоток водки и, поставив лафетник на высокий пенек, срезанный «под столик», откинулся на задник садовой скамейки. Теперь ему было о чем подумать.
Не вдаваясь в подробности, следователь дал понять, что след убийцы Игоря ведет в Штаты, возможно, даже в Нью-Йорк, и это почему-то не вызывало у него не то чтобы откровенного отторжения, но даже возмущения. И сейчас, пытаясь проанализировать свое довольно странное душевное состояние, он все больше и больше проникался версией «американского следа», хотя до последнего момента был убежден в том, что с Державиным расправилось «советское КГБ», не простившее ему тридцатилетней давности грехов.
Судя по всему, Семен Головко вышел на того самого Рудольфа Даугеля, российского эмигранта волны девяностых годов, которых, откровенно говоря, граф Воронцов просто презирал, и который вдруг погиб в автомобильной катастрофе спустя три дня после того, как умер Игорь Державин. Точнее говоря, был убит. Что это — случайное совпадение, нагромождение трупов или все-таки?..
Немало повидавший на своем веку, Воронцов уже давно не верил в случайные совпадения, и особенно в те «совпадения», где всплывали трупы эмигрантов. Да и Державин летел в Москву не на прогулку, а по довольно рискованному заданию, отрабатывая которое, можно было нарваться на что угодно, вплоть до пули в затылок, если, конечно, исходить из того, что выставленный на ознакомительный просмотр «Спас» всего лишь умело сработанная подделка и хозяин иконы знает о том, что в Москву с миссией установления подлинности Рублевского «Спаса» вылетел Державин. А о том, что Игорь отбыл в Россию, знали многие.
В подобное, конечно, трудно было поверить, и гораздо проще было бы списать убийство ценителя и знатока русской живописи Державина на месть партийных функционеров еще не до конца сломленной советской машины, но те миллионы и миллионы долларов, которые были поставлены на Рублевский «Спас», также могли подвигнуть на преступление любого из смертных. А то, что человек способен на подлость, в этом граф Воронцов мог убедиться на собственной шкуре.
Допив водку, которая оставалась в лафетнике, Иларион Владимирович набрал номер нотариальной конторы Натансона и, когда в трубке послышался его дребезжащий голос с характерным акцентом, с язвинкой в голосе произнес:
— Жив еще, старый курилка? Как стул, как внуки? Ладно, не бубни, старый хрен, и без тебя знаю, что и стул нормальный, да и дети не сволочи. Гадаешь, с чего бы это мне звонить тебе? Да вот, хотел бы помянуть с тобой нашего Игоря, но чувствую, что у тебя опять всё горит под ногами и ты не можешь оторвать свою рыжую жопу от кресла.
— Всё сказал? — буркнул Натансон, привыкший к подобным монологам Воронцова. — Тогда переходи к делу, если, конечно, оно у тебя есть. А насчет Державина… Я и без тебя знаю. Рохлин звонил.
— Ну что ж, к делу так к делу. У тебя есть толковый человек, который мог бы высветить всё прошлое и настоящее другого человечка, тоже эмигранта?
— Господи, Ларик, да о чем ты спрашиваешь? Говори, что за человек такой.
— Рудольф Даугель.
— Это, случаем, не тот, который то ли сам под машину в Москве попал, то ли она на него наехала? — проявил свою осведомленность Натансон. — Мне уже говорили, что за него богатую панихиду на Брайтоне справили.
— Что, действительно богатую? — удивился Воронцов.
— Софкой своей клянусь.
— Тогда, хотел бы я знать, с чего бы это у такого босяка деньги на панихиду появились?