Глава 18
Кто-то когда-то сказал, что все познается в сравнении, однако настоящую цену этих слов Зиновий Давыдович Пенкин понял только в свои пятьдесят восемь лет, когда за его спиной щелкнул автоматический замок усиленной двери контрольно-пропускного пункта, и он, еще не веря в свое счастье, ступил на вытоптанную площадку перед КПП, с которой начиналась свобода.
Свобода! Господи, слово-то какое!
Невольно оглянувшись на высоченный забор с мотками колючей проволоки, из-за которого, казалось, ему уже никогда не выбраться живым, Пенкин вдруг почувствовал, как его спина содрогнулась от внутренней дрожи, и он, уже не оглядываясь, заспешил по проулку к автобусной остановке, с которой для него должна была начаться совершенно новая жизнь. В этот момент он не думал ни о полковнике ФСБ Бусурине, на которого подписался работать, ни о своем кураторе Стогове — он желал одного, чтобы как можно быстрее подошел рейсовый автобус, на котором можно было доехать до вокзала, и он этим же днем уехал в Москву.
В нагрудном кармане грела душу справка об условно-досрочном освобождении, немного денег — и эту кажущуюся «мелочь» даже сравнить невозможно было со всеми прелестями той, доэтапной жизни, при которой у него было ВСЁ. И сладкая жратва, и восемнадцатилетние телки, которые могли поднять даже то, что невозможно было поднять краном, и спецномера на иномарках с «мигалками», и уважение в обществе сильных мира сего, которые тоже пользовались надежными каналами контрабанды.
Сладкое слово СВОБОДА. Кто не испытал этого, тому не понять.
Чувствуя, как на глазах навертываются слезы счастья, Зиновий Давыдович смахнул их ладошкой, и в этот момент из-за поворота, со стороны города, вылетела серебристая иномарка и вдруг замерла, завизжав тормозами в десяти метрах от Пенкина.
«Ауди», — чисто автоматически отметил Зиновий Давыдович и… остановился, растерянно моргая глазами.
Навстречу ему, улыбаясь на все тридцать два зуба и растопырив руки для объятий, шел Юлик Самсонов, такой же цветущий, полный сил и жизнерадостный, каким его когда-то знал Пенкин.
— Зиновий!
— Юлик!
Теперь уже Пенкин не скрывал своих слез и глотал их вместе с какими-то словами, которым не давал отчета. Что-то сумбурное, радостное и в то же время жалкое.
Когда немного успокоился, но еще не в силах был собраться с мыслями, спросил, глупо улыбаясь и кивнув головой на «Ауди»:
— За мной?
— А за кем же еще? — задрожал от смеха явно растолстевший за четыре года Самсонов. — За вами, Ваше превосходительство, за вами.
— А как… а как узнал, что меня сегодня выпустят? Что, моим звонил?
— Зачем? — удивился Самсонов. — Как говорится, не имей сто рублей, а имей сто друзей. Так вот теперь эта поговорка по-иному звучит: имея сто рублей, будешь иметь сто друзей. Пятихатка в зубы вашему контрактнику — и вся информация на руках. Так что, я в курсе всех твоих событий.
«В курсе всех твоих событий…».
Слова эти, произнесенные смеющимся Самсоновым, заставили Пенкина насторожиться, и он бочком, подобно старому раку, у которого обломали все клешни, взобрался на мягкую подушку «Ауди». Неизвестно, с чего на него вдруг нахлынула волна ненависти к пышущему здоровьем Самсонову, который только благодаря ему, Зиновию Пенкину, не познал жесткость тюремной шконки, и чтобы не выдать себя, спросил:
— Ты моим-то, надеюсь, прозвонился?
— А как же! Уже заказан банкетный зал на завтра.
— А сейчас что?
— А сейчас домой! Кстати, — спохватился Самсонов, — ты хоть обедал сегодня?
— Хотелось бы, — вздохнул Пенкин. — И чтобы в ресторане… в приличном.
— О чем речь! — громыхнул Самсонов. — Одно твое слово, и все саратовские кабаки в твоем распоряжении. В каком пожелаете отобедать?
— Чего? — поначалу даже не понял Пенкин. Хотел было что-то добавить еще, но Самсонов и без него понял, что сморозил глупость. По пути на зону этап в рестораны не заворачивает.
— Прости, Зиновий, прости, дорогой! На радостях совсем уж крыша поехала. Ты сейчас чем бы хотел побаловаться? Европейская кухня, кавказская или, может наша, российская, если, конечно, она тебе за эти годы не обрыдла?
— Не знаю, — признался Пенкин. — Но хотелось бы чего-нибудь такого, что даже во сне не снилось.
— Может, омаров с жареными бананами?
— Не-е, — мотнул головой Пенкин. — Твои омары и бананы — хренотень собачья. А вот чтобы солянки рыбной, да непременно с осетринкой, икорочки красной да семужки с лимончиком на закуску…
Сглотнул и замолчал, чувствуя, как сводит скулы.
Отказавшись от французского коньяка — не пойдет, мол, горло с непривычки драть будет, Пенкин заказал графинчик водки, и когда расслабился немного, опрокинул в себя два бочкообразных стопарика, вскинул глаза на явно заскучавшего Самсонова, который должен был до самой Москвы держать «сухой закон», и негромко произнес:
— Ну что, друг мой Юлик, колись, как говаривал наш кум на зоне.
— Чего? — поначалу даже не понял Самсонов, нехотя жующий бутерброд с красной икрой.
— Колись, говорю, — ухмыльнулся Пенкин, по-своему оценивший Самсоновское «чего?». Он, Зяма, четыре года отбарабанил на зоне, прикрыв своей задницей того же Диспетчера, и может теперь держать базар на фене не хуже любого фраера, а этот говнюк только в кино по телевизору слышал такие слова, как «колись» да «лагерный кум». — Рассказывай, говорю, с чего бы вдруг встречать меня надумал да в этакую даль поперся?
Удивленный, видимо, не столько самим вопросом, сколько тем тоном, каким это было сказано, Самсонов как жевал бутерброд, так и застыл с набитым ртом, однако Зяма ждал ответа, и он, проглотив застрявший в горле кусок, потянулся рукой за фужером с «Нарзаном».
— Зачем же ты так? Я ведь не последний мудила в этом мире и все прекрасно понимаю, как понимаю и то, что ты один за всех нас ответ держал, но ведь и я в долгу не останусь. Во-первых, все эти годы твоя семья никаких забот не знала, и все те посылки и передачи, что шли на зону…
— За это, конечно, большое зэковское мерси, — усмехнулся Пенкин, сообразивший, что не стоит, пожалуй, слишком сильно давить сразу на Самсонова, от которого во многом зависел конечный итог оперативной игры, предложенной им полковнику Бусурину. — И я, конечно, в долгу перед тобой не останусь. Ты меня знаешь.
— О чем ты! — сморщился Самсонов. — Это мы твои должники. В общем, в накладе не останешься, и как только подвернется случай…
Чувствуя, что Самсонов действительно благодарен ему за то, что не пошел следом за ним по этапу, Пенкин уже более уверенно произнес:
— Насколько я понимаю, случай этот уже подвернулся?
— О чем и разговор.
— Так вот я и говорю: колись, братэлла. Что за клиент? Что из себя представляет? Не будет ли подставы и что за гонорар?
— С этого бы и начинал, — буркнул Самсонов, наполняя фужеры минералкой. — А то… «С чего бы вдруг в такую даль поперся?..»
— Ладно, не бубни, — осадил не в меру обидчивого подельника Пенкин. — Пока я трезвый, давай-ка по клиенту пройдемся.
— Что, кровь заиграла? Невтерпеж за дело взяться?
— Считай, что угадал, — опрокинув в себя водку, подтвердил Пенкин. — Аж зуд до самой жопы разбирает.
Это был первый вечер в течение последней недели, когда капитан милиции Овечкин остался дома, а не мчался по телефонному звонку Ушакова, которому вновь и вновь являлся окровавленный Рублевский «Спас».
«Может, ты к нему просто жить переедешь? — в конце концов не выдержала жена. — Один хрен заполночь домой являешься».
Однако Овечкин только прицыкнул на нее, в то же время понимая, что не гоже участковому инспектору чуть ли не каждый вечер мотаться к иконописцу и возвращаться «заполночь» к супружескому ложу, причем далеко не в трезвом виде. Хотя впрочем, рассуждал Овечкин, и Лукича понять можно. Не каждому дано окровавленный Лик Христа в окне видеть. Того и гляди мозги у мужика набекрень поедут. Удивительно еще, как он до сих пор держится. А когда он пытался допытаться у Ефрема, с чего бы это напасть такая, кара небесная на него снизошла, тот или отмалчивался, заливая свой страх водкой, или же бормотал маловразумительное, что это, мол, ему воздается за фамильную тайну. А что за тайна такая — молчал, как партизан на допросе.
Промыкавшись в доме до одиннадцати вечера и уже окончательно осознав, что Бог, видимо, миловал Ефрема на этот день, Овечкин сказал жене, чтобы стелила постель, и уже разделся было, как вдруг звонким брёхом закатился на дворе несостоявшийся розыскной пес Черныш, выбракованный в собачьем питомнике в шестимесячном возрасте, и тут же в дверь забарабанили тяжелые кулаки.
— Господи, да что же за жизнь такая! — вскинулась жена, не очень-то любившая ночных гостей. — Не одно, так другое. Не понос, так золотуха.
Однако Овечкин уже прошлепал босыми ногами к двери, включил свет.
На крыльце стоял его сосед, Иван Никонов. Взлохмаченный и, видимо, тоже еще не ложившийся спать.
— Ну? — не очень-то приветливо процедил Овечкин, которого уже до кишок достали ночные разборки беспокойного семейства Никоновых, когда то пьяный Иван пер с кулаками на сына, то пьяный отпрыск прыгал с ножом на отца.
— Беда, Степаныч! Пожар!
— Где пожар? — не очень-то поверил Овечкин, покосившись глазом на обветшалый дом Никоновых.
— Вроде бы как за почтой. Колька мой видел, как полыхнуло на том конце села.
— Точно, дядя Тихон. Полыхнуло! — подтвердил от калитки Никонов младший. — Я домой шел уже за угол заворачивал, как увидел сноп огня. Ну и сразу же отцу сказал.
— А не привиделось, случаем? — все еще не веря словам вечно поддатого Кольки, буркнул Овечкин, однако в этот момент на пожаре, видимо, рванул баллон с газом, над селом взлохматился сноп искр, и теперь уже не оставалось сомнений, что действительно горит чей-то дом.
— Ох же, мать твою! — засуетился Овечкин, бросившись бегом в комнату, где уже хлопотала жена.
— Чего там? — вскинулась она.
— Пожар!
Схватил телефонную трубку, набрал номер дежурного пожарной части, что располагалась неподалеку от Удино.
— Капитан Овечкин! У нас тут…
— Все ясно, Степаныч, угомонись, — осадил его вальяжный, с легкой ленцой голос дежурного. — Нам уже звонили. С минуты на минуту ждите машины.
— С минуты на минуту… — пробурчал Овечкин, бросив на рычажки допотопную эбонитовую трубку. — Знаем мы ваши «минуты». Пока не сгорит до конца.
— Ты можешь толком сказать, кто горит-то? — послышался испуганный голос жены.
— Не знаю!
Сунув ноги в старые керзачи, что стояли в сенях, он схватил с вешалки столь же поношенную брезентовую куртку и бросился бегом из дома.
По улице уже бежали испуганные удинцы — кто с ведрами, кто с лопатой или вилами, однако из-за разросшихся яблоневых садов огня не было видно, и только когда Овечкин свернул на улицу, которая вела к почте, он увидел огненные всполохи, которые уже освещали большую часть проулка.
— Господи, кого же это?.. — послышался испуганный женский голос, и тут же ответ, заставивший Овечкина броситься вперед:
— Кажись, иконописца дом… Ушакова.
Ошарашенный увиденным, он стоял в десяти метрах от схваченного огнем дома, всматривался в проемы окон, в которых бесновались снопы огня, и отчего-то вспоминая видение Ушакова, уже верил и не верил своим глазам.
Вздрогнул от женского вскрика, раздавшегося за спиной:
— А сам-то что… Ефрем?
— Сгорел. Заживо сгорел… Говорят, будто разом всё полыхнуло, не успел выскочить.
Глава 19
Выждав два дня после похорон Державина, Головко позвонил Злате и, попросив разрешения приехать к ним домой, чтобы побеседовать с Ольгой Викентьевной, в десять утра нажимал потертую кнопку звонка над металлической дверью, обшитой коричневым дерматином. Открыла Злата и, приняв от него букетик из первых весенних цветов и любимый Семеном бисквитный торт, пригласила в небольшую светлую комнату, насквозь пропитанную запахом лекарств и каких-то особо вонючих мазей.
Семен заметил в дверях, что вели на кухню, высокую поджаристую женщину, на которую Злата, казалось, даже не обратила внимания, и этот небольшой нюанс показался ему в подобной обстановке довольно странным. Судя по всему, эта женщина доводилась родной сестрой ее матери, и столь откровенно проигнорировать ее появление…
— Знакомьтесь, это моя мама, — негромко произнесла Злата, погладив по голове приподнявшуюся на подушках женщину. Еще очень красивую и совершенно седую. — А это, мама, тот самый следователь, о котором я тебе говорила.
— Надеюсь, не самое плохое? — улыбнулся Головко.
— Моя девочка на подобное не способна, — отвечая улыбкой на улыбку, произнесла Ольга Викентьевна. — Кстати, можно я буду называть вас просто Семеном?
— Буду весьма признателен.
— Ну вот и познакомились, — резюмировала Злата. — Так что, разговаривайте, а я пошла на кухню. Кстати, Семен, вы зеленый пьете в это время или все-таки черный?
— Вообще-то, по утрам предпочитаю крепко заваренный черный, но если с кусочком торта… да еще с розочкой из крема… тогда можно и зеленый.
— Гурман, однако, — рассмеялась Злата и, наградив Семена поощрительным взглядом, прошествовала на кухню.
— Присаживайтесь, — кивнув на мягкий, с гнутыми спинками стул, предложила Ольга Викентьевна, и ее глаза наполнились неподдельной тоской. — Насколько я догадываюсь, вы пришли поговорить относительно Игоря Мстиславовича?
— Совершенно точно, — кивком головы подтвердил Головко, исподволь рассматривая хозяйку дома. Да, именно такой он и представлял ее, когда задумывался над тем, какую женщину мог любить все эти тридцать лет вынужденный эмигрант Державин, так и не ставший полноценным американцем. Видимо, очень красивая в юности, она не растеряла свою красоту и по сей день, которая трансформировалась в какое-то особое благородство, которым отличалась дворянская элита дореволюционного российского общества.
— Что, сравниваете меня с Игорем Мстиславовичем? — уголками губ улыбнулась Ольга Викентьевна, видимо, уловив мысли следователя. — Что ж, могу вас заверить, что мы были достойной парой.
Она замолчала и, видимо, чтобы не расплакаться от воспоминаний о несбыточно-прошлом, изобразила на лице некое подобие улыбки. Жалкой и всепрощающей одновременно.
— Просто вы очень красивая, — немного растерявшись, признался Головко.
— Была, — с грустью в голосе произнесла Ольга Викентьевна и, глубоко вздохнув, словно тем самым сбрасывала с себя накопившийся осадок последних лет, блеснула совершенно ровными зубами, которым могла бы позавидовать любая голливудская прима. — Впрочем, что это мы все обо мне да обо мне, спрашивайте. Злата сказала, что вы хотели бы уточнить кое-что относительно Игоря Мстиславовича. Если, конечно, я правильно поняла.
Он не был готов к столь резкому переходу и даже вынужден был откашляться в кулачок.
— Видите ли, я хотел бы побольше узнать об Игоре Мстиславовиче тех лет, когда он еще жил в Москве… — И замолчал, не сумев подыскать нужных слов.
— Чтобы узнать, чем дышал и чем жил он в советские годы? — пришла на помощь Ольга Викентьевна.
— Не совсем так, хотя, пожалуй, в чем-то вы правы. Насколько я могу предполагать, в Москве он должен был выяснить нечто такое, что касалось его жизни до эмиграции. Точнее говоря, той жизни, когда он еще работал в Третьяковке под началом Луки Михеича Ушакова…
И он вкратце пересказал ей то, что ему рассказал граф Воронцов, а также о телефонном звонке Державина Ефрему Ушакову, к которому, как теперь начал догадываться Головко, был какой-то серьезный разговор.
— «Спас» Андрея Рублева?! На аукционе в Нью-Йорке?.. — удивлению Мансуровой, казалось, не будет предела. И наконец резкое, словно приговор: — Это исключено!
— Почему? — удивленный ее категоричностью, воскликнул Семен
— Да потому, молодой человек, что все то, что могло появиться по Рублеву, уже давным-давно проявлено и озвучено.
Какое-то время Семен молчал, переваривая столь жесткое утверждение, наконец произнес негромко:
— А вы… вы не ошибаетесь? Вы на этом настаиваете?
На лице Ольги Викентьевны застыла маска высокомерно-снисходительного удивления, однако она все-таки нашла в себе силы снизойти к невежеству нахального гостя:
— Настаиваю, молодой человек, настаиваю! И должна вам заметить, не ошибаюсь.
— В таком случае что же?.. Даже в частных коллекциях не может быть икон Рублева, не известных коллекционерам и специалистам?
— К великому сожалению, это действительно так.
— Но в таком случае «Спас», выставленный на аукцион в Нью-Йорке?..
— Удивлена!
— Удивлены, — схватился за соломинку Головко, — но при этом исключаете возможность…
— Исключаю, молодой человек! Полностью исключаю.
Восстанавливая в памяти телефонный разговор с Воронцовым, который несмотря ни на что, продолжал верить в подлинность Рублевского «Спаса», Семен начал заводиться от «эстетического» высокомерия Мансуровой, и ему ничего не оставалось более, как привести последний довод в пользу «настоящего» Рублева:
— Простите за возможно глупый вопрос, но… Скажите, Игорь Мстиславович действительно был серьезным знатоком русской иконописи?
Она посмотрела на него, как на ракового больного.
— Господи, и вы еще спрашиваете!
— Так почему же в таком случае он не отверг фальшивого, как вы утверждаете, Рублева и не размазал по стене выставленный на аукцион «Спас»?
В голосе Семена звучали нотки торжества, и он не скрывал их.
Ольга Викентьевна скорбно поджала губы.
— Видите ли, я не видела этой иконы и совершенно ничего о ней не знаю, но если даже Игорь Мстиславович задумался над ней… Могу только предположить, что это высочайшей квалификации подделка, которая смогла пройти все экспертизы.
Головко с удивлением и в то же время уже с какой-то предвзятостью смотрел на хозяйку дома, пытаясь уловить в ее словах «эстетический снобизм».
— Простите, и вы на этом действительно настаиваете?
— Да, — как о чем-то совершенно обыденном, словно речь шла о килограмме козьего мяса, которое подсунули на рынке вместо парной баранины, подтвердила Ольга Викентьевна. — И подтверждением моей уверенности является телефонный разговор Игоря Мстиславовича с Ефремом Ушаковым.
— Не понял!
— Ну как же так! — всплеснула руками Ольга Викентьевна. — Ефрем Ушаков, достойный сын Луки Михеевича Ушакова. Иконописец, реставратор и специалист, который на сегодняшний день, пожалуй, лучше всех разбирается в древнерусской иконописи. И если Игорь Мстиславович по прилете в Москву сразу же нашел Ефрема, значит, тому были весьма веские основания.
— То есть подтверждение его сомнений относительно подлинности «Спаса»?
— Совершенно точно! И если вы встретитесь с ним… Думаю, Ефрем и только Ефрем откроет вам глаза на ту икону, что выставлена в Нью-Йорке.
В этот момент с подносом в руках вошла Злата. Надо было бы помочь ей составить чашечки на блюдцах и уже нарезанный торт на журнальный столик, однако Головко уже не мог освободиться от засевшей в голове фразы.
— Ольга Викентьевна, дорогая! Вы сказали «откроет вам глаза»… это что… в этом кроется какая-то тайна?
Она скорбно вздохнула и как бы поставила в разговоре точку:
— Думаю, будет лучше, если вы поговорите об этом с самим Ефремом.
Любивший чай и умевший его заваривать, Семен не удержался, чтобы не похвалить Злату, однако она, казалось, даже не обратила на это внимания. Поблагодарила Семена кивком головы и не удержалась, чтобы не задать, видимо, давно вертевшийся на языке вопрос:
— Скажите, а возможно такое, чтобы практически лоб в лоб столкнулись две машины, погиб человек, но при этом выскочивший на встречную полосу КРАЗ словно испарился с места происшествия?
— Не понял! — отламывая серебряной ложечкой кусочек торта, произнес Семен.
— Злата! — попыталась одернуть дочь Ольга Викентьевна, однако ее уже невозможно было остановить.
— А при чем здесь «Злата»? — взорвалась она. — Груженый самосвал, за рулем которого сидел в дымину пьяный водитель, совершил откровенный наезд и спокойно скрылся в родной Москве. И я спрашиваю следователя Московской городской прокуратуры, возможно ли подобное? Или все-таки это откровенно-наплевательское отношение милиции к поиску преступника?
— Стоп! — движением руки остановил ее Семен. — Насколько я понял, вы говорите о ДТП, в котором пострадали ваш отец и мама?
— Хорошо сказано, «пострадали», — скривилась в язвительной усмешке Злата. — Отца сплющило так, что его вместе с железом вырезали из машины, а мама осталась калекой на всю жизнь.
Она брякнула ложечкой о край фарфоровой чашки, и в ее зрачках блеснули злые искорки.
— А может, и нашли этого гада, да только он сумел откупиться.
— Злата, прекрати!
— Помолчи, мама, помолчи! Я, конечно, все могу понять — и сложность следствия, и нехватку профессионалов, и якобы мизерную оплату оперативного состава милиции, но объясните мне, дуре, одно: кем надо быть, чтобы не найти в городе КРАЗа, который умудрился скрыться, рассыпав при этом гравий, и две цифры которого запомнил случайный свидетель?
Гравий… На месте ДТП с Даугелем тоже был рассыпан гравий…
— А вот с этого места попрошу как можно подробнее, — попросил Семен.
Едва за Головко закрылась дверь и с лестничной площадки донеслось металлическое бряцанье остановившегося лифта, как в комнату ворвалась Вера Викентьевна. Искаженное злостью лицо и глаза, готовые испепелить откинувшуюся на подушки сестру. В подобном состоянии Ольга Викентьевна ее еще не видела и оттого, видимо, вопросительно вскинула брови.
— Что с тобой, Вера?
— И ты еще спрашиваешь, что со мной? — задыхаясь словами, выдавила из себя Вера Викентьевна. — Ты… ты что? Полная дура или притворяешься такой?
Лицо Ольги Викентьевны дернулось в искаженной гримасе, однако в этот момент в дверном проеме появилась Злата, прибежавшая на крик.
— Тетя!
— Что тетя? Что тетя? — срываясь на базарный крик, кричала она. — Семейка, мать бы вашу! Что одна дура полная, что вторая! Но одна хоть молодая, ей простительно, но ты-то!.. — взывала она к сестре. Мало того что притащили в дом эту ищейку, которая будет теперь копаться в нашем белье, так вдобавок ко всему…
Она задыхалась от праведного гнева.
— Тетя, прекрати! — взывала к здравому смыслу Злата, но это еще больше подливало масла в огонь.
— А ты мне рот не затыкай! — накинулась она на племянницу. — Не затыкай! И то, что вы, две дуры, раскинулись перед этой ищейкой…
— Прекрати сейчас же! — свистящим шепотом произнесла Ольга Викентьевна, и это почти осязаемое напряжение заставило ее сестру замолчать.
В комнате зависла гробовая тишина, которую нарушил напряженный голос Златы:
— Ты… Какая муха тебя укусила? Ты можешь объяснить, в чем дело?
Теперь уже в глазах Веры Викентьевны плескалась откровенная ненависть, и казалось, что еще минута-другая, и ее хватит Кондратий.
— Спрашиваешь, какая муха меня укусила? А та муха, что вы, дуры, даже не понимаете, что именно наплели этому пустозвону из прокуратуры!
— Может, я действительно чего-то недопонимаю, — все тем же тихим от напряжения голосом отозвалась Ольга Викентьевна, — но мне казалось, что разговор шел по существу, тем более что он спрашивал, а мы отвечали.
— «По существу…», — иезуитским голоском передразнила сестру Вера Викентьевна. — А зачем, спрашивается, ворошить то, что уже давным-давно быльем поросло, и рассказывать ему об этой аварии полугодичной давности?
— Ну, во-первых, все это еще не поросло быльем, как ты хотела бы все это представить, — вмешалась Злата, — а во-вторых, я действительно намерена возобновить это дело. И если удастся…
— Да ты хоть понимаешь, сколько все это может стоить?
— Ничего, управимся.
— Что, слишком богатенькая стала?
— Вера! — осадила сестру Ольга Викентьевна.
— Что Вера? — взъярилась Вера Викентьевна. — Если по горячим следам никого задержать не смогли, то теперь-то и подавно. А вот то, что этот грамотей вам соплей на кулак намотает, таская на допросы и перетряхивая белье, это факт!
Заявив в сердцах, что она больше не намерена видеть «этих двух дур», Вера Викентьевна уехала к себе домой, на прощание хлопнув дверью, а мать и дочь Мансуровы остались в опустевшей квартире, не в силах понять, что за муха укусила сестру и тетку.
Глава 20
Столичный ресторан, в котором родные Пенкина, друзья и соратники по бизнесу отмечали его возвращение «с того света», был взят под негласное наблюдение, и когда была обработана фото— и видеосъемка, наложенная на записи внешней и внутренней прослушки, Стогов попытался проанализировать психологическое состояние своего подопечного, начиная с того момента, когда он вышел за ворота саратовской «двойки» и кончая широченным застольем в банкетном зале ресторана. Если говорить честно, он с самого начала не доверял этому дельцу, на котором пробы негде было ставить, однако его отношение к Пенкину стало меняться с того момента, когда он повел разговор в Саратове о предстоящем деле, показав тем самым, что именно он, Зяма, несмотря на свою вынужденную отлучку из столицы нашей родины Москвы, был и остается полноправным хозяином законсервированного канала Москва — Одесса — Соединенные Штаты Америки и именно ему и только ему решать, стоит ли рисковать только что полученной свободой, дав «добро» на расконсервацию канала, который оказался не по зубам даже полковнику ФСБ Бусурину.
Видимо полностью осмыслив свое дальнейшее пребывание на свободе и догадываясь, что Бусурин не позволит более водить себя за нос, Пенкин словно перевоплотился, включившись в игру, где ставкой была не только его свобода, но, возможно, и жизнь.
И когда Стогов изложил свое мнение о Пенкине как о партнере в оперативной игре с неизвестным пока что противником, явно довольный Бусурин утвердительно кивнул головой, проворчав при этом:
— Вот и я о том же говорю, куда он нахер денется?
Но если относительно Пенкина уже вырисовывалась определенная ясность, то этого нельзя было сказать о Заказчике. То ли он все еще не доверял до конца Зяме и Диспетчеру и перепроверял их на вшивость, то ли слишком большой была истинная цена контрабанды и он подыскивал более проверенные каналы переброски груза в Штаты, то ли что-то еще не позволяло раскрыться ему перед Зямой, однако, как бы там ни было, с Диспетчером он связывался только через своего посредника, причем с телефона, который невозможно было засечь, и поэтому наипервейшей задачей, поставленной Стоговым перед Пенкиным, было выявить лицо Заказчика. Кто он, что он и что за груз готовит к переброске.
Догадываясь, что слишком ушлый Заказчик, чтобы окончательно обезопасить свою задницу, может установить за Пенкиным круглосуточное наблюдение, на совещании у Бусурина было решено предоставить право раскрутки Заказчика самому Пенкину, оставив группе Стогова только телефонную прослушку. И вроде бы сработало.
На четвертый день пребывания Пенкина в Москве «прослушка» доложила, что перехвачен телефонный разговор, который может представлять определенный интерес. Причем сигнал шел на мобильный телефон Диспетчера.
«Самсонов? Игорь беспокоит, Костырко. Узнал, надеюсь? — Стогов отметил, человек Заказчика впервые обозначил свои анкетные данные, и это говорило о многом. — Надо бы встретиться с нашим другом, чтобы обговорить кое-какие детали».
«Ты имеешь в виду Зяму?»
«Естественно. Кстати, как его настроение?»
«Хочешь спросить, не раздумал ли он работать?»
«Ну!»
«Насчет этого будь спокоен. Человеку деньги нужны, много».
«В таком случае, я думаю, его устроит, если мы сойдемся на часок-другой в каком-нибудь кабаке?»
«Вполне. Говори где и когда».
«А чего тянуть кота за хвост? Давай прямо сегодня, в семь вечера, ресторан «Кривич». Если «да», то я заказываю столик».
«Годится».
«Вот и ладушки. В таком случае ресторан «Кривич», семь вечера. Машину за вами прислать?»
«Было бы неплохо».
Не забывший за годы вынужденного простоя методику работы контрагентов, Пенкин даже не сомневался в том, что его пожелает «посмотреть» сам Заказчик, причем не выдавая себя при этом, и только Бога молил, чтобы в «Кривиче» не засветился его куратор. Чувствовалось, что капитан волнуется, и это особо беспокоило Пенкина. Поимевший десятилетний опыт работы с клиентами и не забывший основ «техники безопасности» при работе с заказчиками, что не раз спасало его от контрольного выстрела в голову, он также хорошо знал методику работы крупных клиентов, как знал и то, что на них работают профессионалы из того же ФСБ или МВД, которым расшифровать своего коллегу в зале ресторана — что на асфальт высморкаться. Хотел было сказать об этом Стогову, да воздержался, сообразив, что полковник Бусурин тоже не лыком шит в этом мире и не позволит абы просто так завалить операцию.
Короче говоря, когда он и Самсонов в сопровождении шкафообразного водилы вошли в роскошный зал «Кривича», он не мог похвастаться своим спокойствием. Тот факт, что его настороженность и беспокойство может неправильно истолковать «пристяжной» Заказчика, как он окрестил Костырко, Пенкина практически не волновал. Зона — не мать родная, она и от кабаков столичных отучает и от разговоров с потенциальными клиентами. Тем более что УДО — это не расписка подчистую, когда от звонка до звонка отбарабанил отпущенный тебе срок, здесь от каждой тени шарахаться будешь, как бы на мента подставного не напороться.
В середине зала их встретил высокий, сравнительно молодой шатен в броско-кремовом костюме и, учтиво поздоровавшись сначала с Пенкиным, а потом уж и с Самсоновым, пригласил их к угловому столику, сервированному на три персоны. Тут же к ним подскочил явно предоплаченный официант и, профессионально изогнувшись, поинтересовался, что именно будут пить гости.
Покосившись на Пенкина, который как присосался еще в Саратове к водочке, так и не изменял ей все эти дни, Самсонов спросил, есть ли в запасниках приличная водочка, и, усмехнувшись на скорбную мину официанта, которого словно обидели в самых лучших чувствах, заказал графинчик водки со льдом и «побольше «нарзану».
— Может, все-таки по коньячку? — вмешался Костырко. — Могу заверить, что коньяк здесь настоящий армянский, как, впрочем, и настоящий французский.
— Даже не сомневаюсь в этом, — усмехнулся Пенкин. — Однако я все-таки предпочитаю водку, да и кривичи, думаю, не обиделись бы на меня за это.
Успокоив тем самым официанта, который по достоинству оценил юмор гостя, одарив его поощрительной улыбкой, Пенкин перевел взгляд на Костырко, который уже начал терять лидирующее положение в предстоящем разговоре, и уже с нотками высокомерной снисходительности в голосе произнес:
— Кстати, я не буду против, если вы для себя закажете армянский коньяк. — Это было откровенным хамством по отношению к приглашающей стороне, но, чтобы правильно повести дальнейшую игру, ему надо было набирать и набирать очки. — Кстати, рекомендую его как истинный ценитель сего напитка в недалеком прошлом.
Было видно, что и пристяжной Заказчика, и друг Самсонов не знают, как реагировать на пассажи Зямы, а он, проводив глазами величавую спину удаляющегося официанта, не удержался, чтобы не завершить свой экспромт:
— Да, чуть не забыл. Никогда не заказывайте в наших ресторанах французский коньяк. До меня дошли разговоры, что его даже для близких друзей ихнего Саркази не хватает, чтобы еще в Россию везти.
— Ну-у, прямо, так уж и не пить… — с идиотской улыбочкой на лице хихикнул Костырко.
— Можете, конечно, и пить, с барственной величавостью в голосе «разрешил» Пенкин, как бы опускаясь до плебейских потребностей вполне симпатичного, но столь глупого шатена. — Однако ни один уважающий себя врач не поручится в дальнейшем за ваше здоровье. Кстати, Игорь, можно я буду обращаться к вам на «ты». Все-таки возраст, да и…
Зяма не договорил, но и без того было ясно, что именно он хотел сказать своим «И». Мол, ты, сопляк, хоть и нацепил на себя прикид от Версаче, но ты еще не нюхал запаха лагерного пойла и как был щенком обоссанным, так и остался им.
— Да, конечно, — поспешил согласиться Костырко. — О чем разговор!
Что-то хотел было провякать и Самсонов, явно не узнававший Зяму в совершенно новом для него человеке, однако Пенкин не позволил ему и рта раскрыть.
— Вот и ладушки, как говаривал когда-то незабвенный лагерный кум. Позволим себе пропустить по рюмахе — и к делу.
— А может, все-таки подзаправимся сначала?
Уже понявший, что инициатива предстоящего разговора в его руках, Пенкин властно произнес:
— Все, базар закончен. Сначала дело.
— Ну что ж, — вынужден был согласиться Костырко, — дело так дело. Если не ошибаюсь, вам уже известны условия, на которых мы…
— Давайте договоримся сразу, — перебил его Пенкин, — условия буду ставить я, а ваше дело соглашаться с ними или нет. Это во-первых. Ну а во-вторых… Кто это «мы»?
Подобная заявка явно не понравилась шатену, однако он вынужден был только плечами пожать, что также подтверждало догадку Пенкина. У этого пижона в кремовом костюме и его хозяина что-то не срослось с другими каналами переброса, и теперь уже можно более активно и настойчиво гнуть свою линию.
— Итак, кто это «мы», и давайте еще разок пройдемся по грузу.
— Но ведь Самсонов…
— То, что рассказал мне Самсонов, это одно, — движением руки остановил шатена Пенкин, — а теперь все это мне хотелось бы услышать своими собственными ушами. А возможно, кое-что и пощупать собственными глазами.
— То есть, как подтверждение? — по-своему поняв слишком занудливого и слишком въедливого любителя хорошей русской водки, произнес Костырко.
— Совершенно верно! И начнем с груза. Надеюсь, это не порошок?
— Да о чем вы?! — искренне возмутился Костырко. — Это доски.
— Иконы?
— Да.
— Какой век?
— Ну-у… довольно старые.
— И, значит, очень ценные?
— Да.
— То есть, музейная ценность, на которую невозможно получить официальное разрешение на вывоз?
— Можно считать, что так.
— Хорошо, очень хорошо. И сколько штук?
— Много штук, — начиная злиться, процедил Костырко. — И если вас это не устраивает…
— Не ерепеньтесь, молодой человек, — осадил слишком уж самолюбивого шатена Пенкин. — И если я спрашиваю, какова партия досок, то вовсе не из-за того, что слишком любопытен, а потому, что я должен точно знать, каков по объему тайник готовить для переброса досок на Украину и уже загодя сообщить об этом своему человечку в Одессе, какую по объему пустоту оставить на судне при загрузке.
Костырко молчал, и Пенкин вынужден был уже более мягко спросить:
— Надеюсь, вас лично я ничем не обидел?
— Нет.
— Вот и ладненько, как говаривал наш кум. В нашем деле личные обиды только мешают. Это я вам по-дружески говорю. Итак?..
— Но я не готов прямо сейчас ответить на ваш вопрос.
— А как же мне в таком случае готовить транспорт? — удивился Пенкин. — К тому же я должен знать хотя бы примерную стоимость этих досок, потому что одно дело за пару тысяч баксов перебросить иконы, собранные вашими людьми в Псковской области, и совершенно иной риск, если эти доски относятся к шестнадцатому веку и их умыкнули, простите меня за откровенность, из какого-нибудь музея или частной коллекции, замочив при этом ее хозяина.
— Самсонов! Я что-то не понимаю! — сунулся к Диспетчеру Костырко. — Ты говорил, что все будто бы на мази, а на самом деле…
— А кто тебе сказал, что я отказываюсь от своих слов? — осадил слишком впечатлительного шатена Пенкин. — Как ты догадываешься, мне сейчас действительно нужны деньги, причем много денег, и я готов идти на любой риск. То есть, в крови эти доски или чистые, мне на это наплевать. Главное, чтобы была ясность, при которой уже можно было бы договариваться с Одессой, и, естественно, имея на руках нечто более весомое, чем просто обещание расплатиться на месте, то есть по факту.
Не нужно было быть психологом, чтобы видеть, как эти слова успокаивающе подействовали на Костырко, и он, уже явно повеселев, произнес:
— Насколько я понимаю, на вас можно надеяться.
— А кто сказал, что нет?
— И как скоро будет окончательная договоренность с Одессой?
— Как только я получу ответы на поставленные вопросы. И еще одно. Я слишком тертый волк, чтобы браться за подобные дела, не обсосав их с человеком, который более всех заинтересован в переброске товара. В данном случае с хозяином досок. И если он действительно заинтересован в скорейшем завершении этой акции…
В этот момент в кармане Костырко ожил мобильный телефон, и он, покосившись на Пенкина, прижал его к уху.
Ушлый, как старый колымский волк, Зяма невольно усмехнулся, мысленно похвалив себя за догадку. Хозяин этого красавчика действительно сидел сейчас за каким-то из соседних столиков и не только изучал его визуально, думая о том, стоит ли доверять этому еврею свое богатство, но и слышал весь разговор.
Костырко между тем еще плотнее прижав мобильник к уху, согласно кивал головой, и когда получил соответствующую команду, сунул мобильник в кармашек и с явным облегчением произнес:
— Значит, вы настаиваете на встрече… Что ж, пожалуй, мы согласны.
— Вот это другой разговор. За это, как говаривал наш кум, и выпить не грешно. Кстати, когда и где?
— Я позвоню вам завтра.
Просматривая проведенную в «Кривичах» видеосъемку, Бусурин сделал стойку на небольшой компании уже немолодых людей, сидевших за три столика от Пенкина, и попросил дать увеличение. На экране застыл изысканно сервированный стол, который мог бы многое рассказать о вкусовых пристрастиях этой компании, и три пары, органично вписывающиеся в атмосферу элитного ресторана. Мужчины при галстуках и в костюмах, женщины блистали бриллиантами.
— А теперь вот этого седого франта, — попросил Бусурин, показав на холеного мужика, позволившего себе ослабить красиво завязанный узел шикарного галстука.
Кинооператор дал максимальное приближение, и Бусурин даже прищурился, всматриваясь в породистое лицо холеного франта, который, судя по его поведению, был хозяином этого столика.
— Что, неужто узнали кого-то? — встрепенулся Стогов, уловив застывшую в глазах шефа напряженность.
Бусурин молчал, заставляя проворачиваться уже заржавевшие колесики памяти, но, так ничего и не вспомнив, снисходительно улыбнулся и негромко произнес:
— Вроде бы знакомое лицо, а вот где видел, не упомню.
— Может, встречались на каком-нибудь мероприятии или презентации? — подсказал Стогов. — Судя по всему, этот седой не из работяг будет. Как, впрочем, и бабы эти не ткачихи.
— Не-ет, — качнул головой Бусурин, — не на презентации. Что-то более серьезное и очень, очень давнее. Впрочем, — с грустью на лице вздохнул он, — и ошибиться мог. Память уже не та. Теперь, считай, все кажется когда-то виденным.
Попросил дать объемную картинку зала и крякнул удовлетворенно.
Стоп-кадр давал полное представление о «расстановке сил» в тот момент, когда велись переговоры с Костырко. Седой франт сидел лицом к столику, который загодя заказал Костырко, причем Пенкин был посажен так, что был виден от четвертого столика как на ладони. Причем не только виден, но и слышен благодаря «клопу», который также загодя был спрятан под столиком.
— Думаете, это и есть Заказчик? — спросил Стогов, уловивший ход мыслей своего шефа.
— Трудно сказать, — пожал плечами Бусурин. — Но то, что этот седой или кто-то из его компании лично «знакомился» с нашим Зямой — в этом я не сомневаюсь.
Попросил ещё раз остановиться на кадре, где наиболее четко просматривалась компания четвертого от Пенкина столика, долго, очень долго рассматривал каждое лицо в отдельности, наконец спросил, обращаясь к Стогову:
— Наружка с тобой работала?
Моментально сообразив, о чём именно спрашивает шеф, Стогов разыграл коротенькую сценку по системе Станиславского и с обидой в голосе произнес:
— Вы же сами, товарищ полковник, приказали не светиться.
Бусурин угрюмо смотрел на Стогова. Мол, капитан, ты и есть капитан, и если не будешь думать собственным котелком, то никогда не бывать тебе полковником.
— Выходит, гости из «Кривича» разъезжались по домам сами по себе, а твоя команда сама по себе?
На этот приговор, похожий на вопрос и произнесенный явно недовольным тоном, можно было и не отвечать.
Глава 21
Злата была не совсем точна, обвинив московскую прокуратуру, ГАИ и столичный уголовный розыск в непрофессионализме; впрочем, и ее запальчивость можно было понять. Погиб отец, прикованной к постели калекой осталась ее мать, а следствие словно замерло на мертвой точке, а на все телефонные звонки и запросы следователь только отбрехивался коротким и столь же ничего не значащим: «Возбуждено уголовное дело, ищем». ДТП произошло недалеко от Троицка, в километре от съезда на Калужское шоссе, на предутренней, совершенно свободной от машин проселочной дороге, которая вела к дачному кооперативу, где еще при советской власти Мансуровы приобрели участок с домом.
Страшной силы боковой удар торпедировал «опель» Мансуровых, отбросив его далеко за обочину, и единственное, что могла вспомнить Ольга Викентьевна, когда пришла в сознание, так это наваливающийся на них передний бампер «КРАЗа», который на страшной скорости вылетел из подлеска. В том, что это был именно КРАЗ, а не ЗИЛ или еще какая-нибудь хренотень, она могла поклясться на чем угодно. Дело в том, что в октябре они с мужем «поднимали» просевшие восемь соток участка и именно на КРАЗе им возили песок, торф и землю.
К месту происшествия Головко смог выбраться только на следующий день, предварительно выяснив в областной прокуратуре все обстоятельства ДТП, и пока стоял в пробках на Профсоюзной улице, пытаясь выбраться из Москвы за Кольцевую дорогу, у него было время хотя бы попытаться проанализировать происшедшее.
Он думал о машине, которая торпедировала на совершенно пустой проселочной дороге «опель» Мансуровых, а голову осаждали навязчивые мысли относительно КРАЗа, умудрившегося лоб в лоб столкнуться с такси, на котором ехал в аэропорт «Шереметьево» Рудольф Даугель. «Картинка» рисовалась почти такая же, как и в случае с Мансуровыми.
В первом случае ближайшее Подмосковье, а здесь — ночная, еще не проснувшаяся Москва, совершенно свободные от машин улицы московской окраины, спешащее в аэропорт такси и прущий навстречу, груженный гравием КРАЗ, неизвестно почему вильнувший перед самым носом такси на встречную полосу…
Страшной силы удар, два трупа и испарившийся в темных московских проулках КРАЗ.
— КРАЗ… — бормотал Семен, время от времени переключая скорости, чтобы самому не въехать впереди идущему «мерседесу» в задницу и не зазеваться, когда трогалось с места и вновь замирало смердящее выхлопными газами и прогретым грязным железом стадо «крутых» иномарок, отечественных «Жигулей», которые на фоне дальнобойных фур казались ничтожными мурашами. — КРАЗ… Не самосвал, а какой-то летучий голландец.
Оба эти случая не могли не навести на определенные ассоциации, тем более что оба ДТП, как казалось Семену, лежали в одной плоскости. И Мансуровы, и Державин относились к той наивысшей категории экспертов по искусству, которых невозможно было заставить подписать заведомо ложное заключение, по которому фальшак или тот же новодел шел как подлинник, или же наоборот. И если все это действительно так …
Догадка, которая все эти два дня не давала Головко покоя, окончательно сформировалась уже за Кольцевой дорогой, когда он выбрался наконец-то на Калужское шоссе, и когда за боковым окном промелькнули Мамыри и Сосенки, он взял с сиденья мобильник и уже по памяти набрал номер мобильного телефона Златы. Она, казалось, ждала его звонка и даже узнала по голосу.
— Что, — миловидным голоском прошелестела Злата, — удалось что-нибудь накопать? Кстати, извини ради бога, что не смогла составить тебе компанию, но работы просто невпроворот.
Они совершенно незаметно перешли на «ты», и этот, казалось бы, ничего не значащий факт почему-то приятно грел душу Семену.
— «Накопать…», — хмыкнул он, — это за мной не задержится. Но пока что еще в дороге. Слушай, здесь у меня вопросик один, на который хотелось бы получить ответ.
— И что за вопрос такой?
— Скажи, пожалуйста, осенью прошлого года, когда случилось это несчастье, у твоего отца или, может, у мамы не намечалось, случаем, чего-нибудь такого, что могло бы нанести кому-то моральный или материальный, но весьма существенный вред?
— Ты имеешь в виду в области экспертизы?
— Естественно.
— Ну-у, я не упомню даже, что было в ту пору, — замялась Злата. — Сам понимаешь, столько всего навалилось сразу… и похороны, и мама в больнице…
— А ты не могла бы выяснить это у матери?
— Можно, конечно, попробовать, но… — И тут же настороженно: — А что?.. Ты думаешь, что тот наезд и те экспертные заключения, которые должны были дать отец с мамой…
Семен обратил внимание, что она впервые сказала «наезд», а не ДТП или «столкновение», но как бы пропустил это мимо ушей.
— Пока что ничего конкретного сказать не могу, — отпарировал он, — но мысли кое-какие появились. И если бы ты попыталась потревожить маму, точнее говоря, всколыхнуть ее память… В общем, это помогло бы в поиске.
— Хорошо, — согласилась Злата. — Но обещать, как сам понимаешь, ничего не могу.
Мобильник отключился, но уже через пару минут Головко разговаривал с полковником Бобылевым, заместителем начальника розыскного отдела московского ГАИ, с которым уже давно поддерживал профессионально-дружеские отношения.
— Слушай, Владимир Петрович, вопрос на засыпку. У вас есть за последние пару лет хоть один нераскрытый случай с трупами на дороге, в котором был бы задействован КРАЗ? Причем меня интересует не только Москва, но и область.
— Что, и тебя КРАЗом зацепило? — хмыкнул Бобылев. — Так могу тебе даже без напряга сказать, что совсем недавно…
— Этот случай я знаю, также как и ДТП полугодичной давности, когда под Троицком КРАЗ торпедировал «Опель». Труп мужчины и покалеченная женщина. А еще что-нибудь было?
— Тебе что, этого мало?
— Оно, конечно, выше крыши, но хотелось бы…
— Догадываюсь, анализ происшествий. Так вот могу тебе доложить: летом прошлого года был еще один наезд, в результате которого погиб некий Челышев Максим Иванович.
— И тоже не нашли?
Бобылев только вздохнул на это. Мол, догадайся сам с двух раз.
— Понятно, — подвел итог Семен. — В таком случае, последний вопрос. Ты не знаешь, этот самый Челышев имел какое-нибудь отношение к искусству?
— Еще бы не помнить! — пробурчал Бобылев. — То ли какой-то художник знатный, то ли реставратор. Короче, нашему министру звонил чуть ли не министр культуры и требовал, чтобы нашли и как следует наказали того лихача. Но, — вздохнул Бобылев, — как ты сам догадываешься…
— Его и след простыл.
— Совершенно точно!
— И это тоже был КРАЗ?
— По крайней мере именно так утверждал свидетель ДТП.
— А номер?… Может, хоть циферку какую-нибудь запомнил?
— Если бы запомнил… — обреченно вздохнул Бобылев. — Я его сам опрашивал, но он божился и клялся, что номер был настолько забрызган грязью, что там вообще невозможно было что-то разобрать.
— Что, была дождливая погода?
— Если бы… — хмыкнул Бобылев. — В том-то и дело, что в те дни ни капли дождя на Москву не выпало, и так забрызгать номер…
Бобылев замолчал, однако тут же негромко спросил:
— Еще вопросы будут?
— Всё, Петрович, спасибо. С меня бутылец.
— Так ты почаще звони, — засмеялся Бобылев. — Я тебе и не такого наговорю.
Итак, еще один КРАЗ, неизвестно куда скрывшийся с места преступления, и еще один труп, причем не пекарь-токарь или бизнесмен, а человек, имевший прямое отношение к реставрации, и это уже не могло быть простой случайностью.
Вскоре за поворотом на Десну шоссе расчистилось и уже можно было держать на спидометре все 100, не думая о том, что тебе в задницу впишется какой-нибудь чайник. Однако, приучив себя перепроверяться, Семен посмотрел в зеркальце заднего обзора — и что-то, поначалу он даже не понял, что именно, заставило его насторожиться. Хотя, казалось бы, позади него идущие машины не представляли какой-либо опасности. И только подъезжая к Ватутинкам, он понял, ЧТО именно.
К его заднему бамперу, словно осенний репей к собачьему хвосту, приклеился серо-грязного цвета «жигуленок» пятой модели, держа дистанцию то на три, а то и на две машины.
— Вот тебе, сынку, и Юрьев день, — пробормотал Семен, теперь уже неотрывно всматриваясь в зеркало заднего обзора.
Серо-грязная «пятерка» шла за ним, словно привязанная, и в то же время продолжая держать оптимальную дистанцию, дабы не засветиться и не упустить идущую впереди иномарку.
Еще не до конца поверив в то, что его может кто-то отслеживать, Семен в то же время понимал, что идущая в хвосте «пятерка» не может быть простой случайностью, и уже за Ватутинками прибавил газу.
Спидометр показывал 130, однако серо-грязные «Жигули» продолжали все так же упрямо висеть на его бампере.
Гадая, кого же он мог заинтересовать своей собственной персоной, и перебирая в памяти еще не законченные уголовные дела, которые находились в производстве, Семен вдруг испытал довольно мерзкое ощущение человека, за которым идет охота, но он даже не знает, кто именно охотится за ним, и уже чисто автоматически сбросил скорость до положенной сотни.
Покосился в зеркальце и увидел, что столь же законопослушным стал и хозяин «пятерки», от которой его отделяло теперь три иномарки. И в этом чувствовался определенный профессионализм.
— Ну что ж, поглядим, кто кого, — пробормотал Семен и, решив не показывать, что он заметил слежку, так-то оно лучше будет, уже не косился на зеркальце заднего обзора, продолжая держать на спидометре уверенную сотню.
Проселочная дорога, на которой КРАЗ протаранил «Опель» Мансуровых, уходила от Калужского шоссе влево, так что впереди его ждал поворот, который и должен был расставить все точки над i.
И снова преследователь удивил Семена. Незадолго до того поворота, где можно было с чистой совестью перестроиться на встречную полосу, серо-грязная «пятерка» вдруг взяла резкий старт и обогнала Семена, оставив его далеко позади.
— Однако, — пробурчал он, обматерив себя за то, что в каждой тени ему видится преступник.
Теперь можно было спокойно выруливать к той березовой рощице, что скрывала за собой проселочную дорогу, выскакивающую на Калужское шоссе, как вдруг он почувствовал невольную оторопь и легкий холодок в груди.
Сразу же за рощицей, почти недосягаемый, но оставшийся в поле видимости, пристроился уже знакомый «Жигуль», и это не могло быть случайностью. И если это не случайность… Вывод напрашивался один: человек, пустивший по его следу серо-грязную «пятерку, догадывался, что выехав на Калужское шоссе, он поедет к месту ДТП полугодичной давности, и, видимо, желал лишний раз убедиться в этом.
И это не могло не настораживать.
Но откуда… откуда кто-то мог знать, что он, Семен Головко, пожелает самолично осмотреть то место, где был совершен запланированный наезд на Мансуровых? Теперь он уже не сомневался в том, что тот наезд был тщательно продуманным и столь же хорошо подготовленным убийством экспертов по русской живописи Мансуровых. А то, что Ольга Викентьевна осталась жива — совершенная случайность.
И еще один факт не мог не волновать Головко.
Насколько близко находится к нему тот человек, который заказал Мансуровых, и каковы будут его дальнейшие действия?
Однако выдавать себя было по меньшей мере глупо, надо было дать понять «хвосту», что он ни о чем не догадывается, и Семен мягко съехал на прибитую подмосковной пылью дорогу, которая вела к дачному кооперативу.
Он уже подъезжал к тому месту, где был совершен боковой таран, и, все еще размышляя о том, «кому не спится в ночь глухую», невольно вздрогнул от ожившего мобильника.
— Семен? — послышался явно взволнованный голос Златы. — У тебя есть две минуты?
— Да, конечно. Удалось поговорить с мамой?
— Поэтому и звоню. Я, конечно, не знаю, что ты имел в виду, когда говорил о «нанесении весьма, существенного вреда», но… В общем, так. В ноябре прошлого года должна была состояться международная конференция по проблемам экспертизы того новодела и фальшака, от которого уже начинают стонать не только владельцы частных коллекций, но и мировые музеи, и содокладчиком на этой конференции должна была выступить моя мама. Все это требовало тщательной проработки нескольких картин русских художников девятнадцатого — начала двадцатого веков, и они, мама и отец, буквально каждое утро выезжали еще затемно с дачи, чтобы вечером вернуться обратно. Ну, а обо всем остальном ты знаешь.
Злата замолчала было, однако не выдержала, спросила:
— Это… насчет конференции и выступления мамы… что, настолько все серьезно и взаимосвязано?
— Да как тебе сказать… пока еще рано делать выводы, но если мне не изменяет интуиция… Короче говоря, будем копать. Да, вот что еще! — спохватился Семен. — 0 нашем с тобой разговоре насчет этого наезда ты никому, случаем, не рассказывала?
— Да вроде бы нет, — не очень-то уверенно произнесла Злата. — Конечно, на работе уже давно расспрашивают, как идет следствие, но чтобы рассказывать кому-то…
Она вновь замолчала, видимо стараясь припомнить, кому и что говорила, как вдруг ее осенило:
— Слушай, а у тебя что… какие-то проблемы?
— Боже упаси! — успокоил ее Семен. — Это я так, для очистки совести.
— Поверю, — вздохнула Злата. И тут же: — Ты позвонишь мне?
— Да, конечно. Как только что-то прояснится.
Молчание, и вдруг совершенно неожиданное для Семена:
— А если просто так? Без «прояснится»?
«Без прояснится…»
Семен почувствовал, как что-то екнуло под ложечкой, и совершенно по-дурацки спросил:
— А ты… ты хотела бы?
— Господи! — вздохнула Злата. — И они ещё называют себя следователем.
Возвращаясь в Москву, Головко несколько раз перепроверялся сначала на Калужском шоссе, затем на Профсоюзной улице, однако хозяин серо-грязной «пятерки», видимо сделав свое дело, решил более не рисковать, дабы не засветиться, и это ещё раз подтвердило догадку, что кому-то надо было удостовериться в том, что следователь Головко решил копнуть уголовное дело по факту ДТП с Мансуровыми. И отслеживали его, судя по всему, от парковочной стоянки Следственного управления.
Телефонный звонок застал Воронцова за чашечкой вечернего чая, и когда он поднял трубку, то сразу же окунулся в одесскую ностальгию и практически непередаваемый сленг, который неподвластен коренному жителю Нью-Йорка.
— Надеюсь, я тебе все так же нужен, как и в тот день, когда ты задал мне задачку насчет твоего Рудольфа Даугеля?
— Ну, во-первых, он такой же мой, как и твой, — хмыкнул Воронцов, — а во-вторых…
Однако Натансон не дал ему закончить свою мысль.
— Бог мой, Ларик! И что ты будешь делать без Марка Натансона, когда я вдруг простужу ноги и меня схоронят на старом еврейском кладбище?
— Это что, в Нью-Йорке? — уточнил Воронцов.
— Нет, в моей старой затраханной Одессе, по которой тоскует каждая еврейская душа. И что ты будешь делать…
— Ты бы еще сказал, старый хрен, что я должен гордиться тем, что живу на одном отрезке времени с тобой.
— А что?! — воскликнул Натансон. — Я этого еще не слышал, но должен тебе признаться, что это весьма правильная мысль. — И повторил негромко, будто заучивая слова: — Гордиться тем, что живешь на одном отрезке времени со мной… Хорошо! Очень хорошо!
— Ладно, кончай треп, — не выдержал Воронцов. — Удалось что-нибудь узнать?
— Потому и звоню.
— И?..
Однако Натансон не очень-то поспешал с информацией по Даугелю, маринуя графа.
— Надеюсь, твоя тощая задница сидит на стуле?
— Нет, она сидит в своем любимом кресле.
— Тогда слушай сюда и держись за ручки своего кресла. Ты во внимании?
— Слушай, ты перейдешь когда-нибудь к делу?
— Так вот, твой Рудольф Даугель работал на художественную галерею «Джорджия» и был…
— То есть на Лазарева?!
— Да! На твоего Лазарева! И был у него самым высокопоставленным сотрудником службы безопасности. Так мало того, этого Даугеля использовали только по особым поручениям самого Лазарева! Врубаешься?
Воронцов верил и не верил услышанному.
«Самый высокооплачиваемый сотрудник службы безопасности галереи Лазарева…». Той самой галереи, что выставила на аукцион «Спас» Андрея Рублева. Крути, не крути, а получалась хренотень с гармошкой, как скажет Степан.
— Слушай, Марк, а твой человек не мог случаем ошибиться или сработать так, чтобы навести тень на плетень.
— Ты имеешь в виду, что его кто-то перекупил и он выдал заведомо ложную информацию, чтобы подставить «Джорджию»?
— Ну-у, можно сказать, что и так.
— Слушай, граф! — возмутился Натансон. — Я тебе что, советский агент с одесского Привоза, которому все равно, что кладут в его уши, лишь бы прошла информация?
— Ну ты поостынь малость, — успокоил его Воронцов. — Я знаю, что тебя на мякине не проведешь, но такой посыл относительно «Джорджии»…
— Я тоже поначалу охренел немного и даже закричал «О, мама, моя мама!», но потом подумал, как следует и решил, что все сходится.
— Сходится-то оно, может, и сходится, — не стал возражать Воронцов, — но сам понимаешь, такой разворот, что круче не придумаешь. Кстати, — спохватился он, — источник-то надежный? Я имею в виду информатора.
— Надежней бывает только в моем офисе. Жена Даугеля, тоже из прибалтов. Волосы на себе рвет оттого, что не знает, чем ей теперь расплачиваться за новую квартиру, в которую они перебрались с Брайтона.
— А твой человек?
— Более чем надежный, — сказал, будто точку поставил, Натансон. — Сотрудник «Русского слова». А там… В общем, сам знаешь, как там платят. И если бы не мои гонорары, он бы давно уже запел по-соловьиному.
Замолчал было, явно обидевшись на высказанное ему недоверие, однако тут же сменил гнев на милость:
— Вижу, тебя это сильно задело, хотя лично я отнесся к этому совершенно спокойно. Помнишь, я тебе говорил как-то, что не желаю иметь дел с этим говнюком Лазаревым? Так вот оно… срослось. И я тебе скажу больше: Натансон не ошибается. Ни-ко-гда! Иначе он не был бы Марком Натансоном.
— Спасибо, Маркуша. Но в таком случае у меня к тебе еще одна просьба.
— Излагай!
— Мне нужно знать о галерее Лазарева и о нем самом буквально все. Но главное — его связи и его контрагенты в России.
— Даже так? — удивился Натансон.
— Да, даже так.
— Но ты, надеюсь, представляешь, насколько это трудно?
— Трудности, Маркуша, для тебя были в СССР, — философски заметил Воронцов, — а здесь так, хорошо проплачиваемая работа. К тому же, думаю, ребятки из «Русского слова» уже давно нарыли на Лазарева целое досье.
— Это, конечно, так! — то ли возмутился, то ли согласился с графом Натансон, — Но если я не последний дурак в этом мире, а я все-таки не дурак, то главное для тебя — контрагенты Лазарева в Москве. То есть, ты хочешь знать, кто конкретно поставляет из России иконы и картины русских мастеров?
— Да!
— Он, видите ли, сказал «Да!». А ты хоть знаешь, сколько это может стоить?
— Несомненно! И поэтому прошу тебя взяться за это дело.
Положив трубку, Воронцов посмотрел на часы. Следователь Головко просил перезвонить ему тут же, как только прояснится личность Рудольфа Даугеля.
Глава 22
Улица Пушкина дом три, дом пять, дом семь… Ефрем Лукич Ушаков жил в доме пятнадцать, но чем ближе Головко подъезжал к нему, тем все муторней становилось на душе. Однако он еще не верил в дурное предчувствие, навеваемое черным от копоти пустырем в середине улицы. И все-таки пришлось поверить.
На месте дома, в котором должен был жить сын иконописца Луки Ушакова, торчал остов некогда побеленной печи, вокруг которой дыбились черные от сажи и грязи еще не разобранные стены из мощных бревен.
Остановившись в десяти метрах от пожарища, он ступил на вытоптанный клочок земли, потянул носом осевший на пепелище запах пожара. Судя по всему, огонь схватился совершенно недавно, и только чудо да полное отсутствие ветра спасло деревню от страшной беды.
— Господи, да что же это такое? — бормотал Семен, рассматривая пожарище.
Невольно внюхиваясь в осевшие на пожарище запахи, он даже не заметил, как к нему подошла соседка Ушакова из дома напротив, и обернулся, только когда услышал за спиной:
— Что, по нашему Лукичу скорбите?
«Скорбите…»
Это слово, произнесенное мягким грудным голосом, заставило его вздрогнуть, и он вдруг почувствовал, как нервным тиком дернулась щека.
— Простите, а он… Ефрем Лукич… что?..
Скорбно поджав губы, женщина поправила на голове платок.
— Сгорел наш Лукич. Заживо сгорел, царствие ему небесное. А вы что, не знали?
— Не знал, — отозвался Семен, кляня себя за то, что не удосужился чуток пораньше навестить Удинского иконописца. — Даже познакомиться с ним не успел, к великому моему сожалению.
— Да, хороший был человек, — как бы завершая его мысль, подтвердила соседка, — хоть и нелюдимый малость. Но когда к нему люди приходили — деньжат перехватить или еще за чем, никогда никому не отказывал. А на Пасху, бывало, да по другим церковным праздникам всю уличную детвору конфетами да пряниками одаривал. Думаю, на том свете ему сторицей воздастся, да и иконы писал такие, что к нему из самой Москвы приезжали.
— А как это могло случиться, что он и его дом…
Женщина развела руками.
Право слово не знаю. Знаю только то, что схватился как-то сразу, полыхнул огнем и… В общем, когда пожарные прикатили, крышу, считай, уже пламенем охватило, и она рухнула, как только ее поливать из шлангов стали.
— А что сам Ушаков? Он-то где в это время был?
— Лукич-то? — вздохнула соседка. — Лукич в избе остался. В общем, когда огонь сбили и пожарники в дом прорвались, Лукич у стены лежал, под окном, видимо, не успел выскочить и задохнулся от дыма.
— И он что… сгорел в том огне?
— Да как вам сказать… — пожала плечами соседка, — конечно, прихватило малость… волосы, голову и одежонку, но так чтобы до черных костей, этого не было. Впрочем, — тут же добавила она, — вы лучше с нашим участковым поговорите, он тоже на пожар примчался, да только поздновато слишком. Убивался, когда Лукича уже бездыханного вытащил, сил нет. Они ведь дружили промеж собой и даже водочку порой попивали.
Головко слушал рассказ Удинского участкового и верил, и не верил услышанному.
Видение Рублевского «Спаса» с кровавыми потеками по Лику, о чем признался Овечкину Ефрем Ушаков, и предчувствие надвигающейся беды, которое не отпускало его все эти дни. А потом вдруг полыхнувший пламенем дом и труп его хозяина, который, судя по всему, задохнулся от угарного дыма.
И все это на фоне убийства Державина в номере столичной гостиницы и Рублевского «Спаса», выставленного на аукцион в Нью-Йорке.
Старший следователь Следственного управления Семен Головко верил совпадениям, но не настолько, чтобы полностью уповать на них.
Они сидели в доме Овечкина, пили чай с клубничным вареньем, и Овечкин рассказывал о последних днях Ефрема Ушакова, начиная с того грозового вечера, когда он увидел взволнованного чем-то иконописца в коммерческом магазине. Как признался ему сам Ефрем Ушаков, он чуть мозгами не двинулся, когда увидел в окне окровавленный «Спас» Андрея Рублева.
— Так, может, он действительно малость того?.. — осторожно произнес Головко. — Сам же говорил, что работал как упоенный. Вот и явился Спас.
— Я тоже об этом поначалу подумал, — обхватив расписную чашечку мощными узловатыми пальцами, признался Овечкин. — Да только тут же отбросил эту мысль.
— Почему? Глюки-то налицо.
Овечкин отрицательно мотнул головой.
— Нет, это были не глюки. Что такое глюки, я хорошо знаю — их у нас добрая часть мужиков ловит. А здесь… Нет, что-то здесь не то.
Ковырнув ложечкой в блюдце с вареньем, он исподволь покосился на столичного следока и негромко, словно вслушиваясь в свои собственные слова, произнес:
— Да и видение это, не единожды повторенное, совершенно не менялось и точь-в-точь повторяло друг дружку. К тому же на одном и том же месте. А такого, как утверждают знающие люди, просто быть не может.
— Так что же тогда это было?
— Ума не приложу, — развел руками Овечкин. — К тому же это его состояние, в котором он находился все последнее время…
— Что, тревожило что-то мужика?
— Пожалуй, что так. И в то же время… Понимаешь, во всем его поведении, даже когда по сто грамм принимали, какая-то недосказанность была. Такое ощущение, будто давило его что-то, а он не мог признаться в своей тайне.
Тайна… Игорь Державин, видимо, тоже знал о какой-то тайне Ушаковых, причем связанной именно с Рублевским «Спасом». И то, что именно «Спас» Андрея Рублева несколько раз кряду являлся сыну Луки Ушакова — в этом тоже был какой-то тайный смысл. Да и этот пожар, схватившийся чуть ли не в полночь и унесший жизнь Ефрема Ушакова…
Все это было более чем странно, требовало тщательного разбирательства, и то, явно поверхностное следствие, проведенное районной прокуратурой по факту гибели человека на пожаре, явно не устраивало Головко. Молодой следователь, о котором рассказал Овечкин, действовал по принципу «погиб Максим, да и хрен бы с ним», а эта смерть, как и сам пожар, «случившийся по вине неисправной электропроводки», требовали совершенно иного подхода.
— Может, прокатимся до пожарища? — предложил Семен. — На месте, как говорится, виднее.
Когда подъехали к пожарищу, Овечкин подошел к полусгоревшему остову дома и словно застыл у черного провала окна. Дождался, когда к нему подойдет Головко, и с нескрываемой болью в голосе произнес:
— Вот отсюда, из этого окна я его и вытащил, когда ребята сбили огонь.
— И он уже не дышал?
— Какое там «дышал»! Он даже не колыхнулся, когда ему стали делать искусственное дыхание.
— Это случилось после того, как обрушилась крыша? То есть, его могло прибить и упавшей балкой?
Овечкин отрицательно качнул головой.
— Вот тут-то, товарищ мой дорогой, и вся заковыка. Не могло его садануть балкой. Крыша была двускатная, неправильной формы, и когда она схватилась огнем, то как бы сползла ближе к заднику. А Ефрем лежал почти у самого окна. И я не могу понять, почему он не сиганул в окно, когда увидел, что крыша огнем схватилась.
— А если он еще до этого наглотался дыма? Скажем, спал. А когда понял, что дом горит, то единственное, на что хватило сил, так это доползти до окна.
И вновь отрицательный кивок головой.
— Но почему… почему нет? Тысячи людей погибают, надышавшись дыма!
— Не верю я в это, не верю! Во-первых, надо было знать Ефрема, а во-вторых…
И замолчал, настороженно покосившись на следователя, словно наболтал лишнего.
— Что во-вторых? Ну же, Тихон Степаныч! Он что, я имею в виду Ушакова…
Догадавшись, о чем спрашивает Головко, Овечкин утвердительно кивнул головой.
— Да. По крайней мере мне так показалось. — И заторопился, словно боялся, что столичный следователь, точно так же, как и районный, поднимет его на смех: — Я ведь не первый раз угоревших да погибших на руках нес, и показалось мне, что Ефрем еще до пожара Богу душу отдал.
— А что вскрытие показало?
— Чего? — удивился Овечкин. — Вскрытие? Да какое там нахер вскрытие! И без того нашему следоку все ясно было: погиб при пожаре, надышавшись угарного дыма. С тем и похоронили.
«М-да, — хмыкнул про себя Семен, — именно так и не иначе поступил бы на месте районного следователя каждый второй коллега из районной, городской или областной прокуратуры. Смерть человека, задохнувшегося в дыму на пожаре — обыденное дело в России, и копаться в каждом отдельном случае… на это никаких следователей не хватит. Ну да ладно, об этом чуток попозжей», — решил Семен и тут же спросил:
— Кстати, Степаныч, ты опрашивал соседей Ушакова насчет его гостей? Может, его и в тот день навещал кто-нибудь?
— Само собой.
— И что?
— Соседка, что напротив, рассказала, будто уже ближе к вечеру к нему приезжал какой-то туз на черной огромной иномарке. В доме Ефрема они пробыли часа три, не менее, после чего уехали.
— А самого Ушакова она после этого видела?
— Спрашивал, но ничего точного она сказать не могла.
— И после этого, уже поздним вечером — пожар?
— Да.
— А этой соседке не случалось раньше этого «туза» видеть?
— Спрашивал и это. Говорит, будто раза четыре приезжал к Ушакову только в этом году. Запомнила из-за машины.
Уточнив кое-какие детали, Семен предложил довезти Овечкина до дома, и когда капитан уже выбирался из машины, то не удержался, чтобы не спросить:
— Насколько я понимаю, вы намерены начать расследование.
— Да. И поэтому прошу помочь мне. Надо будет присмотреть за пожарищем, чтобы не растащили по бревнышку, и второе… Буду выносить постановление об эксгумации трупа, и поэтому придется организовать мужиков для раскопа.
Глава 23
Обговорив с Овечкиным день и время эксгумации трупа Ефрема Ушакова, Головко решил еще раз навестить семью Мансуровых, тем более что тому было две причины. Во-первых, ему вновь захотелось повидать Злату, а во-вторых, предыдущий разговор так и остался незаконченным, зависнув на фразе, которую произнесла Ольга Викентьевна: «Поговорите с Ефремом. Думаю, он откроет вам глаза на ту икону, что выставлена, как «Спас» Андрея Рублева.» Семен уже не сомневался в том, что мать Златы, проработав много лет с Лукой Ушаковым, знала или по крайней мере догадывалась о чем-то таком, что знал только сын Ушакова — Ефрем, но в силу каких-то причин не могла до конца раскрыться следователю прокуратуры. Но сейчас, когда его уже не было в живых…
Эксгумация трупа Ушакова была назначена на вторую половину дня, и Головко, предварительно выяснив у Златы, в какое время в семье Мансуровых заканчивается утренний чай, в десять утра стоял на пороге широко распахнутой двери. Судя по улыбке Златы и приглашающему движению руки, в этом доме он был не самым незваным гостем.
Протянув Злате букетик ландышей, Семен поинтересовался, снимают ли в этом доме туфли, на что получил осуждающе укоризненный ответ глазами: «Вы не на Востоке, где не принято входить в дом обутым. Слава Богу, в Москве пока что живем, в России, где испокон веков считалось западло заставлять желанного гостя менять туфли у порога на лапти». «Спасибо», — кивком головы поблагодарил ее Семен и, повесив на вешалку «ветровку», с букетиком нарцисс в руке прошел в комнату, где его уже ждала Ольга Викентьевна.
Ее волосы были красиво уложены, а губы слегка подкрашены, что скрывало бледность лица.
— Простите, ради Бога, за вторжение, но я не слишком рано?
— Отчего же рано? — удивилась Ольга Викентьевна, принимая цветы. — Тем более что мы ждали вас к чаю. Надеюсь, вы не очень плотно завтракали?
Головко только хмыкнул на это. Уже два года — после развода с женой, которой надоело жить на нищенскую зарплату следователя по особо важным делам Следственного управления при Московской городской прокуратуре — он жил в холостяцкой квартире, и привычный бутерброд с колбасой или с сыром по утрам при всем желании нельзя было назвать «плотным завтраком».
Ольга Викентьевна поняла его без слов.
— Злата, дочка, — крикнула она в сторону открытой двери, — мы голодны. Будь любезна, завари чай. Ну а мы пока что посекретничаем немного. Кстати, — спохватилась она, — большое вам спасибо за то, что сдвинули это дело с мертвой точки.
— Какое дело? — поначалу даже не понял Головко.
— Ну как же! О наезде. Намедни приезжал полковник Бобылев из ГАИ, расспросил меня о деталях того наезда, спросил, точно ли это был КРАЗ, а не МАЗ или какой-нибудь еще самосвал, и даже пообещал, что теперь самолично займется этим делом. Так что, спасибо вам и поверьте: я не мстительный человек, но когда вот так бессовестно и нагло уходят с места преступления, оставив людей умирать в искореженной машине…
И замолчала, давая понять, что и так все ясно без слов. Потом вдруг улыбнулась мягкой улыбкой и негромко произнесла:
— Ну, рассказывайте. Насколько я догадываюсь, вы уже были в Удино.
— Был, конечно был, но… Не хотелось бы огорчать вас этой вестью, но… Короче говоря, погиб Ефрем Лукич, сгорел на пожаре.
— Как… как сгорел? — Лицо Мансуровой превратилось в белую маску, и казалось, что еще секунда-другая — и ее хватит удар. — Как это могло случиться?
Не знаю, — пожал плечами Семен, — пока что ничего толком не знаю. Только то, что сгорел в собственном доме.
— Что… прямо вот так… заживо?
В глазах Мансуровой застыл ужас.
— Есть предположение, что его сначала убили, а потом уже подожгли дом, видимо надеясь списать гибель Ефрема Лукича на пожар. Но думаю, вскоре все прояснится — в четыре часа эксгумация трупа.
— Господи, но кто… кто мог решиться на подобное?
— Вот об этом я и хотел с вами поговорить.
Ужас, плескавшийся в глазах Мансуровой, сменился вопросительным удивлением.
— Но я-то откуда могу это знать?
— И все-таки вы могли бы мне помочь! — настаивал Семен. — Кстати, вам не кажется странным, что сначала скоропостижно умирает Игорь Мстиславович, который намеревался встретиться с Ушаковым, а следом за ним погибает и сам Ефрем Лукич, который, как я могу предполагать, знал нечто такое о Рублевском «Спасе», что могло повлиять на исход аукциона в Нью-Йорке?
Ольга Викентьевна молчала, видимо пытаясь свести что-то воедино, и в этот момент Головко вспомнил рассказ участкового инспектора Овечкина о явлении окровавленного «Спаса» Ефрему.
— Но этого… этого не может быть! — прошептала Ольга Викентьевна. — Что Ефрему… Лик Рублевского «Спаса»… окровавленный…
— И все-таки это было, — с ноткой металла в голосе произнес Семен. — А у вас что… есть серьезные основания не верить этому?
— Видите ли, — как-то сразу сникла Ольга Викентьевна, — я….
— Ольга Викентьевна! Дорогая! — взмолился Семен. — Все это слишком серьезно. Очень серьезно. И я должен знать все! Буквально все!
Мансурова подняла на Семена страдающие глаза.
— Да, конечно, я понимаю. Но это явление Ефрему… В общем, уже было подобное явление Спаса Вседержителя, но было это видение его отцу, Луке Михеичу, и было оно без потеков крови по лику.
Семен верил и не верил услышанному. В сознании не умещался тот факт, что одно и то же явление может явиться сначала отцу, а спустя годы и его сыну, но уже в эмоционально-усиленном варианте, с потеками крови под глазницами…
— Вы можете более подробно рассказать об этом?
— Да, конечно, — заторопилась Ольга Викентьевна. — Пожалуй, сейчас я имею полное право рассказать вам то, что еще в семидесятые годы рассказал мне Лука Михеич. Я тогда работала в Третьяковке, где на ту пору Ушаков-старший считался признанным авторитетом по древнерусским иконам, как вдруг нам принесли «Спас», который якобы принадлежал кисти Андрея Рублева. И вот тогда-то Лука Михеич, едва взглянув на эту икону, произнес, будто точку поставил: «Рублев, говорите? Ошибаетесь. Это моя работа, можете не сомневаться». Ну и далее он рассказал о той тайне, которую хранил в себе более сорока лет…
Оказывается, еще в первые годы коллективизации Сталин обратил внимание на то, что американские поставщики сельхозтехники в Россию зачастую подсовывают такую отбраковку с заводов, что та разваливается на части, едва попав на российские поля, и дал команду расплачиваться соответствующей валютой. А на ту пору за рубежом набирали цену древнерусские иконы, и вот тут-то все и началось.
По сохранившимся еще иконописным мастерским и монастырям были посланы гонцы в черных куртках с заданием сыскать таких иконописцев, которые могли бы сработать под знаменитых русских мастеров. Так и наткнулись на Луку Ушакова, который так намастырился писать под своего однофамильца — Симона Ушакова, что его списки ушаковских икон не могли отличить от оригинала даже поднаторевшие в этом деле богомазы.
Девятнадцатилетний Лука Ушаков считал себя достойным учеником Строгановской школы, и, видимо, это определило его дальнейшую судьбу. Сложившаяся в семнадцатом веке, Строгановская школа отличалась виртуозностью письма и обилием мелких деталей, и именно подобная узорчатость — плод соединения древнерусского иконного письма с новейшими европейскими течениями в изобразительном искусстве — более всего привлекали зарубежных ценителей русской иконописи.
Ну а дальше…
Судя по всему, был издан какой-то совершенно секретный приказ по ОГПУ, и доставленный в Москву Лука Ушаков, сын расстрелянного уже после революции иконописца Михея Ушакова, превратился в иконописца-затворника, работавшего на восстановление народного хозяйства молодого еще Советского государства.
— А об этом, я имею в виду «Спасы» Ушакова, еще кто-нибудь знал? — забыв про чай, спросил Семен.
Ольга Викентьевна невразумительно пожала плечами.
— Кроме меня, пожалуй, только Ефрем да Игорь знали. Я имею в виду Игоря Мстиславовича. Михеич ценил его как профессионала и любил как сына, к тому же полностью доверял ему. И то, что Игорь ни-ко-гда и ни-ко-му об этом не говорил, за это я могу поручиться.
— И все-таки об этом кто-то знает еще, — возразил Семен. — И тот факт, что за Державиным началась охота сразу же, как только он появился в Москве, говорит о многом. Кстати, а Ефрем Лукич не мог, случаем, кому-нибудь проговориться?
— Исключено!
— В таком случае позвольте спросить, с чего бы вдруг такая уверенность?
— Да как вам сказать… Ефрема надо было знать. Это… это истинный иконописец и реставратор с мощным стержнем внутри. И то, что он, бросив сытную жизнь в Москве, вернулся в свой родовой дом писать иконы, говорит о многом.
— Возможно, что и так, — позволил себе не согласиться Головко, — но это еще не говорит о том, что сын Луки Ушакова не рассказал кому-нибудь о тайне своего отца.
— Говорит, и еще как говорит! Лука Михеич работал в той мастерской на Арбате не по своей воле, а под дулом пистолета, так что это не та тема, чтобы о ней распространяться среди истинных иконописцев.
— И все-таки об этом кто-то знал еще, — как бы соглашаясь и в то же время не очень доверяя доводам хозяйки дома, вздохнул Семен.
Видимо проникшись сомнениями следователя, Ольга Викентьевна задумчиво пожевала губами.
— Возможно, конечно, вы и правы, но в таком случае позвольте спросить, почему с Ушаковым, я имею в виду Михеича, не расправились еще в те времена, когда он действительно нес в себе определенную опасность для посвященного круга людей, а он спокойно дожил до весьма преклонных лет?
— Вот и я себя о том же спрашиваю, — согласился с хозяйкой дома Семен, помогая Злате разливать чай. — Но, продолжая эту тему, должен обратить ваше внимание на то, что человек, для которого Державин представлял определенную опасность, также знал и о том, что в тайну Михеича посвящен и его сын, то есть Ефрем Ушаков. И в данном случае…
— А почему ты думаешь, что Ефрема Лукича убили именно из-за Рублевского «Спаса»? — спросила Злата. — И почему бы не предположить, что поджог дома — это всего лишь прикрытие кражи тех старинных икон, что могли храниться в его мастерской? Кстати, мама, ты сама как-то говорила, что видела у Луки Михеича настоящего Ушакова.
— Симона Ушакова?! — удивился Головко.
— Да, Симона Ушакова, которым он очень дорожил. Кстати, я не исключаю возможности и того, что у Луки Михеича был еще прижизненный список Рублевского «Спаса», который мог храниться в их доме как фамильная реликвия. И естественно, что эта икона перешла затем к Ефрему Лукичу.
— Чтобы у Михеича был прижизненный список Спаса?.. — удивленно протянула Ольга Викентьевна. — Глупости!
— Отчего же глупости, мама? — возмутилась явно уязвленная Злата. — Если у него был Симон Ушаков, о существовании которого он не очень-то распространялся даже в среде хороших знакомых, так почему бы не быть и «Спасу» Рублева?
— Ну, знаешь ли! — вспылила Ольга Викентьевна. — Этак до чего угодно договориться можно.
— Можно, мама, можно! Но не потому «можно», что это явная глупость, а потому, что сначала охотятся за моим отцом, а потом вдруг сгорает в своем доме Ефрем Лукич. И если все это свести воедино…
В версии, которую чисто интуитивно выдвинула Злата, была своя логика. К тому же Ефрема Лукича словно преследовало видение окровавленного Рублевского «Спаса», и это также нельзя было сбрасывать со счетов. Будто мучило иконописца что-то, не давало ему жить спокойно, оттого и кровавые потеки на Лике. Когда Головко позвонил в Институт психиатрии относительно видения Ефрема Ушакова, диагноз был поставлен однозначный: «Давило что-то мужика, сработало глубинное подсознание — и как итог… Короче, в народе говорят просто: крыша поехала».
Однако они отвлеклись от темы, о чем и напомнил Семен:
— Скажите, Ольга Викентьевна, а не мог тот охранник, который состоял при Луке Ушакове, проболтаться кому-нибудь о том, что за иконы пишет его подопечный в тайной иконописной мастерской в самом центре Москвы?
На лице Мансуровой застыла скорбно-саркастическая усмешка. Мол, я была о вас более высокого мнения, молодой человек, а вы… М-да, о времена, о нравы!
— Ну, во-первых, к Михеичу был приставлен не охранник, как вы изволили выразиться, а сотрудник ОГПУ, дослужившийся впоследствии до полковника КГБ. А во-вторых… Как рассказывал сам Ушаков, Генрих Ягода знал, кому можно доверить государственную тайну подобной важности. И тот чекист также хорошо знал, чем конкретно для него лично может закончиться утечка подобной информации.
— А ты-то откуда знаешь, мама?
— Михеич рассказывал. Они иной раз встречались, как бы невзначай, и Михеич имел все основания предполагать, что даже после того, как была ликвидирована та иконописная мастерская на Арбате, он продолжал оставаться под наблюдением.
Ольга Викентьевна вздохнула и негромко произнесла:
— Так что, голуби мои, здесь не так уж все и просто, как можно было бы предположить.
«Это уж точно, — мысленно согласился с ней Головко. — Как совершенно точно и то, что кто-то еще, кроме отца и сына Ушаковых, того чекиста, а также Игоря Державина и Мансуровой знал о тайне Рублевского «Спаса». Знать бы только кто!».
Господи милостивый, как же ему не хотелось уходить из этого дома! Однако в Удино его ждала эксгумация трупа на деревенском погосте, и он, раскланявшись и поблагодарив за чай, поднялся из-за стола.
— Если позволите, я навещу вас еще.
— Буду весьма рада.
Эту фразу произнесла Ольга Викентьевна, а Злата, проводив гостя до порога и прикрыв за собой дверь, негромко произнесла:
— Ты уж прости меня, Семен, может, это и не моего ума дело, но не дает мне покоя то видение, о котором твоему участковому рассказал Ефрем Лукич. Понимаешь, уж слишком сложная завязка получается: сначала видение «Спаса» двадцатилетнему Луке Михеичу и уже на исходе жизни точно такое же видение — Ефрему Лукичу. Правда, усиленное кровяными потеками по Лику. И не кажется ли тебе, что если видение «Спаса» Луке Михеичу еще как-то объяснимо, то периодичность этого же видения Ефрему Лукичу…
— А если более внятно?
— Пожалуйста. Психологическая давиловка через зрительный образ. И тот, кто затеял этот трюк с видением окровавленного «Спаса» в окне, знал о том видении, которое было Луке Михеичу, когда он просил Всевышнего ниспослать ему божественное откровение при создании Образа. И если бы не пожар…
— Но зачем? — возмутился Семен. — И кому это надо было?
— Насчет «кому» — не знаю, — призналась Злата. — А вот относительно «зачем»… Судя по тому, с каким иезуитским упорством давили на его психику, можно предположить, что от него чего-то добивались, возможно даже, что его пытались сломать, а он…
Но ведь это из области научной фантастики, — пожал плечами Головко, — по крайней мере архисложно. И чтобы принять это как версию…
— Отнюдь, — улыбнулась Злата. — Помню, делали мы как-то выставку со спецэффектами на развалинах Херсонеса, и надо было придумать нечто такое, что повергло бы всех в изумление. Вот тогда-то наши спецы и сделали несколько пространственных голограмм, которые даже хотелось потрогать. И если допустить, что некто привлек специалиста, который смог бы замаскировать небольшой проектор в доме Ушакова, а это, думаю, не составляло особой проблемы…
— Хорошо, — перебил ее Семен, — об этом я тоже наслышан. Но как объяснить тот факт, что Спас являлся Ушакову в одно и то же время?
— Господи, а это еще проще! Реле времени. И голограмма начинает оживать, когда вообще никого нет вокруг.
Включив замок зажигания и откинувшись на спинку кресла, Головко с силой потер виски, пытаясь свести воедино все то, что услышал в доме Мансуровых. Почти иезуитская задумка Сталина… иконописец от Бога Лука Ушаков… Видение ему Рублевского «Спаса», повторенного почти восемьдесят лет спустя его сыну, Ефрему Ушакову… и столь неожиданная версия Златы об установленной в доме Ефрема Ушакова аппаратуре, которая могла бы воспроизводить голограмму окровавленного «Спаса»…
От всего этого в голове сумятилась какая-то мешанина, и Семен, понимая, что без помощи Бусурина ему никогда не разгадать этого ребуса, достал из кармана мобильник.
— Яков Ильич, Головко беспокоит. У вас не найдется пары минут?
— Что-нибудь новенькое по Державину?
— И да, и нет. Короче говоря, нужна ваша помощь.
Вкратце изложив рассказ Мансуровой, Головко сделал паузу, пытаясь уловить реакцию полковника ФСБ, однако Бусурин не очень-то поспешал с ответом.
— Что-то не припомню такого, — наконец произнес он, видимо переворошив в памяти те архивные дела, которые хоть как-то были завязаны на иконописцах. И тут же: — А это, случаем, не деза, или, может, сам Ушаков приврал?
— Исключено!
— Почему?
— Да потому что наговорить на себя подобное он просто не мог.
— Хорошо, пусть будет так, — согласился с ним Бусурин, — но от меня-то ты чего хочешь?
Произнес это и замолчал, видимо догадавшись, что именно вынудило следователя просить его о помощи. Надо было поднять архив конца двадцатых — начала тридцатых годов с пометкой «Совершенно секретно! Разглашению не подлежит» и вычленить все то, что могло касаться дела Луки Михеевича Ушакова.
Перед поворотом на Удино Семен посмотрел на часы. До начала эксгумации трупа еще оставалось время, и он решил заскочить на пару минут к Овечкину, чтобы дать последние указания. Теперь он знал, что именно надо искать на пожарище, где со своими помощниками его уже дожидался Удинский участковый инспектор.
Глава 24
Владимир Петрович Бобылев не первый год работал в отделе розыска автотранспорта скрывшегося с места ДТП Московского управления ГАИ, дослужился до звания полковника, и когда Семен Головко затребовал «раскладку», по розыску виновника ночного ДТП полугодичной давности, в результате которого погиб искусствовед Мансуров, он только и смог откашляться да пробурчать привычное:
— Семен, ты же сам следак. Знаешь, что это стопроцентный глухарь.
— Короче говоря, по горячим следам преступника взять не смогли, — не удержался, чтобы не съязвить Головко. — Авось и вскроется когда-нибудь.
— Ну-у, — вынужден был промычать Бобылев, — можно сказать, что и так.
— Ну а что с ДТП, в котором погиб Рудольф Даугель?
— Это тот, который американский гражданин? — насторожился Бобылев, догадываясь, что так просто Головко звонить не будет. — Так ведь работаем. Мужики землю, можно сказать, копытят. Но ты же сам понимаешь…
Он, видимо, хотел также сослаться на «ночное ДТП», когда невозможно найти ни одного толкового свидетеля, и этого Семен уже не мог вынести:
— Слушай, Петрович, ты меня знаешь не первый год и должен знать, что мне глубоко наплевать на то, американец это, китаец или таджик-гасторбайтер! Уже год как по Москве работает киллер на колесах, а ты мне тут… «работаем», «землю копытят».
— Не понял! — вскинулся Бобылев, уловив в словах Головко намек на профессиональную беспомощность заместителя начальника отдела розыска.
— А хрен ли здесь понимать? — пошел в разгон Головко. — Считай, что уже год в Москве мочат искусствоведов и экспертов с мировым именем, а последнее мочилово…
— Ну, мне, положим, всё равно, кто погиб на дороге — простой работяга или твой искусствовед с мировым именем, — не выдержал Бобылев. — И если я их буду классифицировать…
Он замолчал было, но тут же с укоризной в голосе произнес:
— Сам-то понимаешь, что говоришь?
— Я-то понимаю, — буркнул Семен, — но и ты должен понять.
Бобылев всё уже давно понял, но он также понимал и то, ЧТО за всем этим стоит, и все-таки вынужден был спросить:
— Что, действительно заказные убийства?
— Похоже, что так. И если я не последний мудак, то это КРАЗ, груженный гравием.
— И выходит, тот самый Даугель…
— Да, звенья одной цепи. И еще вот что. Постарайся переговорить с вдовой погибшего Мансурова, думаю, она сможет рассказать что-нибудь ценное.
Распрощавшись с Мансуровыми и поблагодарив их за чай, Бобылев спустился к машине и негромко выругался, откинувшись на спинку сиденья. Ночное ДТП с американцем Даугелем и ночное ДТП полугодовой давности, в результате которого погиб искусствовед Мансуров, приобретали совершенно новое звучание, и теперь нельзя было терять ни минуты.
К моменту его возвращения в Управление уже была подготовлена оперативная сводка ДТП по Москве и области за 2008–2009 годы, в которой хоть каким-то боком упоминались КРАЗы.
По привычке начав читать сводку с последней страницы, Бобылев словно споткнулся на сообщении о том, что неподалеку от съезда с шоссе к Пироговскому водохранилищу обнаружен затопленный КРАЗ, и, отметив эту строчку «галочкой», стал читать дальше. Остановился на строчке о ДТП на северной окраине Москвы, в результате которого погибли два человека — таксист и американец российского происхождения, и почти тут же остановился глазами на информации об угоне КРАЗа из гаража частного подмосковного предприятия.
Он слишком много проработал в розыске, раскручивая самые замысловатые преступления на дорогах, и не мог не обратить внимания на эти три факта, которые следовали один за другим. Угон КРАЗа, ночное ДТП и затопленный КРАЗ, который неизвестно зачем оказался на берегу водохранилища. И если всё это сопоставить вместе, учитывая, естественно, слова Головко о «киллере на колесах»…
Еще не веря в удачу, но уже чувствуя, как его начинает пробивать знакомая нервная дрожь — первый признак того, что он выходит на правильный след, Бобылев потянулся рукой к телефону и, когда в трубке послышался знакомый басок его коллеги по области, поинтересовался, предварительно справившись о здоровье:
— Слушай, Максим, а что это за КРАЗ, который утопили в Пироговском водохранилище?
— Да хрен бы его знает, что за КРАЗ такой. На него буквально днями наткнулась туристическая группа, так что ничего толкового сказать не могу. — И тут же: — Что, интерес какой имеешь?
— Пока что точно не знаю, но похоже на то. Когда думаете вытаскивать?
— Даже не думал об этом. И без того дел по самое никуда. Но теперь, когда у тебя появился столь пристальный интерес…
Ушлый Бобылев, зубы проевший на «территориальных» разборках, не мог не догадываться, на какой ноте закончится этот монолог — «Тебе и карты в руки. Тащи.» — и поэтому постарался опередить события:
— Слушай, а этот утопленник не может оказаться тем КРАЗом, что был угнан в апреле месяце?
— Не исключено.
— Так, может, его хозяев и подключим? Фирма, насколько я догадываюсь, не бедная.
Телефонная трубка отозвалась коротким смешком, за которым последовало столь же короткое: «Добре! Считай, что уговорил. А с этими фирмачами я сам переговорю. Если это тот самый КРАЗ, к которому ты питаешь столь глубокий интерес, так это фирма «Речник». Занимаются доставкой песка и гравия, а также вывозом дробленого строительного материала».
Когда из воды, подцепленный двумя мощными тракторами, показался сначала кузов, а потом и кабина самосвала, у Бобылева уже не оставалось сомнений в том, что это и есть тот самый КРАЗ, умудрившийся лоб в лоб вписаться в московское такси на практически безлюдной ночной дороге. Вылетевшие от удара стекла, изуродованный бампер и прочая, прочая, прочая. Правда, номер был другой — московский.
Бобылев поднялся на осклизлую от мутной воды ступеньку, заглянул в кузов…
Сомнений не оставалось. В выемках и по углам отполированного песком металлического днища темнели закаменевшие скопления мелкого гравия.
Всё сходилось.
Можно было бы со спокойной совестью звонить Головко, однако надо было довести начатую игру до логического конца, и он кивком головы подозвал явно растерявшегося завгара «Речника», который все это время крутился около тракторов, подавая резкие, обрывистые команды, а теперь словно застыл у изуродованного передка, пожирая глазами изуродованный бампер.
— Ну что, узнаете машину?
Поеживаясь от занозистого холодного ветра, завгар сморщился, будто его заставляли признать что-то непотребное, и неуверенно пожал плечами.
— Вроде бы как наша… «Речника», но в то же время московский номер…
— О номере забудьте, его на любой можно поменять. Я спрашиваю о машине — ваша?
Понимая, что может «означать» изуродованный передок КРАЗа, завгар обреченно вздохнул и очень уж неохотно признал:
— Похоже, что наша, «речниковская», но я… я не совсем уверен в этом.
— Хорошо, пусть будет так, — понимая внутреннее состояние мужика, согласился с ним Бобылев. — Но свои машины, надеюсь, вы знаете? Тем более что КРАЗ — это не штампованный «жигуленок».
— Конечно, — вынужден был согласиться завгар. — Иной день по десять раз в кабину поднимешься.
— В таком случае прошу вас, — стараясь оставаться максимально доброжелательным, произнес Бобылев.
Завгар поднялся на ступеньку, распахнул дверцу, и не прошло десяти секунд, как он объявил:
— Наша техника, «Речника».
— С чего бы такая уверенность? — на всякий случай поинтересовался Бобылев.
— А иконка вон на панели… «Неупиваемая чаша». Я этих иконок самолично три десятка купил и в церковь возил, чтобы освятить.
— Не понял!
— А чего тут понимать? Когда я вижу, что человек на фирме прижился и к своей машине прирос, я ему эту иконку самолично в панель вживляю, чтобы постоянно перед глазами была.
— И что, помогает? — заинтересовался Бобылев, наслышанный о «Неупиваемой чаше» как об иконе, которая избавляет от алкоголизма и наркотической зависимости. Два пагубных пристрастия, из-за которых более всего случаются ДТП с летальными исходами.
— Ну-у, не знаю, у кого как, — уклончиво ответил завгар, — но у нас вроде бы Бог миловал. Если кто и начинает попивать, то только не за рулем.
— А этот? — кивнул на КРАЗ Бобылев.
— Дремов? Илья? Не! На работе не пьет. По крайней мере его ни разу не штрафовали, да и я не замечал.
Он покосился на полковника, словно сам усомнился в подобной характеристике, и тут же поправился:
— После работы, конечно, мужики остаются иной раз в гараже, чтобы усталость снять, но чтобы в обед… или, не дай-то бог, с утра… Нет, у нас с этим строго.
— И давно он у вас работает?
— Кто, Дремов? — уточнил завгар. — Да уже два года, поди. С тех самых пор, как освободился.
— Даже так? — удивился Бобылев. — И за что же это сидел непьющий товарищ Дремов?
— Точно, конечно, не помню, но вроде бы как драка.
— С последствиями, естественно?
— Да, вроде бы как сломанные ребра у того парня и сотрясение мозга.
— Что, сильно буйный? — заинтересовался Бобылев. — Или по жизни дурак?
Завгар невнятно пожал плечами.
— Я бы не сказал, что буйный сильно или того… с придурью, нет. Тем более что тюрьма — не мать родная, многому мужика научила. И он, когда рассказывает о чем-то, так аж плюется весь.
— То есть, на пользу пошло?
— Вот именно, что на пользу, — скривился в ухмылке завгар. — Вкалывает порой по две смены, старается бабок побольше сколотить, чтобы домишко купить да жениться.
— Что, молодой еще?
— Ну-у, нельзя сказать, чтобы шибко молодой… тридцать шесть лет, а всё в холостяках ходит.
Бобылев задал еще с пяток, казалось бы, ни к чему не обязывающих вопросов, чтобы до конца проявить личность Дремова, и наконец перешел к главному:
— И все-таки, как могло случиться, что этот КРАЗ оказался здесь, причем явно после серьезного ДТП?
Маленькие глазки завгара забегали, словно у затравленного зверька, и он развел руками.
— Ума не приложу.
— И все-таки?
— Не знаю, право слово, не знаю. В тот вечер Дремов загрузился мраморной крошкой и должен был везти ее по адресу на дачный участок, но было уже поздно, тем более что Илья сказался больным, прохватило, мол, сквознячком, и он поставил свой КРАЗ на площадку перед гаражом, чтобы утром сразу же выехать по адресу. Я еще помню, как он сказал, что зайдет в поликлинику, чтобы лекарства какого-нибудь от простуды выписали, но кто-то из ребят пошутил, что, мол, самое лучшее лекарство — это стакан водки с перцем, и он пошел в магазин.
— С ним, я имею в виду Дремова, еще кто-то был?
— Так я и был! — признался завгар.
— И?..
— А что «и»? Взяли бутылку водки, кажется «Кедровая» была, и пошли ко мне.
Видимо сообразив, что этим признанием он поставил и себя, и Дремова не в самое выгодное положение, завгар улыбнулся виноватой улыбкой и, как бы винясь перед гаишным начальством, покаянно развел руками.
— Здесь, понимаешь ли, такое дело… Илюха мужик-то неплохой, молодой и хозяйственный, к тому же копейке счет любит, так что с таким по жизни не пропадешь, а у моей Маруси подруга на работе есть, разведенная и еще далеко не старая, сбежала от мужа-алкоголика, вот она и просила меня познакомить Илью с Татьяной. М-да. А тут как раз подходящий случай, я и пригласил его к себе…
— А потом еще один бутылец «Кедровой» взяли, — подсказал Бобылев, — затем еще один…
— Ну а как же без этого? Тем более что я позвонил своей, и она Татьяну пригласила…
— И что, свели наконец-то парня? — не удержался, чтобы не съязвить Бобылев.
— Не без этого, конечно, — хмыкнул завгар. — Вроде бы как оба довольны остались.
— Несмотря на простуду и головную боль?
— Ну!
— И во сколько же от вас ушел Дремов?
— В какое время ушел?.. Да, пожалуй, уже второй час шел… Да, где-то около двух ночи.
— Один ушел?
— Зачем же один? С Татьяной и ушел. Проводить чтобы. Она неподалеку от нас живет.
— И что дальше?
— Что дальше? А дальше хренотень начинается. Этой же ночью какой-то гад его КРАЗ угнал.
— Груженный мраморной крошкой?
— Вот именно, крошкой мраморной. На нее, видать, и позарились. Полный кузов около пятнадцати тысяч стоит. А машину потом в водохранилище мордой сунули.
— Предварительно совершив ДТП, — подсказал Бобылев.
— Оттого, видать, и утопили, что КРАЗ этот уже меченым стал. А так бы и загнать каким-нибудь фирмачам могли, в ту же Владимирскую область или Ярославскую.
— Площадка, на которой Дремов оставил свой КРАЗ, охраняется?
— Зачем? — удивился завгар. — У нас территория гаража охраняется. А площадка эта, для груженых машин, почти к самому забору примыкает. Так что, охрана там ни к чему.
— Но КРАЗ-то все-таки угнали?
Завгар только руками развел на это.
Головко уже заканчивал протоколировать эксгумацию трупа, как вдруг позвонил Бобылев.
— С тебя бутылец, Семен. Я, кажется, вышел на водилу, который размазал по асфальту того американца, Рудольфа Даугеля.
— И кто же это?
— Некий Илья Дремов, водитель КРАЗа, место постоянной работы — ООО «Речник». — И он вкратце пересказал все то, что рассказали завгар и охранник, дежуривший в ночь «угона» КРАЗа в офисе «Речника». — Что делать прикажете, господин следователь? Брать и колоть до самой задницы?
Явно довольный Бобылев был настроен более чем решительно, однако Головко вынужден был остудить его пыл:
— Я бы не спешил с его задержанием.
— Отчего так?
Головко молчал, анализируя возможные варианты, в том числе и тот, если Дремов будет стоять на своем и его не удастся расколоть «до самой задницы». Судя по всему, он спроворил себе настолько веское алиби, что расколоть его практически не удастся. А вот насторожить его вызовом в следственное управление и тем самым заставить затаиться не только его самого, но и заказчика убийства… Уж слишком велика была ставка, чтобы идти на подобный риск.
— Спрашиваешь почему? Да потому что Дремов — всего лишь исполнитель, шестерка, а мне нужен заказчик убийства. Бутылец, конечно, за мной, но главное сейчас — выявить криминальные связи Дремова.
Распрощавшись с явно недовольным Бобылевым, из рук которого уплывал «горяченький пирожок», Семен тут же перезвонил Бусурину:
— Нужна ваша помощь!
— Чем могу?
— Срочная разработка водителя КРАЗа. Илья Дремов…
Глава 25
Уже под вечер, когда были раскатаны по бревнышку полуобгоревшие, обуглившиеся стены и обнажилась наконец-то подпольная часть массивной пятистенной избы, Овечкин заинтересовался кладкой из красного кирпича, напоминавшей крошечный погребец, попасть в который можно было только из сеней, подняв четыре половицы.
Отбросив в сторону остатки чудом не сгоревших досок, под которыми зияла черная дыра, Овечкин догадался, что это и есть, судя по всему, тот самый тайник, наличие которого предполагал Головко.
Совершенно сухой, выложенный изнутри северным мхом, с деревянной полкой на ножках-подставах, его совершенно не затронул пожар, и это чудо Удинский участковый мог объяснить только небольшой иконкой Божьей Матери, которая, как бы спрятавшись от людского глаза и пожара, лежала ликом вниз под полкой.
— Семен! — окликнул Овечкин следователя, который уже заканчивал опрос соседей, помогавших разбирать остатки дома. — Можно тебя на минутку?
И негромко добавил, показав Семену на аккуратно сработанный колодец, размером метр на метр, дно которого было выложено тщательно подогнанным друг к дружке кирпичом, изолировавшим тайник от внешней сырости:
— Лучшего места для тайника трудно придумать. И иконки в сухости, да и в голову никому не могло прийти, что он мог бы хранить их под домом.
— И все-таки кому-то пришло, — резюмировал Головко, рассматривая иконку Божьей Матери. За то время, что он вел уголовное дело по факту убийства Державина, он прочитал несколько книг по русской иконописи и мог теперь с большей или меньшей точностью ориентироваться в иконах. Спасшаяся от лихого глаза и от огня икона Божьей Матери была написана не иначе как в семнадцатом веке и являла собой несомненную ценность. Он даже склонен был предположить, что это иконка работы Симона Ушакова, о которой как бы ненароком упомянула Ольга Викентьевна.
— Что, думаешь, его из-за этой иконки?..
Овечкин не договорил, но и без того было ясно, что именно он хотел сказать.
— Думаю, не только из-за этой.
Головко провел ладонью по тщательно выструганной деревянной полочке, на которой, судя по всему, и покоились спрятанные от лихих людей иконы, и уже с особой осторожностью провел ладонью по ее периметру.
Совершенно чистая посередине, к тому же более светлая, она была покрыта по краям запрессованным слоем многолетней пыли, и уже одно это говорило о многом. И в первую очередь о том, что владелец этого клада хранил здесь не одну только иконку Божьей Матери. Судя по более светлому рисунку, которого не коснулась пыль, иконы были уложены по всей площади подставки, вплотную друг к другу, и, насколько можно было предположить, в несколько рядов проложены пергаментной бумагой, которая валялась на кирпичном поддоне тайника. И судя по количеству этой бумаги…
Можно было предположить, что сын Луки Ушакова, Ефрем, имел все основания опасаться охотников за старинными иконами, не желая в то же время продавать возможно фамильные иконы, передаваемые от отца к сыну и далее. Возможно, сам себя спрашивал Семен? Вполне. Но все это теперь оставалось в плоскости предположений, догадок и версий. Ясно было одно.
Последнего иконописца из рода Ушаковых убили именно из-за тех икон, что хранились в тайнике. После чего вскрыли половицы и, видимо второпях, достали иконы из тайника, уронив при этом иконку Божьей Матери и даже не заметив этого. Что тоже говорило о многом. И уже после этого подожгли дом, имитировав утечку газа на кухне. Обговорив эту версию с Овечкиным, Головко попросил:
— Слушай, Степаныч, думаю, тебе это сподручней будет сделать, нежели мне. Поговори с людьми, ты же всех на этой улице знаешь. Может, кто-нибудь и сможет воссоздать словесный портрет того человека, который приезжал к Ушакову в день его гибели. Сам понимаешь, насколько всё это важно.
Утвердительно кивнув головой, Овечкин в то же время посчитал нужным заметить:
— Всё, что смогу, сделаю. Сам ведь знаешь, каким народ стал… Это не при советской власти, когда каждый бежал в сельсовет или в милицию, щас селянин осторожным стал, скрытным, порой даже собственной тени боится.
— И все-таки!
— Говорю ж тебе, постараюсь, значит, из штанов выпрыгну, но постараюсь.
Он замолчал и уже скорбным голосом произнес:
— Тем более что здесь не абы кого пришили, а самого Ефрема. Он, почитай, у нас за удинскую достопримечательность проходил. И должен доложить тебе, великим иконописцем был. Как, кстати, и отец его, и дед… А возможно, что и дальше корни уходили.
Головко слушал и не слушал Овечкина. Покоя не давала версия, подкинутая Златой. И если действительно в доме Ушакова был установлен проектор, воспроизводящий голограмму окровавленного «Спаса», то он был изъят еще до пожара. И если это действительно так…
Вывод, в общем-то, напрашивался один, и теперь надо было копытить землю в поисках тех последних «гостей», что приезжали к Ушакову.
— Да, кстати, вот еще что… — неожиданно спохватился Овечкин, и на его лице застыла виновато-скорбная мина. — Ты уж извиняй меня, что забыл сразу передать тебе ту папочку. Сам понимаешь, такое на голову свалилось, хорошо, что хоть сейчас вспомнил.
— Что еще за «папочку»? — насторожился Головко.
— Так та самая папочка с какой-то рукописью, которую мне Ефрем при последнем нашем разговоре передал. Он еще сказал тогда, будто это наброски воспоминаний его отца, то есть Луки Михеича, но до этих воспоминаний у Ефрема руки не доходили, и он попросил переслать их в Москву, какой-то Ольге Мансуровой, и даже телефон ее записал с домашним адресом.
— А с чего бы вдруг он тебе ее передал?
— Так все с того же, — пояснил Овечкин. — Он ведь чуть умишком не тронулся, когда ему видение Спаса стало являться, боялся даже, что сердечко прихватит и помрет ненароком. Оттого и попросил передать эту рукопись в более надежные руки. Сказал, что эти воспоминания помогут разобраться кое с какими иконами. Так что, давай сейчас ко мне заскочим, я тебе ее и отдам. А заодно и поужинаем. Считай, с самого утра крошки хлебной во рту не было.
В мае темнеет поздно, да и ночи, не в пример осенним, серо-блеклые, и когда Головко съезжал на Ярославское шоссе, то ему вдруг показалось, что в дальнем ряду промелькнула уже знакомая «пятерка» мышиного цвета. Невольно насторожившись, он попытался сделать маневр, чтобы войти в тот же ряд, однако ему помешала длиннющая фура, а когда пространство очистилось до поля видимости, уже не было видно никакой «пятерки», и Семен, посчитав, что всё это уже игра его собственного воображения, точнее говоря, воображения уставшего до чертиков мозга, когда в один день и эксгумация трупа, и разбор пожарища, и опустошенный тайник, и опрос соседей Ушакова, которые помогали тушить полыхнувший огромным костром дом. А если еще учесть и то, что он время от времени возвращался мысленно к «Жигулям» пятой модели, что тащились за ним до того подлеска, где киллер на КРАЗе размазал по обочине проселочной дороги «опель» семьи Мансуровых…
При подобной нагрузке в каждом сереньком «фиате» будешь видеть «Жигули».
Проскочив на едином дыхании Ярославское шоссе, на котором в сторону Москвы не было ни единой пробки, и столь же удачно проскочив Проспект Мира, что тоже помогло расслабиться, без четверти двенадцать Семен сбросил скорость у арки дома, во двор которого выходили окна его холостяцкой квартиры, и, найдя свободное от машин местечко, ступил ногой на асфальт.
В некоторых окнах еще светился мерцающий свет — любители кино досматривали американские боевики, и Семен, сунув ключи в карман, зашагал к подъезду, мечтая о том, как он сейчас примет горячий душ, после чего опрокинет рюмку армянского коньяка и-и-и… и спать. Спать, спать и спать, пока не заголосит над ухом старенький будильник.
Дом был большой, шестнадцатиэтажный, на шесть подъездов, в котором в течение последних трех лет поселилось немало новых жильцов, выкупивших здесь квартиры, и он нисколько не удивился, когда увидел у закрытой двери подъезда какого-то незнакомого, видимо совершенно пьяного мужика, который никак не мог набрать правильный код своей квартиры и оттого бормотал под нос что-то бессвязное. В общем-то довольно привычная картина. Консьержки в подъездах дома дежурили до десяти вечера, так что, с трудом добравшиеся до порога дома, мужики частенько взывали криком о помощи, не в силах открыть входную дверь.
— Ну что, дорогой, никак? — усмехнулся Головко, подходя к двери.
Мужик только покосился на него, продолжая тыкать пальцем в панель с цифрами и одновременно дергая за ручку.
— Давай открою.
Пробормотав что-то маловразумительное и с трудом оторвавшись от дверной ручки, которая не позволяла ему завалиться на асфальт, мужик слегка отодвинулся в сторону, пропуская спасителя к домофону, и Семен нажал пальцем первую цифру своей квартиры, затем вторую…
Он и сам потом не мог припомнить, что же именно заставило его крутануться к мужику, который как бы стоял за его спиной, но именно этот непроизвольный нырок головой в сторону спас его от верной смерти.
Прицельный и, видимо, хорошо отработанный и так же хорошо поставленный удар кастетом в висок только содрал кожу головы, и единственное, что успел сделать Семен, прежде чем распластаться перед дверью, так это взмахнуть правой рукой, интуитивно целясь в лицо нападающего, и уже по инерции провести второй удар, левой, в область солнечного сплетения.
Что было потом, Семен не знал. И только по тому, как нестерпимо болели пальцы правой руки, он мог поздравить себя с тем, что удар правой достиг своей цели и гробовых дел мастер еще долго будет ходить по улице с расквашенной мордой.
Да еще, кажется, он слышал шум отъезжающей машины. Впрочем, это уже могло ему и показаться.
С трудом приходя в сознание и с таким же трудом разлепив глаза, Семен понял, что лежит на холодных мраморных плитах у своего подъезда, и, опершись руками в камень, заставил себя встать сначала на карачки, а потом уж, цепляясь руками за металлическую дверь, подняться на ноги.
Глубоко вздохнул, и тут же его голову прорезала дикая боль.
Невольно охнув, он с трудом поднял правую руку, провел ладонью по темечку.
Судя по всему, перед дверью он пролежал не пять минут, возможно, что и не десять, потому что вся голова — от темечка до воротника ветровки — затекла кровью, и он, уже приходя в себя, невольно выругался оттого, что теперь придется возиться не только с проломленной головой, но и с гардеробом. А кровь отстирать — это не в гости к соседке сходить.
Немного подташнивало.
Осмотревшись по сторонам, Семен нашел в себе силы открыть входную дверь, и все также осторожно, держась руками за стену, отчего на ней оставались кровяные отпечатки ладони, поднялся по лестнице к лифту, и уже когда стоял перед своей дверью, все также обкладывая себя матом за непростительную оплошность, достал ключи от квартиры…
Тошнота не проходила, но это было ничто по сравнению с тем, что его могло ожидать, не уклонись он от удара кастетом.
Проломленный висок — и скорбные лица коллег по Следственному управлению на поминках, где было бы выпито неподъемное количество водки.
Сбросив с себя ветровку и окровавленную рубашку, Семен прошел в ванную комнату, включил воду и долго, очень долго держал руки под краном, пока с них не смылась вся кровь. После чего умылся, превозмогая боль, и с максимальной осторожностью ополоснул теплой водой окровавленную голову.
Судя по всему, ссадина была довольно обширная, и он вновь порадовался за себя, что столь дешево обошлась его встреча с киллером. А то, что под пьяного сработал опытный киллер, неплохо владеющий кастетом, в этом он даже не сомневался.
Промокнув лицо и голову сухим полотенцем, которое сразу же окрасилось кровью, он прошел в комнату, достал из бара початую бутылку армянского коньяка и прямо из горлышка сглотнул несколько булек. По телу мгновенно разлилось тепло, и не прошло пяти минут, как стала рассасываться боль и одновременно с этим стала возвращаться ясность мысли.
Семен вновь приложился к бутылке и уже сделал пару глотков, как вдруг ожил мобильный телефон.
Посмотрел на часы — и удивился звонку. Без двадцати час. Время, когда все нормальные мужики уже поспешают от своих любовниц домой или же, на крайний случай, томятся со своими женами в постелях, однако мобильник продолжал повторять одну и ту же мелодию, словно оголодавший попугай на жердочке.
Звонил Стогов.
— Ты, конечно, того… извини, ежели ото сна оторвал, — расшаркался он в извинениях. — Но сам понимаешь, нужда вынуждает.
По расслабленному голосу капитана можно было догадаться, что ничего особенного не произошло, по крайней мере новых трупов по делу Державина не прибавилось, и это несколько успокоило моментально насторожившегося Семена.
— И что за нужда такая? — поинтересовался он, проходя в кухню, чтобы хоть присесть на что-нибудь.
Несмотря на то что уже не было прежней саднящей боли, голову словно стянули горячим жгутом и все также немного подташнивало. Он хотел было рассказать Стогову о том, что случилось с ним в подъезде, однако пока что решил воздержаться и выслушать сначала Стогова.
— Будто сам не догадываешься. Иконописец твой, Лука Ушаков! Или может, не ты эту задачку моему шефу подкинул? Пойди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что.
— Ну уж простите великодушно, господин капитан, — начиная заводиться, процедил Семен. — Однако с меня-то чего желаете? Тем более в это время.
— Ладно уж тебе, не бубни, — буркнул Стогов. — На том свете угольками рассчитаемся. Но и меня пойми правильно. Завтра в девять начальник архива ждет расширенную информацию по твоему иконописцу, а я только и могу, что обозначить примерный год, когда он был задействован. А этого, как сам догадываешься, маловато для вводной. Так что уж еще раз извини, что потревожил в столь неурочный час, хотя для блага Отечества мог бы поработать и в это время, и колись относительно Луки Ушакова. Всё, буквально всё, что сумел о нем накопать.
Вслушиваясь в басовитый рокоток Стогова и одновременно думая об исчезновении икон из тайника Ушаковых, чему предшествовало убийство Ефрема, Головко вместо того, чтобы рассказать Стогову о своем втором рождении да пожаловаться на занозистую боль в голове, довольно бодро произнес:
— Насчет Луки Ушакова я тебе чуток попозже всю информацию выдам, а теперь слушай сюда. По вашему ведомству, случаем, не всплывала партия весьма ценных икон с криминальным душком?
— А с чего бы вдруг ты спросил об этом?
— Потом объясню, а сейчас — «да» или «нет».
— Естественно, всплывали. Но смотря на каком отрезке времени? Если взять за последний год или полугодие…
— Меня интересует совершенно свежий материал. Не исключаю даже оперативную информацию.
Довольно длительное молчание, и наконец весьма осторожное:
— Насколько я догадываюсь, у тебя появилась информация…
— Считай, что угадал.
— И что, довольно крупная? — моментально зацепился Стогов.
— Точно пока что сказать не могу, но, судя по всему, весьма крупная.
— Московская школа? Владимирская? Или кто-то из знаменитых? — продолжал допытываться Стогов, в голосе которого прорывались нотки откровенной заинтересованности.
— Насчет школ не знаю, хотя возможен даже «Спас» самого Рублева или же писанный его учениками.
— Даже так?!.
— Я же тебе говорю, что возможен. Но что наиболее вероятно, в этой партии могут быть работы Симона Ушакова.
Стогов молчал, видимо переваривая полученную информацию, и Головко вынужден был подтолкнуть его:
— Слушай, Андрюха, я тебя знаю не един день, так что давай-ка без темноты. У тебя что, действительно есть какая-то информация?
— Вот и я о том же, без темноты, — пробурчал Стогов. — Однако, как сам догадываешься, разговор далеко не телефонный, а сейчас час ночи.
— А кто тебе сказал, что у нас с тобой нормированный рабочий день? — изумился Семен. — Тем более, как ты любишь выражаться, для блага Отечества… Короче, бери бутылку коньяка и приезжай ко мне. Считай, что закуска уже на столе. Да, и вот что еще… Ты не мог бы заехать по пути в какую-нибудь дежурную аптеку…
— Что, будут телки? — заржал явно повеселевший Стогов. — Презервативами запастись?
— Если бы тёлки, — заставил себя улыбнуться Семен, осторожно дотрагиваясь рукой до ноющей ссадины на голове. — Меня тут в подъезде какой-то добрый человек дожидался с кастетом в руке. Так что, как жив остался, до сих пор не пойму.
— И… и что? — оборвал смех Стогов.
— Вроде бы, ничего страшного, но в крови и рубашка вся, и ветровка, да и шею едва отмыл.
— Так… так чего ж ты молчал?!
— Да вроде бы отпустило малость, к тому же в доме коньяк был, а сейчас вроде как опять подташнивает.
— Идиот! — выругался Стогов. — Вот же идиот! Короче так, я заруливаю в аптеку, в магазин и лечу к тебе. Посмотрим что к чему, и я вызываю врача. Так что жди. И если в состоянии, постарайся подготовить информацию по Луке Ушакову.
Глава 26
Размышляя о превратностях своей судьбы и в то же время не забывая поглощать пельмени тройной начинки, вкуснее которых не было, казалось, на свете и которыми он не мог насытиться, вкушая их то с маслом, то со сметаной, а то и просто с разведенным уксусом, Пенкин едва не поперхнулся, заслышав паскудный вой лагерной сирены, которой его мобильник напоминал ему обо все тех же превратностях жизни, не позволяя расслабляться.
— Зиновий Давыдович? Игорь беспокоит.
— Узнал. Мог бы и не представляться, — хмыкнул Пенкин, потянувшись свободной рукой за фужером с пивом. — Чего скажешь, друг мой Костырко?
— Да вот, хотелось бы встретиться.
— По делу или опять из пустого в порожнее будешь перекладывать?
— По делу.
— Тогда считай, что разговор состоялся, — отхлебнув глоток холодного пива и почувствовав, как радостным перестуком забилось сердце, произнес Пенкин. Этот стригунок перепончатый и его хозяин все-таки пошли на его условия, а это значило, что на саратовскую зону он не вернется. Теперь только бы не сорвалась рыбешка с крючка. — Когда и где?
— А чего тянуть? — самонадеянным смешком отшутился Костырко. — Прямо сейчас и повидаемся. Вы не против?
Немного растерявшись от подобной настырности, которая несколько меняла условия «игры», расписанной капитаном Стоговым, и в то же время понимая, что его отказ от навязываемой встречи может насторожить хозяина этого породистого жеребчика, Пенкин произнес с ленцой в голосе:
— Я-то, само собой, не против, но где?
— Так, прямо у вас и потолкуем. Тем более что ваша жена в магазин отлучилась
Это уже было верхом наглости, правда, оправданной со стороны Заказчика. Так что вставать из-за этого на дыбки не имело смысла — груз намечался серьезный, и его хозяин решил подстраховаться, проверяя Зяму на вшивость. То есть, все эти дни люди Заказчика отслеживали каждый шаг вышедшего по УДО Пенкина, и, судя по этому звонку, предполагаемый хозяин груза не заметил ничего подозрительного, что могло бы сорвать дальнейшую операцию. Однако надо было как-то отреагировать, но Пенкин только хмыкнул в трубку:
— Что, шныря приставили?
— Зачем же сразу «шныря»? — как бы обиделся Костырко. — Просто чуток пораньше подъехали, а тут как раз…
— Ладно, — сказки свои еще кому-нибудь расскажешь, — осадил его Пенкин. — Поднимайтесь.
Теперь ему надо было рассчитывать только на себя — подобного варианта его куратор не предусмотрел, и единственное, что успел сделать Пенкин, так это прозвониться Стогову по второму мобильнику и предупредить его относительно «гостей».
— Зиновий Давыдович! — воззвал к нему Стогов. — Только не переиграйте, ради Бога. Появилась информация, что груз весьма и весьма ценный.
«Так это хорошо!» — мысленно поздравил себя Пенкин, а вслух произнес, нарочито усмехнувшись:
— Ученого учить — только портить.
— Даже не сомневаюсь в этом. Перезвоните, когда всё устаканится. Да… — спохватился Стогов. — Номер машины, на которой они приедут. Всё! До связи.
Спрятав мобильник, по которому он связывался со своим куратором, Пенкин выглянул в окно, которое выходило во двор, однако единственное, что он успел разглядеть из окна девятого этажа, так это двух мужиков, которые уже подходили к подъезду, видимо оставив свою тачку на углу дома.
Звонок по домофону заставил Пенкина собраться, и «гостей» он встречал уже с соответствующим выражением лица. Вполне доброжелательно, но без суетливости и подобострастия. Да и гости вели себя без особого напряга, видимо окончательно уверовавшие в надежность «короля контрабанды».
— Прошу любить и жаловать, — представляя хозяину дома породистого седого франта, произнес Костырко. — Игнат Петрович.
— Зиновий Давыдович, — пожав мягкую, но все еще сильную руку гостя, представился Пенкин, исподволь, как тому и положено быть, рассматривая своего клиента.
Что и говорить, бобер, уважающий себя и свое достоинство. Судя по глазам, которые как бы жили совершенно обособленной жизнью, властный и привыкший командовать людьми. Однако не военный. Стать не та, да и слишком холеный даже по генеральским меркам. А на вид… на вид лет шестьдесят, а то и побольше.
— Да чего ж мы в прихожей стоим? — спохватился Пенкин. — Прошу в кабинет. А если желаете, то могу и пельменями под водочку угостить. Не знаю, кто их лепит для моей Софочки, но вкус, должен вам признаться, божественный.
И, уловив явно голодный взгляд Костырко, уже более напористо добавил:
— Прошу на кухню. Кстати, под пельмешки рекомендую водочку и только водочку. Что касается коньяка и виски… только продукт испортите.
— В таком случае угощай! — перешел на «ты» седой франт, давая тем самым понять, что ему по душе не только хозяин этого дома, но и его гастрономические пристрастия.
Когда усидели под водочку сотню пельменей, ностальгируя по «старой» Москве и московским пельменным, где всегда можно было распить бутылочку-другую портвейна или той же «Русской» водочки, которая пришла на смену «Московской», гости откинулись на мягкие спинки стульев и Игнат Петрович благодарственно пророкотал:
— Спасибо, хозяин. Тыщу лет пельменей не ел.
— Я тоже, — признался Пенкин. — Правда, не тыщу лет, а чуток поменьше, но должен сказать…
И рассмеялись оба.
— В таком случае, может, о деле потолкуем?
— Вот и я о том же. Хотелось бы прояснить кое-какие вопросы, — перехватил инициативу Пенкин, — но в первую очередь — количество груза, его настоящую цену и, естественно, предоплату.
— А это еще зачем? Я имею в виду цену.
Пенкин недоуменно уставился на седого.
— А как же иначе? Я работаю от процента и рисковать своей задницей в благотворительных целях не намерен. Возраст не тот, да и пельмешки под водочку люблю.
— Но Самсонов говорил… — попытался было вякнуть Костырко, однако Пенкин тут же посадил его на место:
— Повторяю, за груз отвечаю я и только я, и поэтому мне нужен полный расклад.
— Да, конечно, — совершенно неожиданно для Пенкина согласился с ним седой, — но, может, все-таки сойдемся на фиксированном гонораре?
— Почему так? — вроде бы как начиная склоняться к предложению седого и в то же время не понимая, чем вызвано его упорство, спросил Пенкин.
— Я сам не знаю настоящую цену этих досок.
— Что, раритет?
— В лучшем случае семнадцатый век.
— Кто, Ушаков?
Седой удивленно вскинулся на Пенкина.
— А ты что… разбираешься в иконах?
— Милый мой! — сочувственно протянул Пенкин. — Я их столько в свое время за бугор перекинул и меня столько раз хотели кинуть на элементарной мякине, выдавая порой работу архангельских иконописцев за новодел, что даже пришлось пройти курс молодого бойца.
— Это что, курсы повышения квалификации искусствоведов? — не понял Костырко.
— Способный молодой человек, — похвалил его Пенкин. — Однако я так и не услышал ответа на мой вопрос. Ушаков? Или все-таки московская школа?
— Возможно, что среди досок есть и Ушаков, — не очень-то охотно признался седой, — однако лично я сомневаюсь. И поэтому предлагаю фиксированный гонорар, приемлемый и для тебя, и для меня.
— Ладно, хрен с тобой, — после недолгого раздумья согласился Пенкин. — Фиксированная так фиксированная, мне сейчас даже рублишко лишним не покажется. Теперь дальше, кто из вас будет контролировать груз?
— А вот это уже отдельная тема, — произнес седой. — Я бы хотел, чтобы в кабине находился мой человек, и тогда, думаю, сами собой отпадут все вопросы.
— Это сопровождающий или водила?
— Лучше будет, если водитель.
— И у вас есть человек, которого я мог бы сразу оформить дальнобойщиком?
— Найдется.
— Что ж, хорошо, — как о чем-то само собой разумеющемся произнес Пенкин, — буду оформлять. Но чтобы уже завтра были его анкетные данные, фотография и хоть какое-то подобие «Трудовой книжки».
Судя по тем искоркам, что мелькнули в глазах седого, он был доволен подобным поворотом и теперь не желал каких-либо осложнений.
— Все что нужно завтра же подвезет Игорь. Теперь насчет загрузки и отправки.
— В ближайшие дни, как только проведем оформление вашего человечка. Сегодня же распоряжусь насчет тайника в рефрижераторе и думаю, что не позже четверга смогу выехать в Одессу. Дальнейшая связь через Самсонова.
В этот же день, вечером, Стогов встретился в условленном месте с Пенкиным и, когда тот рассказал ему о разговоре с гостями, разложил перед ним фотографии, сделанные в «Кривичах».
— Взгляните. Нашего Игната Петровича, случаем, нет среди них?
— А чего тут смотреть? — хмыкнул Пенкин. — Вот он, голубь сизокрылый!
И отложил в сторону несколько снимков, на которых был запечатлен тот самый седой породистый франт, на котором замкнулся полковник Бусурин, пытаясь вспомнить, где, в кои веки он мог видеть этого человека…
А еще через час Стогов прозвонился Семену Головко, который уже «мял бока» в Институте имени Склифасовского:
— Ну как ты там?
— Как на курортах. Лежи, ешь, читай и спи. Не жизнь, а сплошной санаторий. А если бы еще и за ворота пускали, то вообще можно было бы недельки на две здесь прописаться.
— Ни хрена себе, недельки на две! — хмыкнул Стогов. — Шеф считает, не сегодня-завтра все должно разрешиться. Так что ты особо-то губёнки не раскатывай.
— То есть, ты хочешь сказать, что не сегодня-завтра меня шлепнут как слишком занозистую мозоль, а ты, значит, берешь киллера, и тебе за удачно проведенную операцию лычку в петличку и повышение по службе?
— Оно, конечно, неплохо было бы лычку, — не стал возражать Стогов, — да только за тебя майора все равно не дадут.
— Ладно, хрен с тобой, — хмыкнул Семен, — чего звонишь-то? Думаю, не для того, чтобы о моем здоровье справиться.
— Считай, что угадал, а посему один-единственный вопрос: что-нибудь по словесному портрету из Удино есть?
— Маловато. Овечкину удалось только достаточно точно установить, что в день гибели Ушакова приезжали трое. Водитель, внешность которого никто не мог вспомнить, и двое высоких мужиков. Один из них — лет тридцати красивый шатен, под которого, как выразилась одна деваха, соседка Ушакова, и лечь не грешно, да еще какой-то седой «джентльмен» в годах, судя по всему, главный в этой троице.
Стогов аж глаза зажмурил — все сходилось…
Глава 27
Положив мобильник поверх одеяла, Семен закрыл глаза. Хоть он и сказал Стогову, что чувствует себя распрекрасно, однако это было далеко не так. Мозги распирало от болезненно-воспаленных видений, завязанных на рассказе Ольги Викентьевны Мансуровой, и тех страниц воспоминаний Луки Ушакова, которые удалось прочесть; подташнивало.
Видимо, он действительно был на волосок от смерти, когда уклонился от прицельного удара кастетом, но даже скользящего касания хватило на сотрясение мозга, и ему было рекомендовано несколько дней «отдохнуть» в Институте имени Склифосовского, с руководством которого у полковника ФСБ Бусурина сложились деловые отношения.
По той ссадине, что запеклась под повязкой на голове, можно было определить силу удара, и теперь уже не оставалось сомнений, что на следователя Головко началась далеко не шуточная охота, и человек, заказавший следователя, «просто пугать» его не собирается. Игра началась серьезная, и ставкой ее была жизнь. Правда, в силу каких-то причин заказчик спешил с решением своих проблем, и Бусурин, получив «добро» со стороны непосредственного руководства Головко, решил навязать заказчику свою собственную игру, тем более что и сам Семен настаивал на этом. По всем каналам теленовостей была дана информация о вооруженном нападении на следователя Следственного управления при Московской прокуратуре Головко, и как бы в довесок к этому — информация о том, что в настоящее время за жизнь следователя борются врачи знаменитого Склифа.
Стараясь лечь поудобнее, Семен оторвал было голову от подушки и, невольно охнув, вновь закрыл глаза.
Какое-то время лежал без движения, стараясь успокоить подступающую к горлу тошноту, а мозги уже закручивали почти явственные «картинки» событий, что начались в далеком тридцатом году и только сейчас раскрылись во всей своей полноте. Председатель Совета народных комиссаров Молотов и Сталин, заместитель председателя ОГПУ Генрих Ягода…
…Телефонный звонок, раздавшийся в кабинете Ягоды, заставил его насторожиться. Звонил Молотов, не очень-то баловавший Генриха Григорьевича личным общением.
— Привезли последнюю ленту кинохроники. У товарища Сталина появились вопросы.
Немного заикавшийся по жизни, Молотов иной раз заикался даже тогда, когда был краток и лаконичен, однако на этот раз заикаться стал Ягода:
— К к-кому… вопросы?
— К нам всем, но в первую очередь к тебе. Готовься к вызову в Кремль.
Ягоду прошиб холодный пот, горло сдавила застегнутая на верхнюю пуговицу гимнастерка.
— Но какие… какие вопросы? И о чем… о чем кино? — с истеричной надрывностью выкрикнул он.
— Не кино, а кинохроника, — ледяным голосом уточнил Молотов. — А что касается содержания… Если коротко, то коллективизация и колхозный строй, становление которого тормозит порой та техника, что поступает на колхозные поля. Лично мне уже был сделан упрек от товарища Сталина за то, что в кинохронике мы показываем, как колхозники радуются новым тракторам да сенокосилкам, а на самом деле есть мнение, что половина из закупленного в Америке ломается сразу же, как попадает на наши поля.
— Диверсии!
— Вот об этом ты и доложишь товарищу Сталину, — остудил чекистский пыл Ягоды председатель Совнаркома. — А пока что жди вызова.
…Обладавший природной сметкой, ушлый и хитрый, умевший вовремя уловить «направление ветра», Генрих Григорьевич Ягода никогда бы не стал комиссаром внутренних дел СССР, если бы не изучил досконально привычки и повадки Хозяина. И поэтому первое, на что он обратил внимание, когда уже в Кремле здоровался с Молотовым, так это едва скрываемое состояние тревоги на лицах членов ЦК, также приглашенных в просмотровый кинозал. Судя по всему, они также не знали, что именно кроется за «коллективным просмотром» очередной ленты кинохроники, и уже из этого можно было сделать вывод, что хозяин Кремля чем-то сильно недоволен, может быть, даже взбешен, но еще не сделал своих собственных выводов, чтобы принять окончательное решение. Это значило, что надо забыть на время свои чекистские замашки, ни в коем случае нельзя рубить сплеча и хорошенько подумать, прежде чем ответить на поставленный вопрос. А то, что Хозяин не обойдет вниманием и его, бедолагу, Ягода понял сразу же, как только почувствовал на себе пристальный взгляд Сталина, холодно-взвешенный и в то же время как бы прожигающий насквозь.
Стайку мужиков, каждый из которых в отдельности вроде бы стоил многого, но здесь, в «предбаннике», они были никто, пригласили в небольшой, по-домашнему уютный просмотровый кинозал, погас свет и на черно-белом экране застрекотали кадры кинохроники, посвященные укреплению колхозного строя на селе.
Последние проплешины задержавшегося снега на необъятных полях, американские колесные тракторы и первые борозды. Радостные лица колхозников, и уже следующие кадры — новенькая, броская на вид сельхозтехника, прибывающая из-за рубежа.
Ягода уже догадывался, о чем может пойти речь, и уже просчитывал варианты ответа, который мог бы удовлетворить Сталина.
На экране промелькнул последний кадр, зажегся свет, и наступила гробовая тишина, которую не очень-то спешил прерывать хозяин Кремля. Наконец он повернулся к сидевшему рядом с ним Молотову, и в этой могильной тишине прозвучал его негромкий голос:
— Вы уверены, что колхозники действительно радуются той технике, которую показали нам в кино?
Сидевший позади Молотова Ягода увидел, как покраснела и напряглась шея председателя Совета народных комиссаров, да и сам он стушевался немного. Пока шла кинохроника, он просчитывал мысленно причинную связь между тем, что было заложено промеж кадров кинохроники, и теми людьми, что были вызваны на этот просмотр, и в уме склонялся к мнению, что хозяйский гнев выльется на слабосильную механизацию сельского хозяйства, которая ломается чаще, чем ее успевают латать, да на отечественных механизаторов, которых только что оторвали от примитивной сохи.
«Вы уверены, что колхозники радуются той технике, которую показали нам в кино?»
А на экране только что высвечивались новенькие, поблескивающие смазкой тракторы, сенокосилки и прочая сельская дребедень, которую поставляет заграница. Теперь, чтобы не сесть жопой в лужу, надо было слушать в оба уха. Что-то скажет заика Молотов, которого Ягода откровенно недолюбливал и которому завидовал в душе? А вместе с завистью накапливалась и ненависть. Еще бы! Из бывших дворян, еще в юности примкнувший к революции, вполне приличное образование, что позволяло ему смотреть на остальных свысока, да и его настоящая фамилия чего стоит — Скрябин!
«Вы уверены, что колхозники…».
— Я в этом даже не сомневаюсь, товарищ Сталин.
Ягода внутренне напрягся, а в голосе Сталина уже сквозили повелительно жесткие нотки хозяина Кремля:
— В таком случае мне непонятны жалобы на участившиеся поломки закупаемой нами сельхозтехники.
«Вот оно! — сам себя похвалил Ягода, правильно определившийся в позиции Сталина. — Поломки!» К нему тоже доходили сведения, что кое-где колхозные умельцы все еще возятся в мастерских с тракторами и прочей пахотной техникой, тогда как ее ждут на полях. Но при чем здесь «радость» колхозников относительно «той техники, которую показали нам в кино»? А в кино показали новенькую сельхозтехнику, закупленную за рубежом.
Во всем этом скрывался какой-то подвох, и Ягода более сторожко прислушался к тому, что скажет Молотов.
— Я… мы, конечно, уточним, — замялся с ответом Молотов, и тут же не выдержал, спросил: — Эти жалобы… жалобы с мест, товарищ Сталин?
— Да, конечно, — неторопливым кивком головы подтвердил Сталин.
— Может быть, участившиеся случаи диверсии? — предположил Молотов, и это была его ошибка. Сталин отвергал даже допустимость мысли о том, что его детище, коллективизацию, может не принимать народ, и премудрый змей Молотов, видимо, здорово просчитался, решив сразу же перевести хозяйский гнев на своего опричника.
И Ягода почувствовал это в той желчной резкости, которой наполнились слова Хозяина:
— Мы не исключаем отдельных случаев диверсии, с чем, думаю, разберется товарищ Ягода, но нельзя списывать все ваши неудачи только на врагов колхозного строя, который уже победил в нашей стране и преимущества которого налицо.
Он с силой произнес «ваши неудачи», и этого не мог не заметить не только Ягода, но и сам Молотов.
— Товарищ Сталин… — попытался было оправдаться он, однако хозяин Кремля остановил его привычным для собравшихся плавным движением руки.
— Не торопись, тебе еще будет что сказать. — И уже продолжая прерванную Молотовым мысль: — Так вот, нельзя всё списывать только на кулаков, которых мы уже уничтожили как класс. Мне рассказывали о случаях, когда закупленная нами сельхозтехника ломалась еще до того, как выходила на наши поля. И есть мнение, что вместе с хорошими образцами к нам поступает бросовый, недоброкачественный товар. В частности, это касается последней партии, которую нам поставили из Америки.
Наступило гробовое молчание, от которого Генриху Григорьевичу стало немного не по себе. Все шишки вроде бы летели в сторону председателя СНК, однако Ягода слишком хорошо знал нрав и кошачьи повадки Сталина. Хозяин Кремля мог в любую секунду поменять направление своего гнева, а в эти минуты он едва сдерживал себя.
Молчал Молотов, молчали собравшиеся в кинозале, молчал и сам Сталин, неторопливо попыхивая своей трубкой. Наконец, видимо, немного успокоился и негромко спросил, всё также обращаясь к Молотову:
— Хотелось бы услышать ваше мнение. Я имею в виду поставки из-за рубежа.
— Да, конечно, — всколыхнулся Молотов. — Правда, я уже докладывал об этом на заседании Совнаркома, но готов повторить еще раз. Тем более что положение, сложившееся на внешнеторговых закупках, можно охарактеризовать довольно кратко. Из-за увеличившегося объема поставок в СССР к этому делу подключились, видимо, и недобросовестные фирмы, которые делают на этом свой грязный бизнес.
— То есть, — нахмурился Сталин, пыхнув трубкой, — мы расплачиваемся с ними весомой валютой, а они нам…
— Ну-у, я бы не взял на себя ответственность утверждать столь прямолинейно, — замялся Молотов, — тем более что основные поставщики вполне добросовестны при выполнении своих обязательств. И только примазавшиеся к ним…
— Вам удалось что-нибудь прояснить относительно той партии американской сельхозтехники, о которой мы уже говорили? — перебил Молотова Сталин.
— Да, товарищ Сталин.
— И уже известно имя поставщика?
— Арманд Хаммер.
— Хаммер? — пыхнул трубкой Сталин. — Это тот американец, который гордится своей дружбой с Троцким?
— Он самый, — кивком головы подтвердил Молотов. — Но, как утверждают наши товарищи, он искренний друг Советского Союза и… вроде бы как надежный партнер.
— Друг… но только Троцкого, — пробурчал Сталин и замолчал надолго, раскуривая свою трубку. Наконец вскинул на Молотова глаза и негромко произнес: — И чем же мы расплачиваемся с этим другом?
Чутко прислушиваясь к диалогу между хозяином Кремля и председателем Совета народных комиссаров, Ягода вдруг почувствовал, как его спина покрывается холодным потом. Этот интеллигентик, вышедший из обедневших дворян Скрябиных, уже давно поднимал вопрос о том, что пора бы положить конец растаскиванию тех художественных ценностей, которые он относил к достоянию страны, однако его оппоненты, в число которых входил и он, Генрих Ягода, сумели-таки настоять на своем, и государство продолжало расплачиваться с зарубежными партнерами фамильными драгоценностями царской семьи, шедеврами русской живописи и прочая, прочая, прочая — всего не перечислить.
Ягода ждал приговора, однако Молотов почему-то решил пощадить его, и ответ был более чем расплывчатым:
— Учитывая наши затруднения с золотовалютным запасом, Хаммер готов пойти нам навстречу и согласен на эквивалентную замену.
Сталину не надо было разъяснять, на какой «эквивалентной замене» настаивает Хаммер, и он не удержался, чтобы не съязвить:
— То есть, американский друг Троцкого согласен принять те картины русских мастеров, которые выставлены в музеях?
— И не только картины, — подыграл ему Молотов. — Также Хаммер проявляет определенный интерес к нашим старинным иконам, в частности к Андрею Рублеву и Симону Ушакову. Как мне доложили, он желал бы приобрести Рублевский «Спас».
— Бывший семинарист Джугашвили, хорошо знавший, ЧТО стоит за этими именами, не смог скрыть своего удивления:
— А наш американский друг догадывается, СКОЛЬКО стоят иконы Рублева или Ушакова?
Молотов пожал плечами, однако Сталин ждал более вразумительного ответа, и он негромко произнес:
— Думаю, догадывается, товарищ Сталин.
— В таком случае он что, считает нас полными идиотами?
Молотов предпочел дипломатично смолчать, а Сталин уже развивал, видимо, окончательно сложившуюся мысль:
— Я думаю, нам не с руки отказываться сейчас от услуг друга нашей страны господина Хаммера, но расплачиваться с ним надо валютой, адекватной той технике, которую он поставляет на наши поля.
Замолчал, пыхнув трубкой, и уже с жесткой интонацией в голосе добавил:
— Кое-кто хотел бы видеть в нас неотесанных, дремучих варваров, не признающих своей истории, что ж, хотеть — это их право. Но я надеюсь, товарищи понимают, что это вопрос государственной важности и государственной безопасности. И если кто не желает понимать, скажите. Честно, по партийному.
Уловив столь родное словосочетание «государственная безопасность», Ягода воспрянул было духом, однако в тишине просмотрового зала прозвучала заключительная фраза, которую можно было истолковать как «непонимание отдельными товарищами столь важного момента», и он вновь ощутил неприятный холодок в груди. А Сталин между тем продолжал, вроде бы как обращаясь к Молотову, но Ягода прекрасно понимал, что эти слова говорятся для него лично:
— Посоветуйтесь с товарищами, и не позже чем завтра жду ваших предложений…
Заместитель председателя ОГПУ Генрих Григорьевич Ягода правильно понял намек Сталина — надо было защищать интересы молодой еще на ту пору страны Советов, и уже на следующий день по сохранившимся иконописным мастерским и по церквям были посланы гонцы в кожаных приметных куртках, которые должны были сыскать таких иконописцев, которые могли бы сработать под знаменитых русских мастеров. Так и наткнулись на молодого еще Луку Ушакова, который так намастырился писать под своего однофамильца, а возможно, что и пра-пра…правнука Симона Ушакова, что его иконы не могли отличить от оригинала даже поднаторевшие в этом деле иконописцы. Всё остальное было делом привычным.
…Весна 1931 года выдалась слякотная, голодная и ранняя, по деревням и селам, словно голодные волки, рыскали подручные Ягоды в поисках врагов народа, которые будто бы мешали становлению колхозного строя, и когда Лука Ушаков увидел на пороге избы трех незнакомцев в приметных кожаных куртках с револьверами на поясах, да еще председателя сельсовета, застывшего в дверном проеме, он даже не очень-то испугался. В свои неполные девятнадцать лет он уже устал от той беспросветной жизни, которую пришлось влачить после расстрела отца и деда, знатных иконописцев, которые расписывали в свое время Троице-Сергиеву лавру. Едва концы с концами сводили с матерью, перебиваясь случайными заработками с отрубей на воду. А что за люди подкатили к его дому на черной машине, догадался сразу. Да и бегающие глазенки председателя сельсовета не предвещали ничего хорошего.
Поднявшись из-за стола, за которым он доводил «до ума» икону Владимирской Божьей Матери, Лука обреченно вздохнул, окинув прощальным взглядом домашний иконостас, и только произнес негромко:
— Одеваться, что ли? Или все это без нужды, можно и в портах на двор выйти?
— Поговори еще! — огрызнулся самый молодой и, видимо, самый рьяный из чекистов. Однако его тут же осадил высокий блондин:
— Разговорчики!
И уже обращаясь к Луке:
— Так это ты Ушаков?
— Ну!
— И ты, значит, иконы рисуешь?
— Пишу. Иконы пишут, — поправил его Лука, которому уже нечего было терять, и только чувство горькой обиды за свою неудавшуюся жизнь заполняло его грудь.
— Поучи еще, пис-с-сатель! — вновь встрял все тот же рыжий из молодых да ранних. И вновь его осадил высокий блондин:
— Уймись! Иначе я сам тебе язык укорочу.
— Укорочу, укорочу… — пробубнил явно раздосадованный рыжий. — Дали волю всякой разной контре, и заместо того, чтобы этих вот мазил да попов всяких к стенке ставить…
Он замолчал, обидчиво засопев, но и без того было ясно, что, будь на то его воля, Лука Ушаков уже давно бы лежал с пулей от винтореза в груди под стареньким пристенком.
Блондин между тем шарил глазами по лицу Ушакова. Остановился взглядом на выпирающих из-под латаной перелатанной рубахи ключицах, на которых уже не оставалось ни грамма мяса — кожа да кости, вздохнул и негромко спросил:
— Это ты портрет товарища Сталина рисовал, который в сельсовете висит?
Отпираться не имело смысла, и Лука, скользнув взглядом по затихшему в дверном проеме председателю сельсовета, угрюмо кивнул головой:
— Я. — И тут же, дабы избежать дальнейших обвинений: — Но я же по просьбе председателя нашего… И строго по картинке из журнала, которую он мне дал. Я же ничего лишнего… я даже хотел, чтобы самому товарищу Сталину понравилось.
— Понравилось, мать бы твою в поповщину! — не выдержал все тот же рыжий, однако блондин даже не обернулся на его бурчание и задал вопрос, от которого Лука даже растерялся немного:
— Так ты, наверное, не все иконы продаешь, что-нибудь и для себя оставляешь?
— Ну-у, есть, конечно, несколько штук, — покосившись на председателя сельсовета, вынужден был признаться Лука. — Но это только те, которые для душевной радости писаны.
Услышав явно контрреволюционные слова про «душевную радость», для которой писаны иконы, рыжий скрежетнул зубами, потянувшись рукой к кобуре на поясе, однако блондин уже снова обращался к Луке:
— И показать можешь?
— А чего ж не показать? — шевельнул костистыми плечами Лука, не понимая, чего именно добиваются от него гости в чекистских куртках. — Вон они висят.
И он показал на иконостас в красном углу избы, которому могла бы позавидовать даже самая богатая церковь.
Блондин шагнул к иконостасу, долго, словно под лупой, разглядывал каждое творение, некоторые доски даже пощупал руками, наконец произнес, нахмурившись:
— А ты, паря, случаем, ничего не путаешь? Это же старинного письма иконы.
— Так я же их и творил под старину, — пояснил Лука. — Моего письма иконы.
Председатель сельсовета, как на больного, смотрел на Луку, который и клуб ему оформлял бесплатно, и плакаты с транспарантами к Первому мая да ко Дню Октябрьской революции малевал. После такого признания уж точно пустят в распыл. В лучшем случае — лет на десять запрячут.
Однако блондин, будучи старшим в этой троице, был совершенно иного мнения. Он еще раз прошелся взглядом по потемневшим ликам святых, которые с немым укором смотрели из своего угла, после чего приказал рыжему аккуратно снять их со стены, столь же аккуратно сложил их в холщовый мешок и только после этого бросил в сторону Луки:
— Одевайся! С нами поедешь.
Угрюмо кивнув и мысленно простившись с домом, Лука натянул на ноги стоптанные сапоги, сунул руки в пиджачишко и, перекрестившись на обобранный чекистами угол, первым вышел на крыльцо. Следом за ним с наганом в руке шел рыжий.
За покосившейся изгородью, на прибитой пылью дороге уже выстроилось полсела сочувствующих, и когда он, подталкиваемый в спину револьвером, уже садился в машину, кто-то из сердобольных соседок произнес со слезой в голосе:
— Да куда ж парня-то? Он-то чего вам плохого сделал? — На что блондин промолчал, и только рыжий вставил свое веское слово:
— Там разберутся!..
Где это «Там!», Луке никто не прояснил, и только когда подъезжали к Москве, сидевший на переднем сиденье блондин повернулся к Луке и негромко, но довольно внушительно произнес:
— Сейчас с тобой будет говорить товарищ Ягода. И умоляю, умоляю тебя об одном — десять раз подумай, прежде чем ляпнуть лишнее словцо. Уразумел?
— Да.
— Вот и хорошо. — Помолчал немного, всматриваясь в ухабистую дорогу, и негромко спросил, повернувшись лицом к Луке: — Надеюсь, тебе не потребуется разъяснять, кто такой товарищ Ягода?
Окончательно сбитый с толку и уже ничего не понимающий, Лука на всякий случай утвердительно кивнул головой. В его родной деревне Удино, как и по всей стране, шло становление колхозного строя, кулаки, их подпевалы и прижимистые середнячки эшелонами отправлялись туда, где до этого даже Макар телят не пас, так что, кто таков товарищ Ягода, в России знали все — от сопливого пацана до немощного старца.
Всё, что происходило с ним дальше, Лука Ушаков воспринимал как небылицу, как рождественскую сказку, где в роли доброй феи выступал сам товарищ Сталин, а его столь же добрым сказочным помощником был никто иной, как главный чекист страны товарищ Ягода. Правда, в самом конце этой сказочки Луку предупредили, что если он, босота и сын врага народа, где-нибудь, когда-нибудь, кому-нибудь протрепится о том, что случилось с ним весной тридцать первого года, быть ему расстрелянным без суда и следствия, как того требуют интересы рабоче-крестьянского государства.
Заместитель председателя ОГПУ, коим на ту пору являлся Генрих Григорьевич Ягода, показался Луке не таким уж и страшным, как о нем болтали прихожане в церкви. Увидев перед собой скелет молодого богомаза, он приказал накормить его «от пуза», после чего осоловевшего от сытной еды Луку привели в божеский вид. Сменили развалившиеся опорки с истлевшей полотняной рубахой на новые сапоги да штаны с рубашкой-косовороткой и такой же новенький пиджак. Его подстригли, помыли под душем, и лично Ягода доставил Луку на черной машине в Кремль.
Что он тогда почувствовал, увидев перед собой живое лицо земного бога, Лука Ушаков так и не смог описать, единственное, что ему врезалось в память, так это то, как Сталин пыхнул своей знаменитой трубкой, отчего в кабинете завис благоуханный табачный дым, и показал все той же трубкой на иконы, разложенные на огромном столе.
— Сам писал?
Он так и сказал — «писал», а не «рисовал» или «малевал», чем сразу же завоевал доверие Луки.
Не зная, что говорить, и в то же время припоминая наставления того блондина-чекиста, который советовал ему семь раз подумать, прежде чем один раз ответить, он все-таки вынужден был утвердительно кивнуть головой.
— Сам.
— А кто учил?
В интонации Сталина не было даже малейшего намека на какую-то враждебность, к тому же душу грела жирная, сытная еда с горячим сладким чаем, и Лука, все больше и больше проникаясь доверием к хозяину Кремля, решил сразу же признаться во всем.
— Отец с дедом учили. Где подправляли, где подсказывали. Да еще книги по иконописи помогли, их у нас много в доме было. А в общем-то, сам дошел.
— Что, действительно сам? — удивился Сталин, и Луке даже показалось на тот момент, что он с уважением посмотрел на него.
— Сам, — уже более уверенно подтвердил Лука.
Пыхнув трубкой и недоверчиво покосившись на молодого иконописца, Сталин остановился взглядом на иконе Божией Матери «Кикская». Прищурился, видимо припоминая что-то.
Значит, говоришь «сам»? Но ведь это же Симон Ушаков!
Пораженный Лука поверить не мог, чтобы САМ ТОВАРИЩ СТАЛИН так разбирался в иконах.
— Ушаков, — пробормотал он, — но эту Богоматерь писал я.
Судя по молчаливой реакции Сталина, он верил и не верил заверениям тощего как обглоданный мосол, иконописца. Перевел взгляд на молчавшего до этой поры человека, в глазах которого не было напряженной жестокости Ягоды и в то же время светилось откровенное любопытство.
— Ну, а товарищ Молотов что скажет?
— Не знаю, — честно признался Молотов. — Здесь специалист нужен, а я, к великому сожалению…
И он развел руками, как бы каясь в том, что недостаточно образован.
Держа трубку перед лицом, Сталин повернулся к Луке, ноги которого стали вдруг словно ватные, и с каким-то особым прищуром в глазах прошелся по его лицу, покрывшемуся мелкой испариной.
— Хорошо, — как бы советуясь сам с собой, произнес Сталин, — допустим, это письмо твоих рук дело, малевать ты научился. Но как же доски и холст? Ведь им не иначе как лет по триста будет.
— Доски-то? — пожал плечами Лука. — Так этому приему меня еще отец научил, а он от деда ума-разума набирался. Доски — это проще пареной репы, лишь бы мясцо в доме было, с костями, само собой.
— Чего-чего? — прищурился на него Сталин, в очередной раз пыхнув трубкой. — Мясцо, говоришь? А ну-ка, объясни!
— Так очень все просто, — оживился несколько осмелевший Лука. — Варим крепкий мясной бульон, остужаем до нужной температуры и опускаем в него заготовленную досточку. Сутки морим — и доска готова. Как дед мой говаривал, состарилась.
— А холст? — вскинулся Молотов. Его-то в каком бульоне старить?
— А зачем на него бульон-то переводить, когда из него и супец сварить можно? — удивился Лука.
— Ну, а?..
— Всё очень просто, — окончательно осмелел Лука, заметив, как в прищуренных глазах Сталина заиграли веселые бесенята. — Берем обветшалую иконку, которую уже и выбросить не жалко, снимаем с нее холст и наклеиваем на морёную доску. Теперь по нему можно уже и темперой писать.
— Молодец! — пыхнув трубкой, похвалил Сталин. И тут же: — Одного Ушакова пишешь или еще кого-нибудь?
— Зачем же одного Ушакова? — обиделся Лука. — Я и Владимирское письмо, и Новгородское, и Московскую школу доподлинно изучил.
— И тоже на досках из мясного бульона? — хмыкнул в усы Сталин.
Утвердительно кивнув головой, Лука в то же время счел за нужное покаянно пожать плечами. Мол, без мясца и пузцо не вырастит. А тут доски «семнадцатого» века…
— Ладно, не винись, — успокоил его Сталин. — Будет тебе и мясцо, и холст от старых икон, лишь бы работа пошла. А отвечать за это будет товарищ Ягода. Головой и партбилетом.
Было видно, как вскинулся притихший было Ягода, но Сталин даже не посмотрел в его сторону, вновь обращаясь к Луке:
— Симон Ушаков — это хорошо. И школы Московская с Новгородской тоже очень хорошо. Ну а Рублева пишешь?
— Пробовал, не получается, — качнул головой Лука.
— Почему? — нахмурился Сталин.
— Ну-у, — замялся Лука, — не знаю даже, как объяснить, но… Взять хотя бы образ Спаса — и у Рублева лик Христа, и Ушаков писал лик Спасителя. Но это же совершенно разное письмо, и после того «Спаса», который писал Ушаков, браться за «Спаса Вседержителя»…
Лука замолчал, с виноватым видом покосившись на хозяина кабинета. Мол, хоть казни, барин, но чего не под силу человеку, будь он даже божьей милостью отмеченный, того невозможно сделать.
— Ладно, — успокоил его Сталин, пыхнув трубкой, — не можешь, значит, не можешь. Остановимся на Ушакове…
На тот момент Лука Ушаков даже не догадывался, что эти слова Сталина были словно приговор. По ОГПУ был издан секретный приказ, специально для него был освобожден от жильцов старый деревянный особняк на Арбате, куда его перевезли вместе с барахлишком, красками, старыми досками и кистями из отцовского дома, снабдили всем необходимым для работы и, приставив к нему такого же молодого, как и он сам сотрудника ОГПУ, превратили в иконописца-затворника, работающего по секретным заказам советского правительства.
…В палату вошла молоденькая медсестра. Заставив «больного» перевернуться на живот, сотворила в задницу обезболивающий укол, и когда Семен остался один, он вновь погрузился в рукописные воспоминания Луки Михеича Ушакова, в которых он, как истинный иконописец и реставратор, пытался передать даже малейшие нюансы далеких тридцатых годов…
Старый, старый Арбат, небольшой, в один этаж особнячок, разделенный печью с изразцами на две половины. В просторной светлой комнате с окнами в уютный, заросший кустистой сиренью дворик, великое множество заготовок, уже начатых работ и готовых икон. Непередаваемый запах красок да массивная мраморная плита, на которой приставленный к иконописцу сотрудник ОГПУ, такой же молодой, как и Лука, растирает отшлифованным камнем зеленый минерал для будущей краски.
Привычная картина ставших привычными будней, которые время от времени нарушались приездом высокопоставленного сотрудника ОГПУ, который, судя по всему, неплохо разбирался в иконописи. Он придирчиво осматривал уже законченные Лукой иконы и, приказав вытянувшемуся по стойке «Смирно!» Петру загружать иконы в машину, оставлял Луке список икон, которые надо было сработать к следующему его приезду. В большинстве случаев это были иконы Новгородской школы XII–XV веков: образ Архангела Гавриила, «Устюжское Благовещение», «Чудо от иконы Знамение», «Чудо Георгия о змие», «Покров Богоматери», «Флор и Лавр», «О Тебе радуется», «Святой Георгий», «Иоанн, Георгий и Власий». Чуток скромнее — Симон Ушаков, в списке которого преобладал его знаменитый «Спас Нерукотворный». Как вдруг…
Доверенное лицо Ягоды загрузил сработанные Лукой иконы и достал из портфеля вырезанный из какого-то журнала снимок иконы Андрея Рублева «Спас Вседержитель». Выложил картинку на стол и, разгладив ее ребром ладони, произнес не терпящим возражений тоном:
«Надеюсь, тебе известно, что это?»
Чувствуя какой-то подвох, Лука невразумительно пожал плечами.
«Вроде бы как «Спас» Рублева».
«Значит, известно, и не надо объяснять, кто это да что это. А посему ставлю задачу. Сработать эту икону так, чтобы ни одна собака не усомнилась в том, что это работа самого Рублева. Надеюсь, всё понятно?»
Почти онемевший Лука смотрел на лежавший перед ним листок с изображением Рублевского «Спаса». Наконец он все-таки нашел в себе силы оторвать взгляд от картинки и едва слышно произнести:
«Но ведь я… Это же Рублев! А я… я никогда не писал Рублева!».
И замолчал, почувствовав на себе прожигающий взгляд.
«Не писал… я тоже только в тридцать лет стал контру отлавливать да к стенке ставить. Короче, так! Это приказ. За саботаж — расстрел».
Развернулся — и растворился в темноте, хлопнув дверью.
Расстрел… Это страшное, обагренное кровью слово, которое, казалось, уже пропитало насквозь всю Россию, словно зависло в могильной тишине иконописной мастерской, и как только за окном послышался рокот отъезжающей машины, Петро бросился к Луке:
«Да ты … ты чего, дурья твоя голова!? Тебя ж в расход пустят, если к сроку эту иконку не намалюешь! Ты… ты понимаешь это?!» — уже почти кричал он, зная суровый нрав своего начальства и понимая, что вместе с Лукой в расход пустят и его самого, как не оправдавшего надежды товарища Ягоды и провалившего задание государственной важности.
«Замолчи!» — выдавил из себя Лука и уже совершенно обессиленный опустился табуретку.
Видимо сообразив, что его поднадзорный, с которым он успел даже сдружиться за прошедший год, действительно находится в отчаянном состоянии, Петро тронул его за плечо. Теперь в его голосе оставалась только мольба да еще, пожалуй, страх за свою собственную жизнь:
«Ты чего, Лука? Чего скис-то? Ведь такие иконы творишь, а тут…»
И он скривился на журнальную вырезку, лежавшую на столе.
«Это Рублев!» — едва слышно прошептал Лука, сглотнув подступивший к горлу комок.
«Да хоть бы хрен собачий! — не выдержал Петро, с грохотом опрокидывая стул. — Надо будет, и Рублева своего намалюешь!»
Однако на Лубянке, судя по всему, думали совершенно иначе, и когда Ягода доложил Сталину о сомнениях Луки Ушакова и тут же выдвинул предложение заменить удинского иконописца еще кем-нибудь, более покладистым и более способным к подобного рода вещам, Сталин только смерил его многообещающим взглядом из-под прищуренных век, и когда Генрих Григорьевич понял свой промах, задушевным голосом произнес:
«Если этот самый Лука не справится, который, как я чувствую, приходится прямым потомком Симону Ушакову, значит, не справится никто. И в этом тяжелом случае…»
Сталин пыхнул трубкой, задумчивым взглядом посмотрел на окончательно сникшего Ягоду и столь же задушевно добавил:
«В этом случае придется тебе, Генрих, учиться писать под Рублева. Ну а если у тебя ничего не получится…»
Дальше можно было не продолжать.
«И все-таки я думаю, что у него всё получится, — моментально среагировал многоопытный Ягода. — По крайней мере товарищи помогут».
«Это хорошо, что ты так уверен в своих товарищах, — усмехнулся Сталин. — Но мне самому хотелось бы убедиться в состоятельности этого паренька. Возможно, подсказать ему что-нибудь. И тогда, объединив наши усилия…».
Когда с улицы донесся рокот въезжающей во двор машины, Петро рванулся к окну и замер.
Оторвавшись от холста, по которому он писал Лик «Нерукотворного Спаса», Лука покосился на своего охранника и не поверил глазам. Статный, ростом под метр восемьдесят, Петро как-то сразу сник, ссутулилась спина, зависли плети рук, и он, бледный, как меловая краска, повернулся лицом к Луке.
«Все, можешь собирать вещички».
Было видно, как дернулся его костистый кадык, и он почти беззвучно добавил, словно точку поставил:
«Отыгрался дед на скрипке! — И уже почти истеричным криком, рванувшись от окна к Луке: — Допрыгался, мать бы твою в хохлатку!»
В нем, видимо, прорвалась вся его пролетарская ненависть к тому, что называлось Церковью, он замахнулся было на Луку, но в этот момент послышался скрип входной двери, и Петро, едва сдерживая свою ярость, рванулся встречать гостей.
Вошли двое. Один высокий и жилистый, в кожаной куртке и с пистолетом на широком ремне, второй — поменьше ростом, довольно плотный, с сединой на висках и в тщательно отглаженных брюках.
Чувствуя, как сжалось сердце и перехватило дыхание, Лука положил кисть на влажную тряпочку и медленно поднялся навстречу. Перекрестился на образа и поднял глаза на того, что был постарше, в отглаженных брюках. Он и сам не мог позже припомнить, что творилось в те минуты в его душе, только произнес негромко:
«Забирать приехали?»
«Можно сказать, что угадал, — хмыкнул седеющий франт и прошел к столу, из-за которого только что поднялся Лука. Присмотрелся к недописанному «Спасу», перевел взгляд на вытянувшегося по стойке «Смирно!» охранника, пронзительно-внимательным взглядом прошелся по его лицу и только после этого повернулся к Луке: — Одевайся!».
Это был приказ, и теперь уже Лука не сомневался, что его постигнет та же участь, что и его отца.
Где-то в подсознании промелькнула предательская мыслишка: может, и прав был Петро, не надо было столь категорично отказываться от работы над Рублевским «Спасом», однако теперь он мог только сожалеть об этом. Неожиданно почувствовал, как грудь наполнилась какой-то пустотой. Хотелось жить и писать иконы, а его…
В его родном Удино говорили по этому поводу «пустить в распыл», и вот теперь… Как говорится, сколь веревочке не виться, все равно конец будет.
Мысли и какие-то отрывочные воспоминания сталкивались одна с другой, в голове шумела какая-то сумятица, и единственное, что он тогда спросил: «Вещи с собой брать или сразу на выход?»
«Ишь ты! — буркнул в усы тот, что был в черной кожаной куртке и с пистолетом на поясе. — На выход… Видать, поднаторел где-то.»
Однако его осадил седеющий франт в отглаженных брюках:
«Разговорчики! — и уже обращаясь к Луке: — Вещички свои можешь пока что здесь оставить. Да не вздумай только бежать да кренделя выписывать, себе же в убыток будет.»
Уже на пороге Лука обернулся на застывшего Петра, который, видимо, еще не верил, что на этот раз его обнесла чаша сия, и улыбнулся уголками губ. Не дрейфь, мол, служивый. Не я, так ты поживешь чуток.
Красивый черный лимузин был с зашторенными окнами, и Лука даже представить не мог, куда его везут. Но это было явно дальше Кремля, который находился в двух шагах от Арбата. Когда лимузин остановился и ему приказали выходить, он спустил ноги на вылизанную до блеска заасфальтированную площадку и уже не мог освободиться от мысли, что, пожалуй, именно здесь его и пустят в распыл. Обнесенный высоким забором лесистый участок и только вдалеке виднелись очертания дома, в занавешенных окнах которого даже не просматривался свет.
Уже гораздо позже он узнал, что это была дача Сталина, но в тот вечер…
Седеющий франт приказал следовать за ним, и Лука повиновался его приказу. На пороге дома их встретил еще один мужик в штатском, они о чем-то перебросились несколькими словами, и Луку ввели в дом. Кивнув на кресло, приказали ждать, пока не позовут.
«Зачем? — подумал тогда Лука. — Лучше бы уж сразу, без мучений».
Но судьбе было суждено распорядиться иначе, и когда его ввели в кабинет с зашторенными окнами и он опять увидел пышущего трубкой Сталина, а чуть поодаль Ягоду и Молотова…
Пыхнув трубкой и прищурившись на застывшего у дверей Луку, Сталин вдруг улыбнулся во все свое рябое лицо и приглашающим движением руки показал на мягкий стул подле стола.
Лука сглотнул скопившуюся во рту слюну, и на его лице отразилось нечто похожее на благодарственную гримасу. Однако ноги не слушались, и он с трудом заставил себя сдвинуться с места. Сделал несколько шагов и остановился, схватившись рукой за спинку стула.
И вновь по лицу Сталина скользнула мимолетная улыбка, тут же скрывшаяся в его усах.
В своих воспоминаниях Лука Михеевич Ушаков писал, что и сам не мог осознать впоследствии, что за винтик крутанулся в его мозгах, но он вдруг подумал, что если бы ему сейчас поручили писать портрет Сталина, то он написал бы его совершенно иным, не таким, каким он был изображен на журнальной вырезке, которую ему передал как-то председатель Удинского сельсовета с просьбой написать точно такой же, но большой портрет. И то ли это внезапное прозрение, что Сталин такой же человек, как все смертные, то ли еще что, но он вдруг почувствовал, как отступает липкий, мешающий говорить страх, и он вдруг произнес негромко:
«Спасибо».
«За что? — искренне удивился Сталин, но ему, видимо, все-таки был приятен душевный порыв иконописца, и он с легким кавказским акцентом произнес: — Насколько я догадываюсь, ты еще не ужинал?»
«Да нет, спасибочки, я не голоден, — заторопился Лука, но Сталин уже не слушал его. Приказал Ягоде относительно чая с баранками и, пока тот пропадал в приемной, спросил, покосившись при этом на улыбающегося Молотова:
«Это правда, что ты отказываешься писать Вседержителя? Или мне что-то не так доложили?»
Лука заметил, как с лица Молотова сползла улыбка, и вновь он почувствовал, как его начинает заполнять прежний страх.
Проникшийся каким-то необыкновенным чувством к человеку с рябым лицом и мягким кавказским акцентом, он не хотел, он не мог себе позволить хоть чем-то доставить ему неприятность, и оттого, видимо, заторопился, путаясь в словах:
«Я не отказываюсь, нет… Упаси Бог! Но я…»
«Ты что, просто боишься? — пришел ему на помощь Сталин. — Боишься, потому что это Андрей Рублев?»
«Да нет же, нет! — скривился в гримасе непонимания Лука. — У меня отец писал Рублева. И вроде бы ничего… получилось. Но здесь…»
«Может, он хочет сказать, что еще не дорос до той степени мастерства, какой владел его отец?» — подал голос Молотов.
«Не-ет, — пыхнул трубкой Сталин, — здесь что-то другое, более глубокое».
Покосился на умостившегося на краешке стула Луку и как бы про себя произнес:
«Школа?.. Боишься, что не сможешь переломить себя?»
Это было именно то, о чем подспудно догадывался Лука, когда его спрашивали, почему он не обращается к иконописи Андрея Рублева. Да, именно школа! Руководитель иконописной мастерской при Оружейной палате в Кремле Симон Ушаков, получивший статус «царского изографа», настоятельно добивался того, чтобы иконописцы держались правдивого изображения — «как в жизни бывает», и, пожалуй, самой показательной в этом отношении иконой является «Спас Нерукотворный». Светотеневая моделировка и телесный цвет Лика Спасителя, реалистически написанные складки ткани плата. Что же касается Рублева, перед которым преклонялся Лука Ушаков…
В иконах и фресках преподобного Андрея Лука видел прежде всего свидетельство о приближенности Бога к человеку, конечно, только в той мере, которая может быть открыта Самим Богом. И поэтому Лик Спасителя одновременно недостижим и в то же время близок к падшему человеку, полон сострадания и понимания человеческой немощи.
Вновь пыхнув своей трубкой и прищурившись на Луку, Сталин словно прочитал его мысли. Усмехнулся чему-то своему, затаенному, и негромко спросил:
«Не ошибусь, если скажу, что и тебе пришлось читать трактат Симона Ушакова «Слово к любителю иконного писания»?»
Пораженный даже не столько догадкой Сталина, сколько его познаниями по иконописи, Лука только утвердительно кивнул головой.
«Так вот должен тебе сказать, — ухмыльнулся в усы Сталин, — что Ушаков был не столько разрушителем канонов древнерусского иконописания, сколько его охранителем. И я убежден, что только благодаря Симону Ушакову русская иконопись уже в семнадцатом веке не превратилась в непонятную смесь иконы и западноевропейской картины. И еще должен сказать, что вся двойственность натуры Ушакова нашла свое отражение в им же написанных иконах».
Он явно заводился и уже не мог остановиться:
«Да возьми хотя бы «Троицу Ветхозаветную», в основу которой положена композиция Рублева. Вроде бы, как и стилистика живописи далека от плоскостной манеры древнерусских иконописцев, и лики, детали одежды написаны полуобъемно, с использованием светотени, однако вся эта светотеневая лепка как бы очень добрая, недосказанная. Будто Ушаков не решается перейти грань между живописью иконы и реалистической картины и как бы останавливается на полпути».
Он замолчал, явно удовлетворенный собой, и, уже пыхнув трубкой в сторону Молотова, добавил:
«А тут некоторые товарищи пытаются убедить меня в том, что не получится, не получится… Получится! Все получится! И «Спас Вседержитель» получится, и «Апостол Павел» получится, и «Архангел Гавриил» получится! И оттого все получится, что ты не только Ушакова пишешь, но и иконы Новгородской школы, а это те самые истоки, от которых шел и Андрей Рублев.»
В этот момент открылась дверь и на пороге застыла фигура Ягоды.
«Кстати, — слегка нахмурился Сталин, — вы показывали нашему товарищу Ушакову те иконы, которые были найдены в Звенигороде?»
И увидев, как замельтешил Ягода, произнес жестким, не обещающим ничего хорошего тоном:
«Так чего же вы от него требуете?»
Лука уже слышал, что еще в восемнадцатом году в дровяном сарае Успенского собора в Звенигороде были обнаружены три большие, потемневшие от времени иконы, создателем которых мог быть только преподобный Андрей Рублев. «Спас Вседержитель», «Апостол Павел» и «Архангел Гавриил». Но чтобы увидеть это чудо своими глазами… В подобное Лука даже поверить не мог.
В свою мастерскую на Арбате, с которой он уже распрощался было, не чая больше окунуться в запах красок, он вернулся переполненный впечатлениями и желанием творить. Столь же ошеломленный его рассказом о разговоре со Сталиным, Петро верил и не верил услышанному. Но когда помощник Ягоды выгрузил из машины огромную коробку с усиленным пайком и наказал Петру, чтобы тот помогал Луке во всем, что тот прикажет, он, кажется, проникся окончательно, однако не выдержал, спросил с ехидцей в голосе:
«Ну что, теперь-то сможешь заделать иконку?»
Ему, видимо, все еще не давал покоя тот животный страх за свою собственную жизнь, когда увозили Луку.
«Надо! — кивнул головой Лука. — Он же поверил мне».
«Он — это?..» — Петро так и не смог произнести вслух обожествленного для него слова, но и так было ясно, кого он имеет в виду. Окончательно сломленный, он сглотнул предательскую слюну и уже не досаждал своего поднадзорного вопросами. Правда, он не понимал одного. Зачем нянчиться с этим мазилой, если подобных икон в церквях да по хатам хоть пруд пруди?
Погрузившись с головой в работу, Лука даже не заметил, как наступил вечер, и только когда поднялся из-за стола, чтобы зажечь свечи — свои иконы он писал только при свечах, при мерцающем свете, льющемся как бы из-под руки, как это было при великих иконописцах православной Руси, он вдруг осознал, что в его «Спасе» нет души и того понимания человеческой скорби, что нес в себе «Спас Вседержитель». И от осознания собственной беспомощности и несостоятельности ему стало страшно. Страшно даже не за свою жизнь, а за то страшно, что он не мог оправдать доверия человека, который напоил его сладким чаем со свежеиспеченными баранками и поверил в то, что он может повторить преподобного Андрея.
В комнате за перегородкой уже похрапывал Петро, и Лука, даже не пытаясь сдержать рвущихся слез, упал на колени перед образами.
Он молился, захлебываясь словами, и просил Всевышнего, чтобы Он наполнил его душу той же верой в Спасителя, что была у Рублева, и он бы смог приблизиться к его творению.
Молился, плакал и клал поклоны, потеряв ощущение пространства и времени.
Когда, казалось, иссякли все слезы, он, отирая глаза испачканной краской ладонью, поднялся с колен. Была уже глубокая ночь, и даже угомонились брехливые арбатские дворняги. Повернулся лицом к окну, что выходило в тихий арбатский дворик, и…
О Боже!
В темном оконном проеме словно завис Лик Рублевского «Спаса».
Не в силах сдвинуться с места, осенил себя крестным знамением, однако его словно прожигал взгляд Вседержителя, и Лука, опасаясь за свой рассудок, вновь осенил себя крестным знамением.
В его мозгах что-то щелкнуло, и он, не зная, радоваться или печалиться этому видению, забормотал первую молитву, что пришла в голову. Однако Лик Рублевского «Спаса» все также оставался в оконном проеме, и он, не смея приблизиться к нему, все-таки заставил себя сделать шаг, другой…
Лик не исчезал.
Впившись глазами в Лик Спасителя, Лука буквально пожирал его глазами, как вдруг в его мозгах снова что-то щелкнуло, и он бросился в комнату, где похрапывал Петро. С силой толкнув его в подреберье, заставил открыть глаза и, схватив за руку, потащил за собой.
«Ты… ты чего это? — взвился еще не проснувшийся до конца Петро. — Пожар?»
Однако Лука продолжал тащить его за собой, и наконец-то проснувшийся Петро со злостью выдернул руку.
«Ты чего, совсем, что ли, сдурел? Или, может, думаешь, что если тебя к Сталину возят, то тебе дозволено по ночам людей с кроватей стаскивать?»
«Да не злись ты, не злись! — горячечным шепотом заторопился Лука. — Сейчас сам все увидишь».
Видимо сообразив, что действительно случилось нечто такое, что заставило Луку будить его среди ночи, Петро зашлепал босыми ногами в святая святых богомаза и остановился в дверях, уставившись злыми глазами на своего подопечного.
«Ну, чего тут у тебя стряслось?»
Лука показал на окно, в котором все так же продолжал высвечиваться «Рублевский Спас».
«Гляди! Сам все поймешь».
Петро повернулся лицом к окну, обшарил его настороженным взглядом, но, так и не увидев в нем ничего интересного, тем более опасного, крутанулся к Луке.
«Ты… ты чего это, контра?.. В игрушки со мной играть надумал? Сам все поймешь… — скривился он в злобной гримасе. — А хрен ли тут понимать, если окно — оно и есть окно!»
«Да ты чего? — возмутился Лука. — Окно… Да ты зенки-то свои раскрой, что там в окне. Раскрой!»
Оглушенный столь непонятным натиском иконописца, Петро уставился глазами на оконный проем, но, видимо, так и не найдя в нем ничего интересного, уже более миролюбиво произнес:
«Да ты хоть скажи по-человечески, что ты там увидел».
Пораженный тем, что Петро не видит Лик Спасителя, Лука только и смог, что шевельнуть губами:
«Ты что, действительно ничего не видишь? Там же «Спас»!.. «Спас Вседержитель»!»
Передернув плечами, Петро еще раз покосился на оконный проем, перевел взгляд на Луку.
«Ты, парень, того… кроме меня об этом больше никому не рассказывай. Хоть ты и малёвщик великий, однако, и тебя в психушку замести могут».
Покрутил пальцем у виска, подошел к ведру с водой, зачерпнул кружку, и его острый кадык заходил вверх-вниз от больших, смачных глотков. Отер губы тыльной стороной ладони и, еще раз покрутив пальцем у виска, прошлепал босыми ногами к кровати.
Не в силах понять, что же такое с ним творится на самом деле, и в то же время осознавая, что еще немного — и за ним действительно можно будет присылать каталажку с решетками, Лука повернулся лицом к окну, однако за стеклом уже не было даже напоминания того, о чем он и помышлять никогда не мог.
В эту ночь он так и не смог заснуть, однако вдруг почувствовал в себе какую-то необыкновенную уверенность и уже не отходил от холста до тех пор, пока полностью не был закончен «Спас Вседержитель»…
Наградой за икону была огромная связка точно таких же баранок, какими его угощал Сталин…
Опустив пожелтевшие страницы на пол, Семен закрыл глаза и почти воочию представил себе явление Рублевского Спаса Луке Ушакову, пытаясь понять, ПОЧЕМУ Спас явился только молодому иконописцу и в то же время он был наглухо закрыт для сотрудника ОГПУ. За этим скрывалось нечто запредельное, недоступное простому человеческому пониманию, и единственно, что было совершенно бесспорным для Семена, так это то, что кто-то еще третий знал о том явлении Спаса отцу Ефрема Ушакова и воспользовался этим, чтобы довести удинского иконописца до «нужной кондиции». А точнее говоря, до сумасшествия.
Знать бы только, кто этот третий и чего именно он добивался от Ефрема? Продажи тех фамильных икон, что хранились в тайнике под полом, или чего-то еще, что пока скрыто от глаз следствия?
От всех этих мыслей затылочная часть стала наливаться гнетущим нытьем — первый симптом надвигающейся боли, и Семен перевернулся на бок, стараясь не думать уже ни о чем.
Глава 28
Расследование уголовного дела находилось в завершающей стадии, когда каждая минута на счету, и Семен материл себя за то, что пошел на поводу «комитетчиков», согласившись на эту авантюру с «подсадной уткой». Пролежав целые сутки на больничной койке в одиночной палате, в которой была установлена скрытая видеокамера, и озверев от вынужденного безделья, он уже не верил в то, что ЕГО ЗАКАЗЧИК купится на эту подставу и рискнет достать-таки следователя Головко в Склифе. Для этого надо было иметь весьма вескую причину, а именно её, причину, Семен так и не смог высчитать. И получалось…
Получалась хреновина с морковиной. Порой он даже начинал склоняться к мысли, что та хренотень, которая приключилась с ним в подъезде, попытка ограбления, была просто разыграна по всем правилам системы Станиславского.
Единственное, что его связывало сейчас с внешним миром, так это мобильный телефон с новенькой сим-картой, оставленный ему Стоговым, записная книжка, которую он захватил с собой из дома, да еще, пожалуй, парочка довольно плечистых «врачей в штатском», которые также изнывали от тоски в специально отведенной комнате. Правда, его вынужденное безделье хоть в какой-то мере скрадывала бутылка коньяка, оставленная ему запасливым и довольно мудрым, несмотря на сравнительную молодость, капитаном ФСБ Стоговым, да кипятильник с пачкой чая, который можно было заваривать тут же, не выходя из палаты.
На случай появления в палате долгожданно-незваных гостей или гостя, должна была сработать система оперативного оповещения.
Решив, что время утреннего обхода — это не тот час, когда должен сработать киллер, если, конечно, принять за исходную точку предположение, что его все-таки попытаются достать в больнице, Семен позволил «уговорить» себя, что это вовсе не палата в Склифе, а его рабочий кабинет, и пора наверстывать упущенное время. Главное сейчас — попытаться дозвониться до Воронцова, который обещался «просветить» американскую линию Рублевского «Спаса».
Граф Воронцов словно ждал этого звонка. По крайней мере и обрадовался, и удивился ему одновременно.
— Семен?! Верю и не верю, что это ты! Господи, как же я рад тебя слышать!
— А кто же еще, если не я? — удивился, явно шокированный этим потоком слов, Головко.
— Да как же так! — продолжал плескаться словами Воронцов. — Мы тоже Москву смотрим, все центральные телеканалы. И вдруг вчера узнаю, что на «следователя Головко» совершено вооруженное нападение и ты с ранением головы доставлен в больницу. Господи, да как же здесь не волноваться! Я же догадываюсь, с чего бы это вдруг тебя решили к праотцам пустить. Державин и Рублевский «Спас»! Видать, и до тебя чьи-то ручонки дотянулись, хотя по телевизору и сказали, что рассматриваются две версии нападения: вооруженное ограбление и попытка убийства в связи с твоей профессиональной деятельностью.
Он замолчал было, но тут же взорвался снова:
— Это же надо такое придумать! Ограбление… Идиоты! Если они убрали Державина и расправились со своим Даугелем… Идиоты! И когда я услышал об этом, то стал сразу же тебе звонить, однако твой мобильный телефон молчит, и я уже… — Воронцов перевел дыхание и уже чуть спокойнее добавил: — В общем, я страшно рад тебя слышать и страшно рад, что ты все-таки живой.
— Спасибо, Иларион Владимирович! Спасибо. Я тоже страшно рад слышать ваш голос, страшно рад.
— О-о-о! — повеселел Воронцов. — Надеюсь, ты еще более будешь рад, когда узнаешь, что я тут накопал. Кстати, ты еще не потерял интереса к московскому партнеру этого засранца Лазарева?
— Иларион Владимирович… О чем вы! Я же жду не дождусь вашего звонка.
— Тогда слушай сюда, как говорит мой друг Марк Натансон. Но сначала один вопрос. Ты слышал когда-нибудь о художественной галерее «Рампа»? Это у вас, в Москве.
«Рампа…»
И словно ассоциативный сдвиг в голове:
«Генеральный директор Центра искусств «Галатея» Герман Венгеров и его пропавший, точнее говоря, украденный мобильник, по которому звонили Рудольфу Даугелю…»
Головко вдруг почувствовал, как у него екнуло где-то под ложечкой.
— Да, конечно. Владелец некто Неручев.
— Отчего же «некто»? — хмыкнул Воронцов. — Весьма известный коллекционер старинных икон и картин русских живописцев. По крайней мере именно таким он известен американским коллекционерам.
Головко молчал, и Воронцов счел нужным сказать главное:
— Так вот, дорогой мой. Этот самый Неручев является тем самым московским компаньоном Лазарева, я имею в виду владельца «Джорджии», который поставляет ему на аукционные распродажи весьма ценные иконы и картины русских художников.
Подумал немного и добавил:
— Включая, естественно, и фальшаки.
— Вы имеете в виду того фальшивого Левитана, на котором обжегся в свое время владелец московской «Галатеи» Венгеров?
— А ты-то откуда об этом знаешь? — удивился граф.
— Работа такая.
— Что ж, уважаю, — с ноткой одобрения в голосе произнес Воронцов. — Чувствую, времени зря ты не терял. А что касается того «Левитана», из-за которого произошел грандиозный скандал… У меня есть все основания полагать, что это была не единственная попытка господ Неручева и Лазарева подсунуть покупателю старого цыганского мерина с изъеденными зубами вместо породистого, чистокровного рысака.
Вслушиваясь в раскатистый баритон графа, который пытался донести до московского следователя свою версию совместного бизнеса господ Неручева и Лазарева, Головко пытался выстроить в единую цепочку не стыкующиеся, казалось бы, звенья этой самой цепочки.
Нью-йоркский аукцион, проводимый художественной галереей «Джорджия»… предварительный показ «Спаса» Андрея Рублева и те переговоры с владельцем «Джорджии», которые начал вести граф Воронцов, дабы еще до официального начала аукциона купить эту икону… Сомнения Державина и его командировка в Москву, где он должен был встретиться с сыном Луки Ушакова — Ефремом… Замаскированное убийство Державина в московской гостинице и следом за ним тщательно продуманное убийство Рудольфа Даугеля… Но чуть раньше — попытка Неручева «восстановить отношения» с Венгеровым и здесь же похищение его мобильного телефона…
Эту цепочку можно было бы продолжать и дальше, однако на языке Семена вертелся один-единственный вопрос:
— Скажите, Лазарев мог знать или хотя бы догадываться о тех сомнениях относительно «Спаса», которые терзали Державина?
— Безусловно!
«Безусловно…». Казалось бы, на этом можно было поставить точку, однако в этой цепи кровавых событий не хватало какого-то связующего звена, причем очень важного, без которого невозможно было считать это дело закрытым.
Распрощавшись с Воронцовым, которого, как порой казалось Семену, он знает уже давным-давно, Семен тут же перезвонил Бусурину.
— Леонид Яковлевич, я, кажется, вышел не только на американского заказчика, но и на его московского подельника.
— Господи! — пробурчал Бусурин. — Кому не спится?.. Семену Головко да еще, пожалуй…
Он нарочито громко откашлялся и уже чуть тише произнес:
— Ты хоть бы поздоровался сначала, а то — заказчика… подельника… Ты лучше скажи, как ты там? Врачи, небось, уже всю задницу искололи?
— Нормалёк! — хмыкнул Семен, которому действительно за прошедшие сутки всандалили столько уколов и в руку, и в плечо, и в обе ягодицы, что он теперь даже сомневаться стал в том, сможет ли сидеть на стуле, когда выйдет на работу. — Живу, как на курорте.
— На курорте… — вновь вернулся к привычному бурчанию Бусурин, на своей собственной шкуре познавший, что такое больнично-госпитальный «курорт» и с чем его можно сравнить. — Ну ладно. Чувствую, что не унываешь, значит, живой еще. Что там у тебя?
— Я только что звонил Воронцову… Короче, граф вышел на московского компаньона Лазарева, который, судя по всему, и спланировал акции по ликвидации как Державина, так и Даугеля.
— И кто же этот умелец?
— Неручев! Владелец художественной галереи «Рампа». И я бы просил вас копнуть относительно его завязок с художественной галереей Лазарева в Нью-Йорке. Да, и вот что еще…
— Однако Бусурин уже не слушал Семена.
— Как?.. Как ты назвал фамилию? Неручев? — И тут же: — Господи! Вот же старый пенек! Видно, действительно пора на пенсию. Как же я сразу-то не вспомнил? Неручев!
— Леонид Яковлевич… — напомнил о себе Семен.
— Да! Да, да. Прости, Семен. Но, кажется, действительно пора рапорт подавать. Неручев! Змей подколодный! Ведь тот седой бобер на фотографии из ресторана — это и есть твой Неручев!
— Что, неужто старый знакомый?
— Знакомый… — хмыкнул Бусурин. — Я этого «знакомого» разрабатывал, когда еще в капитанах ходил, а он на ту пору в аппарате ЦК партии весьма значимое кресло занимал, в отделе культуры.
— В ЦК партии?!.
— Да, в том самом ЦК, на Старой площади!
— И… и что?
— Понимаю, конечно, твое состояние, но пока что ничего конкретного сказать не смогу, придется денек-другой потерпеть. Все-таки четверть века, считай, прошло, многое подзабылось, так что надо будет архив запросить. Однако одно могу сказать точно: калач тертый, предельно осторожный и жестокий.
О последнем полковник Бусурин мог бы и не говорить. В жестокости бывшего партийного функционера Неручева Головко убедился сам.
К характеристике, данной полковником ФСБ, он мог бы добавить и свое видение владельца художественной галереи «Рампа», сложившееся на основе того, как он попытался подставить Германа Венгерова, известного на Москве коллекционера, владельца Центра искусств «Галатея».
За этим, судя по всему, что-то стояло, но как минимум можно было предполагать, что это почти патологическая зависть, перешедшая в лютую ненависть к более успешному и более признанному на Москве коллеге. И подстава эта была хорошо продуманной акцией, чтобы на долгие годы, а возможно, что и навсегда, запечатать Венгерова на зоне.
Вот и верь после этого эстетам от психологии, которые утверждают, будто общение с большим искусством делает человека духовно насыщенным, прекрасным и благородным. Не-ет, господа эстеты, здесь, пожалуй, другая истина сгодится: горбатеньким родился, горбатым и помрешь.
Глава 29
Уже напрямую связывая убийство Державина с активизацией Неручева, Бусурин попросил спецов из научно-технического отдела восстановить вычеркнутые места в рукописи более чем тридцатилетней давности, которую искусствовед-правдолюбец когда-то отнес в «Литературную газету» и где она все эти годы пылилась вместе с «надзорным делом» в архиве КГБ, и теперь мог убедиться в том, что у «товарища Неручева» были весьма веские причины опасаться в свое время кандидата искусствоведческих наук Игоря Державина.
То ли Державин в свои тридцать лет действительно оставался максималистом-правдоискателем, который пытался бить во все колокола, надеясь достучаться до партийной, не говоря уж о гражданской совести партийных чинуш, или же просто был вечным оппозиционером, однако как бы там ни было, но в авторском варианте исчерченной редактором статьи Державина дважды упоминался И.П. Неручев, который обвинялся в пособничестве незаконному оттоку полотен знаменитых передвижников из музейного фонда страны. И поэтому не стоило удивляться тому, что Неручев приложил все свои возможности и связи, чтобы уже навсегда обезопасить свою задницу, выдворив Державина за пределы СССР. А там… пиши, родной, что вздумается, все равно это будет считаться клеветой и наветом высланного из страны диссидента.
— Вот же сволота! — выругался Бусурин и, вложив архивное дело Державина в папочку, с подготовленным обоснованием таможенной разработки контрабандного груза, который должен был пойти сначала на Украину и уже из Одессы в Америку, по внутренней связи позвонил Завьялову:
— Можно будет подойти, товарищ генерал?
— Жду!
…Стараясь быть предельно лаконичным, Бусурин изложил суть таможенной разработки, не забыл добавить к этому, что Пенкин уже выехал поездом в Одессу, где должен будет продемонстрировать возможному хвосту активную деятельность не только по восстановлению прежних связей, но и дать понять Заказчику, что капитан судна, на котором иконы должны уйти в Штаты, ждет не дождется обещанного гонорара, и уже после этого перешел к более полной характеристике Неручева.
— Москвич, шестьдесят восемь лет. Закончил историко-архивный институт, где проявил себя активным комсомольцем, и сразу же был рекомендован на работу в райком комсомола. Инструктор, зав. отделом культуры, и как продолжение служебной лестницы — горком комсомола, где он, видимо, был замечен старшими товарищами и выдвинут на работу в Московский горком партии. Ну а там до Старой площади рукой подать, где также продолжал заниматься культурой.
— То есть, чиновник Отдела культуры ЦК КПСС? — уточнил Завьялов.
— Так точно. И вот здесь-то, судя по всему, и проявилась его истинная сущность. Пользуясь своим положением, он изымал из музейных запасников, а также из выставочных фондов провинциальных музеев шедевры русской живописи и…
— И что, есть доказательства? — нахмурился Завьялов, не очень-то любивший перетряхивать белье членов Политбюро или тех же цэковских чинуш.
— Ну, во-первых, черновой вариант статьи Державина, которая с соответствующими купюрами была опубликована в «Литературной газете», а во-вторых…
— Державин — это отпетый диссидент! — повысил голос Завьялов. — Я хорошо помню его нападки на нас в зарубежной прессе, так что делать обоснование на его публикации в желтой прессе — это, полковник, просто непозволительно.
«Литературку» советских времен он почему-то отнес к разряду «желтой прессы», на что Бусурин только плечами пожал.
— Извините, но я еще не закончил, товарищ генерал. Так вот, подтверждением правоты Державина явилось так называемое «Арбатское дело», когда была выявлена сеть скупщиков музейных ценностей, старинных икон и картин, не подлежащих вывозу. Вот тогда-то мы и зацепились за «товарища Неручева», более известного в своем кругу под кличкой Барин.
— А почему — Барин? — покосился на полковника Завьялов, окончательно обидевшийся за цэковского аппаратчика, на которого навесили совсем уж не советское погоняло.
— Насколько я помню того Неручева — барские привычки, барские замашки и совершенно хамское отношение к людям.
— Хорошо, хорошо, — движением руки остановил его Завьялов, — пусть Барин. Однако, насколько я помню это уголовное дело, никто со Старой площади по нему не проходил.
— Так точно, из цэковских на скамье подсудимых никого не было. Однако это вовсе не значит, что тот же Неручев не засветился как фигурант, которого от скамьи подсудимых спасли его связи да пресловутое телефонное право. На зону пошел довольно известный на Арбате «коллекционер» Георгий Цекало, эмигрировавший после освобождения в Америку и взявший фамилию жены — Лазарев. Что же касается нашего Барина, то ему, можно сказать, повезло — его всего лишь поперли со Старой площади. Это был восемьдесят второй год, когда Генеральным секретарем партии стал Юрий Владимирович Андропов.
Упоминание об Андропове, имя которого у старых комитетчиков считается святым, заставило Завьялова откашляться, и он уже совершенно иным тоном произнес:
— А потом началась горбачевская перестройка, мать бы ей в дышло, затем Ельцин…
— Совершенно верно, — подхватил Бусурин, — Ельцин. Нашему товарищу Барину, который на ту пору уже стал «господином Неручевым», уже нечего было опасаться, и он позволил себе открыть художественную галерею из украденных в свое время картин, не забывая при этом и о своем старом бизнесе.
— А если конкретно?
— Контрабандная поставка икон, картин и прочих музейных ценностей за рубеж. В данном случае в Штаты, где его подельник по бизнесу также открыл свою художественную галерею, периодически устраивая аукционы из тех икон и картин, которые поставлял Неручев.
— М-да, — пожал плечами Завьялов, — и все-таки здесь что-то не то.
— Не понимаю!
— Видишь ли, что-то с логикой у нас не клеится.
Бусурин не мог не обратить внимания на то, что генералом было сказано «у нас не клеится», а не «у тебя», и это было обнадеживающим знаком.
— Ты только что убеждал меня в том, что Неручев уже не один год уводит в Штаты иконы и картины русских живописцев, что говорит о налаженном канале контрабанды, и тут же закручиваешь игру с каким-то Пенкиным, через которого, якобы, Неручев пытается вывезти партию по-настоящему ценных икон. Вот я и спрашиваю тебя, где здесь логика?
— Я тоже ломал над этим голову.
— И что?
— Вы помните задержание на Брестской таможне груза с иконами Владимирской школы?
— Естественно. Насколько мне известно, следствию так и не удалось выяснить, кто же настоящий хозяин этих икон и для кого они предназначались.
— Считайте, что уже удалось кое-что узнать. Проанализировав все задержания за последний год, я пришел к выводу, что хозяином тех икон является тот самый заказчик, который вышел на Пенкина. Ему срочно понадобился надежный канал увода большой партии действительно ценных икон, причем западное направление и Прибалтика сразу же исключались, так как находятся в постоянной оперативной разработке, и вот тогда-то его вывели на Зяму, который мог бы порекомендовать надежный канал южного направления. А тут как раз и УДО подоспело. Так что, Анатолий Павлович…
И Бусурин развел руками. Мол, хоть мы и в полковниках ходим, однако тоже не лыком шиты.
— Вроде бы, все логично, — вынужден был принять версию Бусурина Завьялов, — если бы не одна запятая. К чему, спрашивается, ему такая спешка с каналом на вывоз икон, причем весьма ценных, если он, при его-то возможностях, мог бы проложить совершенно новый чистенький канал и уже со спокойной душой вывезти эти иконы в Америку?
— Судя по всему, под Неручевым начинает гореть земля и он вынужден рвать из России, чтобы остатки лет провести в Италии, причем как можно быстрее. Есть информация, что ему уже присмотрели вполне приличную виллу на Сардинии, к тому же он собирается выставить на продажу свою художественную галерею, что уже само собой говорит о многом. Но до этого ему надо успеть перебросить своему подельнику в Нью-Йорке иконы Ушакова, и он заметался в поисках надежного канала. Кстати, не исключаю также и то, что он отслеживает ход уголовного дела по факту убийства Державина, и у него начинается элементарный мандраж.
— С чего бы это?
— Уж слишком много огрехов было допущено исполнителем, за которые не мог не зацепиться следователь. А он, Неручев, реалист по жизни и прекрасно понимает, чем ему все это грозит.
— Хорошо, допустим, все это действительно так. Но что мы сможем предъявить Неручеву, задержав на границе эти иконы? Ведь нет даже доказательств того, что именно он является их хозяином. Отпечатки пальцев?.. Так его адвокаты посоветуют нам засунуть их куда-нибудь поглубже, заявив, что буквально несколькими днями раньше некто неизвестный привез эти иконы в галерею Неручева, чтобы провести экспертизу. И что тогда?
— Вы забываете, что по его следу идем не только мы, но и Следственное управление при Московской прокуратуре, следователь Головко, и именно он начнет его раскрутку.
— На чем?
— Во-первых, убийство Ефрема Ушакова. Экспертиза, проведенная по результатам эксгумации, показала, что его сначала ударили тупым предметом по голове, что и явилось причиной смерти, и уже после этого подожгли дом, понадеявшись, что пожар скроет истинную причину смерти. Кстати, соседи Ушакова уже опознали на фотографиях господина Неручева, его водителя и Костырко, которые в тот день приезжали к Ушакову и незадолго до пожара покинули его дом.
— Ну это, положим, еще доказать надо.
— Головко докажет, — успокоил Завьялова Бусурин. — Хваткости не занимать. И как только он подключится к допросу Костырко, который занимается загрузкой икон в тайник рефрижератора, могу заверить, расколет его до самой задницы.
— Ну-ну, — остался верен себе Завьялов, — нашему бы теляти да волка съесть. А что во-вторых?
— Это раскрутка водителя КРАЗа, под которым погиб Рудольф Даугель, и еще два хорошо спланированных наезда, в результате которых были убраны эксперты высочайшей квалификации, которые, судя по всему, представляли для Неручева более чем серьезную опасность. Исполнитель — всё тот же Илья Дремов, как выяснилось, брат личного шофера Неручева. И eщe один немаловажный аспект… Именно Илью Дремова Неручев навязал Пенкину в качестве водителя рефрижератора. И когда мы его возьмем, я не думаю, что он начнет покрывать Неручева, потянув всю вину на себя.
— Что, есть серьезные зацепки?
— Так точно! Распечатка телефонных разговоров Дремова со своим братом.
— Что ж, будем надеяться, — уже без прежнего скептицизма в голосе пробурчал Завьялов и как-то снизу вверх покосился на Бусурина: — Как там Головко?
— Держится.
Глава 30
Изнывая от безделья на больничной койке и время от времени подбадривая себя свежезаваренным чаем с «бульками» коньяка, Семен вдруг поймал себя на том, что все чаще и чаще думает о Злате. Отчего-то вдруг появилась потребность видеть ее глаза, вдыхать запах ее духов и слушать рассказы о том же Андрее Рублеве, о его знаменитой «Троице» и «Спасе», которые воспел в своих стихах Николай Клюев, томик которого она подарила ему, когда они пили чай в комнате Ольги Викентьевны.
Пустите Бояна — Рублевскую Русь,
Я Тайной умоюсь, я Песней утрусь…
Господи, всего лишь две коротенькие строчки, а ощущение такое, будто душа выплеснулась на бумагу.
Я Тайной умоюсь, я Песней утрусь…
Потянулся было к лежавшему на тумбочке мобильнику, однако тут же отдернул руку, мучаясь оттого, что не может позволить себе позвонить ей ПРОСТО ТАК.
— Господи, вот же идиот бессловесный! — обругал он сам себя, как вдруг его осенило.
Неручев!
Будучи экспертом по русской живописи, она должна довольно неплохо знать владельца художественной галереи «Рампа», к тому же он был на похоронах ее отца, что тоже говорит о многом, и возможно, что именно Злата прояснит кое-какие щепетильно-искусствоведческие моменты относительно господина Неручева.
И все-таки рука не поднималась набрать ее номер.
Сбросив с койки ноги, он достал из-за тумбочки ополовиненную бутылку коньяка, отхлебнул для храбрости несколько «булек».
— Злата?
Казалось, она ждала этого звонка. А может быть, действительно ждала.
— Семен?! Господи! Ты где сейчас? Я же чуть с ума не сошла, когда по телевизору сказали, что тебя пытались убить и увезли на «скорой».
— Да я вроде бы как… — попытался было оправдаться Семен, но Злата будто не слышала его:
— Господи милостивый, я так рада тебя слышать! Ты хоть скажи, жив? А то ведь я уже раз десять звонила в приемную, и всегда один и тот же ответ: «Состояние стабильное, но посещение пока что запрещено». И вдруг твой звонок… Господи, я так рада, так рада тебя слышать!
Растерявшись от этого натиска и в то же время зависший от счастья в каком-то эйфорическом пространстве, Семен только и мог, что еще раз обозвать себя мысленно идиотом, и, давясь собственными словами, едва слышно произнес:
— Я тоже… я страшно счастлив тебя слышать, и как только выберусь отсюда…
— Но я… я хотела бы прямо сегодня видеть тебя! Я сейчас же… сейчас приеду!
— Не пустят.
— А когда же можно будет?
— Я тебе сразу позвоню. Думаю, не позже, чем завтра. От силы — дня два еще.
— Господи, как же я хочу тебя видеть!
— И я… я тоже.
Они говорили еще и еще, пока Семен не вспомнил о Неручеве.
— Послушай, Злата, я тут потихонечку начинаю работать, так у меня к тебе просьба: ты не могла бы проконсультировать меня по частным художественным галереям Москвы?
— А кто конкретно тебя интересует?
— Картинная галерея «Рампа».
— Кто, Неручев?!
Он несколько удивился той реакции, с которой Злата восприняла его просьбу, и негромко подтвердил:
— Да, владелец «Рампы» Неручев.
В трубке послышался какой-то глубинный вздох, и Злата, словно опасаясь, что ее может кто-то услышать, негромко произнесла:
— Боюсь, что именно по Неручеву я тебе не смогу помочь. И… и не хочу о нем говорить.
— Прости… может, что-нибудь личное? — насторожился Семен.
— Да как тебе сказать… Я, конечно, мало что об этом человеке знаю, о нем тебе гораздо больше может моя мама рассказать, если, конечно, посчитает нужным, но одно могу сказать точно. Игнат Петрович словно рок, зависший над нашей семьей.
— Не понял!
— Это, конечно, трудно понять, но в свое время, когда он еще большим партийным чиновником был и курировал какую-то часть советской культуры, а тетка моя чуть ли не подчинялась ему, работая в министерстве культуры, он был ее любовником. И мама не исключает возможности того, что свою руку к высылке отца из России приложил и наш Игнат Петрович.
Головко молчал, пораженный услышанным. Молчала и Злата.
— Она… она что, сама рассказала об этом? — наконец-то спросил он.
— Да. Когда рассказала об отце.
— А тетка знала о том, что он… Неручев…
— Даже не сомневаюсь в этом. Кстати, они и сейчас продолжают поддерживать отношения.
— И как же твоя мама?
— Ты хочешь спросить, простила ли она ее? Простила. Все-таки родная сестра.
— М-да, — только и смог пробормотать Семен, с силой растирая висок.
Из того, что рассказала Злата, «кружева» получались более чем интересные. С одной стороны — Ольга Викентьевна и молодой искусствовед Державин, с другой стороны — ее сестра и аппаратный чиновник ЦК КПСС Неручев, который, уже будучи российским компаньоном Лазарева, владельца нью-йоркской художественной галереи «Джорджия», является едва ли не самым главным подозреваемым в организации убийства уже маститого эксперта по искусству Игоря Державина. И если сестра Ольги Викентьевны Мансуровой продолжает поддерживать связь с Неручевым…
События разворачивались более чем интересные. По крайней мере теперь становилось понятным, с чего бы вдруг у господина Неручева появился столь острый интерес к следователю Головко, когда он вплотную занялся тем ДТП, в котором погиб ведущий эксперт Мансуров, представлявший более чем серьезную опасность для Неручева, и от кого он узнал про разговор в доме Мансуровых. Восстанавливая в памяти свой визит к Мансуровым, Семен вспомнил, как в комнату несколько раз входила сестра Ольги Викентьевны, и он уже не сомневался в том, что именно она рассказала Неручеву о реакции следователя на рассказ Златы.
Да, с этим вроде бы что-то прояснялось, однако непонятным оставалось главное. Откуда, из какого источника Неручев и Лазарев могли знать о том, что «Спас», которым восемьдесят лет назад советское правительство рассчиталось за партию бросовой сельхозтехники, поставленной в СССР молодым еще Армандом Хаммером, — гениально сработанная Лукой Ушаковым икона, практически не отличимая от настоящего Рублевского «Спаса»? Если, конечно, Державина убили из-за опасения, что он докопается до правды о «Спасе», выставленном на аукцион «Джорджией», а не из-за чего-нибудь еще. Поводов для убийства, как догадывался Семен, у российско-американского спарка Неручев-Лазарев было предостаточно.
В голове крутилась лихорадочная круговерть, надо было что-то говорить, и именно в этот момент на помощь пришла Злата:
— Ты удивлен?
— Честно говоря, да.
— Но, надеюсь, не шокирован?
— Господи, да о чем ты! — «возмутился» Семен. — Как говорят в Одессе, где та тетя, а где мы с тобой.
— Вот и я также подумала, — засмеялась Злата.
Потом вдруг резко остановилась и едва слышно произнесла:
— Семен…
— Да, милая?
Он даже сам не мог понять, как вырвалось у него это слово.
— Я… я, кажется, только и думаю, что о тебе.
Он вдруг почувствовал, как перехватило дыхание, и так же негромко произнес:
— И я… я тоже все время думаю о тебе.
— Господи! Как же я счастлива!
Глава 31
На совещании, которое проводил генерал Завьялов, пришли к выводу, что Дремова лучше всего брать на таможенном переходе, а не на борту судна во время его загрузки в Одесском порту. Во-первых, это позволяло провести в жизнь оперативную разработку, предложенную таможенниками, но что, пожалуй, самое главное — исключало возможность потери этих икон для России. Если бы они были взяты на территории Украины, то и остались бы там навечно. Ответственность за операцию легла на плечи полковника Бусурина, а старшим группы захвата был назначен капитан Стогов, сопровождавший на оперативной машине «упакованный» рефрижератор.
…Убедившись, что Дремов, получивший четкие указания от Самсонова, не намерен сворачивать куда-нибудь в сторону, Стогов обогнал раскочегаренный рефрижератор и минут за сорок до того момента, как перед КПП остановилась тяжелогруженая махина Дремова, еще раз обговорил с таможенными операми схему задержания и, кивнув головой на мирно лежавшую овчарку, спросил негромко:
— Не подведет?
На что молоденький кинолог только засопел обиженно. Мол, будь спок, капитан, и не такие операции проворачивали.
Стогов в общем-то был спокоен, но пока не увидел уже знакомый рефрижератор на смотровой площадке, ему то пить хотелось, то в туалет сбегать.
Красавица Лайза уже была в работе и, обнюхав КАМАЗ, кузов которого был закрыт брезентом, вместе со своим хозяином перешла к рефрижератору, за которым шла очередь Дремова. Подавая документы вальяжному таможеннику и улыбнувшись ему как старому знакомому, водитель кивнул взлохмаченной головой на овчарку:
— Ну что, унюхала что-нибудь? Отрабатывает хоть свой кусок мяса?
— Поговори еще! — беззлобно хмыкнул таможенник. — Если бы все так свой хлеб отрабатывали, как наша Лайзочка, давно бы уже коммунизм настал.
— Да брось ты! — отмахнулся водила. — Сейчас пишут, что вся наркота через Таджикистан да Казахстан пошла.
— А ты им больше верь, тем, которые пишут. На заборах вон тоже разное пишут.
Стоявший неподалеку Стогов, также приодетый в таможенную форму, покосился на Дремова, который не мог не слышать этого разговора, и удовлетворенно хмыкнул. Абсолютное спокойствие на лице и никаких признаков замешательства. Он прекрасно понимал, что овчарка натаскана на наркотики, и она даже не отреагирует на тайник, в который заложены иконы.
Сделав пометку в документах, таможенник дал «добро», и, наконец, настала очередь Дремова.
Стогов вдруг почувствовал, как у него пересохло во рту, и он, чтобы не засветиться, зашел в служебное помещение, из окна которого уже наблюдал за действиями таможенников. И Бога молил, чтобы не прокололась Лайза.
Из окна, которое выходило на смотровую площадку, было видно, как Лайза обнюхивает те, уже наработанные места, где можно было бы спрятать наркоту, и чем дальше она отдалялась от кабины водителя, тем больше покрывался потом Стогов. И вдруг…
Послышался собачий брех, и Стогов едва совладал с собой, чтобы не сорваться со стула.
Лайза облаивала участок днища рефрижератора, где был вмонтирован тайник.
Из служебного помещения Стогов вышел последним и еще на подходе к смотровой площадке услышал возмущенный голос Дремова:
— Да убери ты свою шавку! — Далее шел отборный мат. — Кормить надо лучше, тогда на людей бросаться не будет.
Привыкший к строительным площадкам, на которые он возил гравий с щебенкой, и, само собой, к соответствующим речевым оборотам, он, видимо, подумал, что и на таможне можно обойтись привычным матерком, и в этом была его ошибка.
— Шавку, говоришь? — возмутился старший смены. — Так! Два шага от кабины, и не вздумай делать глупостей! Машину — на досмотр!
Возмущению Дремова, казалось, не будет предела…
Порошка в загруженном рефрижераторе не нашли, однако был обнаружен вмонтированный тайник, упакованный старинными иконами. Судя по реакции Лайзы, в этом же тайнике незадолго до этого провозили в целлофановых пакетах какой-то наркотик, запах которого законсервировался в герметически закрытом ящике, как в консервной банке.
Изъятие икон проводили под протокол, в присутствии понятых, а окончательно расслабившийся Стогов пил чай, специально для него заваренный. И было от чего «попить чайку». Даже видавшие виды таможенники удивленно цокали языками, рассматривая иконы, истинная цена которых могла превысить трехзначное число с шестью нолями.
После телефонного разговора со Златой Семену порой казалось, что время остановилось окончательно, и он уже проклинал тот час, когда согласился сыграть роль подсадной утки. За воротами Склифа его ждала Злата, а он…
Чтобы хоть как-то скоротать время, Семен булька за булькой опустошал бутылку, одновременно прислушиваясь к каждому шороху за дверью. В течение последних двенадцати часов о его состоянии здоровья трижды справлялся какой-то незнакомец, звонивший из платных таксофонов, и уже одно это говорило о том, что не позже чем завтра к нему в палату должен наведаться гость. О возможности близкой развязки его предупредил и Бусурин, на стол которого ложились распечатки телефонных разговоров Неручева с неким Русланом, как выяснилось, Русланом Адыговым, начальником службы собственной безопасности художественной галереи «Рампа». Еще не зная о задержании контрабандного груза на российско-украинской границе, Неручев спешил «подчистить концы», дабы уже с чистой совестью и спокойной душой отбыть в Нью-Йорк. Живой Семен Головко был опасен для него и для его бизнеса даже в Америке.
Все телефонные звонки в приемную Института Склифосовского относительно «больного Головко» тут же переводились на трубку старшего группы захвата, и когда наконец-то позвонил «следователь прокуратуры» и справился о состоянии здоровья «коллеги» с надеждой посетить больного, дабы задать ему несколько вопросов, «лечащий врач» — старший лейтенант Маланин дал «добро».
— Думаю, что уже можно. По крайней мере больной уже в состоянии говорить и мог бы ответить на пару-тройку вопросов. Но предупреждаю сразу: никаких провокационных вопросов, которые могли бы вывести его из равновесия.
— Боже упаси! — заверил уже знакомый Маланину голос, который был идентифицирован с голосом Руслана Адыгова.
— Все вы так обещаете, — хмыкнул Маланин. — А потом из палаты не выгонишь.
— Да ну, о чем вы! — вроде бы как даже обиделся Адыгов. — Как говорится, не первый день замужем, тем более что здесь свой брат, тоже следователь.
«Тамбовский волк тебе братэлло», — вздохнул Маланин, однако вслух произнес:
— Что ж, поверю на слово. Можете приезжать.
— А можно вскоре после ужина? — попросил Адыгов. — Раньше никак не успеваю.
— Да ради бога. Тем более что Головко в отдельной палате лежит.
— А он с охраной? — не удержался Адыгов.
— А охрана-то ему зачем? — удивился Маланин. — Отдельную палату, конечно, выделили.
— Хорошо, спасибо. Буду ближе к вечеру.
— Да, пожалуйста. Меня, возможно, уже не будет, но дежурного врача я предупрежу.
В мембране раздались короткие гудки «отбоя», и Маланин положил трубку. Приближался момент истины.
Глава 32
Уже битый час как шел допрос, однако Дремов упорно стоял на своем. Я не я, и лошадь не моя.
Начиная понимать, что с насиженной версии его уже не сдвинуть, Бусурин решил изменить тактику допроса и, откинувшись на спинку стула, откровенно изучающим взглядом уставился на сидевшего по другую сторону стола мужика. Вроде бы ничего особенного, а вот поди же ты, как держит удар.
— Итак, спрашиваю в последний раз, — повысил голос Бусурин. — Кто является хозяином икон и, кто именно должен был их встречать?
Явно уставший Дремов поднял на полковника замутненный взгляд и устало произнес:
— А я в последний раз отвечаю, что эти иконы в глаза не видел. Я первый раз на этой машине, всего лишь несколько дней как работаю на автобазе и знать не знаю, кто бы мог подложить мне эту свинью. А может, и сыграть со мной в темную.
— То есть, кто-то перед рейсом зарядил тайник, а ты и знать не знал об этом?
— Вполне! — оживился Дремов. — Слышал, таких случаев бывало немало.
Глаза Бусурина засветились сочувствием, и он, как на безнадежного больного, посмотрел на Дремова.
— Хорошо, оставим пока что этот вопрос и вернемся к нему чуть позже.
Дождался, когда Дремов утвердительно кивнет головой, что означало, видимо, признание им своей первой победы в поединке со «старым хреном», который представился полковником ФСБ, и совершенно обыденно спросил:
— Ну а что ты скажешь насчет тех ДТП, в результате которых погибли четыре человека, причем один из них — гражданин Соединенных Штатов Америки, за смерть которого ты будешь отвечать по всей строгости закона? Сам понимаешь, это ДТП, точнее говоря, хорошо подготовленный, спланированный наезд с летальным исходом, поставлен на контроль, и, во избежание очередных нападок со стороны американцев, ты пойдешь по самой серьезной статье. От восьми до двадцати лет лишения свободы.
Бусурин смотрел на Дремова и видел, как изначально спокойное лицо мужика покрывается красными пятнами.
— Ну а чтобы не толочь воду в ступе, скажу сразу: ты уже давно на крючке, однако нам надо было выявить того заказчика, который спланировал все три наезда, и поэтому было решено «поиграть» с тобой, воздерживаясь от ареста. А тут вдруг такой подарок с иконами. Откровенно говоря, не ожидали.
Было видно, как у мужика дрогнули руки, и он, сглотнув слюну, почти выдавил из себя:
— Я… я не убивал того американца. И у меня есть алиби. В ту ночь у меня угнали машину, а сам я сначала гостил у нашего завгара, он может подтвердить это, а потом пошел провожать Татьяну, с которой меня познакомили в тот вечер.
— В какое время ты ушел из гостей?
— Ну-у… что-то около двух.
— И что после этого?
— Проводил Татьяну до ее дома и пошел домой.
Бусурин с сочувствием смотрел на Дремова.
— Хочешь знать мое личное мнение?
— Да! Конечно.
— Так вот, это свое алиби ты можешь засунуть в одно место. Расшифровываю. Ты действительно мог проводить эту женщину до дома и тут же вернуться на неохраняемую площадку, на которой ты оставил свой КРАЗ. Ну а далее… Изуродованный бампер и отпечатки протекторов на месте преступления говорят сами за себя. Запланированное, хорошо срежиссированное убийство, на исполнение которого у тебя оставался вполне приличный временной люфт. Три часа, в течение которых ты мог доехать до Москвы и ждать такси с Даугелем по маршруту движения.
Бусурин смотрел на Дремова и видел, как меняется его лицо. Оно стало мертвенно-бледным, и казалось, что еще минута-другая — и с ним случится удар.
— Но я… в ту ночь я действительно не был за рулем.
— В таком случае кто?
Он долго, очень долго молчал, наконец почти выдавил из себя:
— Брат мой… Сашка.
— То есть Александр Дремов? Водитель Неручева?
При упоминании о Неручеве Дремов дернулся, будто прошибло током, и его лицо скривилось в вымученной маске.
— Вы… вы знаете о Неручеве?
— А еще два наезда? — давил Бусурин, оставив вопрос Дремова без ответа.
Дремов вскинул на Бусурина наполненные болью глаза, и было видно, с каким трудом ему дается каждое слово:
— На мне только один покойник… первый. Да и то я не хотел его смерти. Думал, царапну малость, а оно вон как получилось… Ночь, дорога скользкая, оттого и не рассчитал руля.
— Кто планировал столкновение?
— Думаю, Сашкин хозяин. Неручев. Он же и маршрут расписал, по которому тот мужик должен был ехать.
— А кто расплачивался?
— Он же, Неручев.
— Хорошо, поверю. А что было еще с двумя наездами?
Теперь, когда Дремов признался в главном, ему, казалось, уже нечего было бояться, и он даже голову приподнял, отвечая на вопросы:
— Их тоже должен был исполнить я, но я отказался, и тогда они стали давить на меня и даже шантажировать. Но я, гражданин полковник, тоже не пальцем деланный, и послал Сашку с его хозяином куда подальше. Мол, мне свобода дороже. Тогда Сашка потребовал, чтобы я в назначенное время пригнал КРАЗ к условленному месту, а остальное, мол, меня не касается.
— Ключи от машины передал брату?
Дремов молча кивнул головой.
— Ну а как же тебя угораздило вляпаться в историю с иконами? Вроде бы уже научен был?
— Бес попутал, гражданин полковник, право слово, бес. Неручев пообещал за один только рейс заплатить столько, сколько я за год получаю, и я согласился. К тому же он заверил, что рейс этот будет совершенно безопасный и таможня уже дала «добро».
— И ты согласился?
— Да.
— А если бы тебя взяли с наркотой?
Дремов отрицательно качнул головой.
— Почему нет?
— Тайник загружали при мне, и это были иконы.
— Кто загружал?
— Если не считать Сашки и Неручева, который привез иконы на своем «мерсе» и контролировал загрузку, еще двое. Какой-то Самсон и шестерка Неручева — Костырко.
Теперь, казалось, все сходилось, однако Бусурин не мог не задать еще одного вопроса:
— Кто убил Ушакова?
Видимо пытаясь понять, о ком спрашивает полковник ФСБ, Дремов мучительно наморщил лоб. — Это…
— Это тот самый иконописец, иконы которого ты пытался вывезти из России.
— Нет, это не я, — засуетился Дремов. — Клянусь!
— Брат?
— Нет! Нет, нет! Но он прокололся как-то… по пьяни. Сказал, будто Неручев теперь у него в кулаке сидит. Мол, и на нем кровушка висит…
На часах уже было без четверти восемь, когда наконец-то из раздевалки сообщили, что «к больному поднимается гость», и Маланин смог вздохнуть с облегчением. Вроде бы уже и пообвыкся с тем, что приходится то ждать, то догонять, а вот поди же ты — каждый захват — что первый, нервы напряжены до предела. Тем более, что в данном случае основному риску подвергался не он сам и даже не его спецназ, а следователь Следственного управления при Московской прокуратуре, и случись вдруг с ним что-нибудь непредвиденное…
Впрочем, об этом было лучше не думать. И себя изведешь, и операцию сорвешь излишней нервозностью. Хотя, если рассуждать здраво, киллера можно было бы скрутить еще внизу, в той же раздевалке, и, уже обшмонав его карманы, можно было бы предъявить орудие убийства, однако все тот же Головко настоял на том, что брать его надо наверняка, в момент истины, то есть прямо в палате, когда его уже не сможет отмазать ни один адвокат, и Маланин вынужден был подчиниться, играя все эти дни роль лечащего врача.
Вновь заработала рация и «Второй номер», отслеживающий продвижение киллера по внутренним переходам Склифа, сообщил, что под курткой у гостя «металл», судя по всему, пистолет с глушителем.
Это уже было совсем хорошо, и Маланин облегченно вздохнул, потирая руки. Пистолет — это даже не кастет, не нож с выбрасываемым клинком и тем более не шприц с отравленной иглой, с ним как-то и брать привычнее, да и отмазаться практически невозможно.
Головко уже был предупрежден о приезде «гостя», и теперь надо было очень умненько его встретить.
Не было проблем и с дежурной медсестрой. Она была выведена из своей клетушки, похожей на стойку бара в коридоре, и облаченный в белый халат Маланин вышел из ординаторской именно в тот момент, когда в конце коридора показался долгожданный «гость».
Довольно высокий, приятной наружности уроженец Кавказа, лет сорока от силы.
Руслан Адыгов!
Довольно дорогие замшевые туфли, скрадывающие шаги, просторная, с множеством карманов и кармашек куртка-ветровка. В руке — новенький, с наборными замочками кейс.
Ни дать ни взять — весьма успешный бизнесмен, решивший хотя бы на время освободиться от надоевшего строгого костюма и столь же надоевшего галстука.
— Простите, — движением руки остановил он Маланина, — доктор Скворцов еще не уехал?
— Я и есть доктор Скворцов. А вы, насколько я догадываюсь…
— Следователь! Хотел приехать пораньше, но… — и он с маской глубочайшего сожаления на лице развел руками. — Как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. В срочном порядке вызвало руководство, так что не обессудьте.
Он был сплошная любезность, и если бы Маланин не знал, что в действительности представляет из себя «следователь Адыгов», то можно было бы и купиться на его виноватую улыбку.
— Ничего страшного, всяко бывает. Я вот тоже пообещался в одном месте быть не позже восьми, а дай-то бог, чтобы успел к девяти. Головко предупрежден о вашем приезде, и позволю себе откланяться. Если будут вопросы ко мне, звоните завтра.
По тому, как у Адыгова блеснули глаза, можно было догадаться, что более комфортной ситуации он даже представить себе не мог.
— Благодарю вас, обязательно воспользуюсь вашим приглашением. Кстати, как там наш больной? Не поверите, вся прокуратура и Следственный комитет на ноги поставлены.
— Отчего же не поверить, поверю! — хмыкнул Маланин. — У нас тоже все на уши встали, когда его к нам привезли. Весь в крови, голова пробита… Хорошо еще, здоровье железное, да и сердечко не подкачало, вроде как оклемался понемногу. По крайней мере говорить начал, да и ложку впервые за все время ко рту поднес.
Они подошли к плотно прикрытой двери палаты, и Маланин напутственно произнес:
— Но предупреждаю еще раз, никакого нажима на психику. Может случиться рецидив. И еще — на всё про всё пятнадцать минут, не больше. Дежурная сестра сейчас отошла, но с минуты на минуту должна вернуться. Она проследит.
— Не волнуйтесь! Головко не первый, да и не последний, надеюсь, с кого я показания в больнице снимаю.
«Ну-ну», — мысленно «благословил» его Маланин, открывая дверь в палату.
С перебинтованной головой и повязками на венах, по которым Семену вгоняли раствор, повернувшись лицом к двум штативам для капельниц, что стояли подле больничной койки, Семен представлял собой полную беспомощность вконец измочаленного человека, который только и может, что рассчитывать на крепость своего организма. С трудом приоткрыв глаза на звук заскрипевшей двери, он изобразил на лице некое подобие улыбки, когда Маланин представил ему «следователя прокуратуры», и даже шевельнул губами, что означало, видимо, «хорошо, я все понимаю».
— В таком случае я вас оставляю, — посмотрев на часы, заторопился Маланин. И, уже повернувшись к Адыгову, добавил: — Но предупреждаю, не волновать и не более пятнадцати минут.
Маланин ушел, с осторожностью кошки прикрыв за собой дверь, а Головко пытался лихорадочно вспомнить, где же он видел раньше «господина следователя». И только когда тот спросил, может ли Головко ответить на пару-тройку вопросов, вспомнил.
Старший следователь межрайонной прокуратуры Адыгов, чудом избежавший обвинения в получении крупной взятки за ликвидацию уголовного дела, по которому обвиняемым корячилось от восьми до двенадцати лет строгого режима. Он видел его всего лишь один раз, причем мимолетно, но столь импозантную личность трудно было не запомнить.
— Вы хорошо помните всё то, что случилось с вами? — спросил Адыгов, покосившись на дверь.
— Естественно, — шевельнул губами Семен, думая в то же время о том, в какой момент Адыгов пустит в ход спрятанный под курткой пистолет.
«Или, может, пистолет у него на самый крайний случай? — прокачивал Семен ситуацию. — А для убийства припасено что-нибудь более тихое и нежное? Скажем, тот же шприц с отравленной иглой? Или брошенный на лицо платочек, от пропитки которого можно тут же отдать концы?»
Однако, как бы там ни было, но надо было и отвечать грамотно, и в то же время не пропустить того единственного момента, ради которого и был затеян весь этот цирк с переодеванием.
В какой-то момент в его сознании даже промелькнула предательская мыслишка, а стоит ли овчинка выделки? И может, лучше будет скрутить Адыгова прямо сейчас, с пистолетом и фальшивым удостоверением на кармане, стоит нажать вмонтированную в панель незаметную для постороннего глаза кнопочку, однако тут же отбросил эту мысль. Судя по хватке, начальник службы собственной безопасности художественной галереи «Рампа» далеко не дурак, и, поварившись в межрайонной прокуратуре, он загодя должен был обезопасить себя на случай изъятия пистолета. А это значит, что у него есть разрешение на ношение оружия, что же касается фальшивого удостоверения, то об этом вообще можно забыть; пустячок, детский лепет.
И если свести всё это воедино…
Задумавшись, Семен пропустил что-то такое, о чем его спросил Адыгов, и вынужден был виновато улыбнуться:
— Простите, я вроде бы плохо слышу.
— Ничего страшного. Просто я спросил, в тот вечер вы возвращались домой один?
— Один.
— Не помните, в какое время?
— Без четверти двенадцать.
— И как всё это произошло?
— Как произошло? — переспросил Головко и невольно напрягся, исподволь наблюдая за каждым движением Адыгова. Поднял с пола свой кейс, положил его на колени, щелкнул замочками…
Как бы специально поднятая крышка кейса не позволяла рассмотреть, что за предмет он держит в руках. Это мог быть и блокнот с ручкой, и шприц с таким раствором, от которого мгновенно засыпают и уже не просыпаются.
Но если это нечто, похожее на второе, то ему сначала надо подняться со стула, наклониться, чтобы сдернуть одеяло или вырубить его на пару минут, или же…
Как бы припоминая, что же с ним случилось на самом деле в ту ночь в подъезде дома, Семен незаметно для постороннего глаза нажал «тревожную» кнопочку и прикрыл веки.
Почувствовал, как напряглась каждая клеточка его тела.
Из-под опущенных век он видел, как Адыгов бросил на него стремительный взгляд, в его руке блеснуло нечто похожее на авторучку с жалом, и он рывком сорвал одеяло. Семен увидел, как над его шеей зависла рука Адыгова, и он, резко вскинувшись, ударил его головой в подбородок, одновременно фиксируя руку Адыгова. Второй удар, кулаком в лицо, выбросил Адыгова на середину палаты, и в этот момент Семен едва не распрощался с жизнью, запутавшись в простыне.
Однако нападавший оказался гораздо проворней, нежели можно было предполагать. И пока Семен поднимался с пола, вывалившись из кровати, Адыгов успел выхватить из-под ветровки пистолет с накрученным глушителем и дважды нажал спусковой крючок…
Отброшенный на кровать, Семен, словно в тумане, увидел, как к нему, целясь в голову, приближается Адыгов, и в этот момент в палату ворвались спецназовцы Маланина…
Всё дальнейшее происходило, как в вязком, молочного цвета тумане, и единственное, на чем зафиксировалось сознание Семена, пока он стаскивал с себя бронежилет, так это окровавленный Адыгов да озверевший Маланин, ткнувший в его ноздрю ствол пистолета.
— Сука! Быстро! — яростным шепотом кричал Маланин. — Кто?! Кто заказчик? Или я тебя сейчас, с-с-сука…
Выстрел холостым заставил Адыгова конвульсивно дернуться, и он, видимо еще не осознав до конца, что же такое могло произойти с ним, выдавил из себя: — Неручев…
Глава 33
Это был первый день после его выписки из Склифа. Надо было подготовиться к первому допросу Игната Петровича Неручева, и Головко, обложившись протоколами допросов братьев Дремовых, Костырко и Самсонова, Адыгова и всех тех, кого он успел сдать, анализировал всё то, что удалось выбить во время задержания, как вдруг тишину кабинета нарушил телефонный звонок.
— Семен? Живой и здоровый? Стогов у аппарата. — Из него перла такая эйфория, что Семен просто не мог не подколоть его:
— Что, майора дали? Мог бы и пригласить на обмыв.
— За этим не заржавеет. А сейчас… у тебя факс работает?
— Ну!
— Тогда присядь на стул, а то ведь и упасть можешь. Короче! Пришел ответ на запрос в архив относительно Луки Ушакова.
— И?..
— Лучше будет, если прочтешь своими глазами.
«Совершенно секретно!
К исполнению Компанцу А.М.
Во исполнение приказа по ОГПУ обеспечить гражданина Ушакова Луку Михеевича всем необходимым для работы по заданию государственной важности. Список прилагается. В трехдневный срок освободить в районе Арбата пригодный под жилье особняк и оборудовать его под иконописную мастерскую. Поставить Ушакова Л.М. на довольствие обозначенной категории, обеспечивая всеми продуктами.
В целях исключения утечки информации, поселить в этом же особняке, выделив отдельную комнату, проверенного сотрудника ОГПУ. Заместитель Председателя ОГПУ Ягода Г.Г.
Приложение к приказу по ОГПУ 127/31
Неручев Петр Иванович, 1908 года рождения, русский.
Член ВКП\б\ с 1925 года. Сотрудник ОГПУ с 1925 года.
За время работы в ОГПУ проявил себя инициативным, преданным делу партии чекистом. Политически грамотен, способен принять правильное решение в самой острой ситуации. РЕКОМЕНДОВАН в распоряжение Компанца А.М.»
Головко верил и не верил своим глазам. Когда же наконец до него дошел смысл секретного приказа по ОГПУ, он поднял телефонную трубку и не совсем уверенно произнес:
— Слушай, Стогов, так что же… выходит, этот самый Неручев, который был приставлен к Ушакову, и бывший чиновник отдела культуры ЦК КПСС, он же владелец художественной галереи «Рампа»…
— Да! И еще раз — да! — уже майорским баском громыхнул в трубку Стогов. — Отец и сын! Врубаешься?
Головко «врубался».
Судя по раскладу, почетный чекист Петр Иванович Неручев, даже несмотря на то, что был преданным делу партии коммунистом, в какой-то момент рассказал своему сынку о том сверхсекретном задании государственной важности, из которого он вполне благополучно вышел, а также рассказал и о том видении Луке Ушакову, когда тот уже отчаялся написать Спаса Вседержителя, и если взять за отправную точку тот факт, что все последующие годы Лука Михеевич Ушаков поддерживал дружеские отношения со своим напарником по «арбатскому затворничеству», то почему бы не предположить, что…
Впрочем, далее шли сплошные предположения, однако неопровержимым фактом оставалось главное. Настойчивость Неручева по изъятию наследованных Ефремом Ушаковым икон, возможно, шантаж и попытка повлиять на его психику с помощью голографической установки, но когда все это не прошло — убийство Ефрема, ограбление и поджог дома, дабы скрыть следы преступления.
Теперь Головко знал, с чего он начнет допрос…