аявится сюда. Видно, он уже на грани, если идет на такой риск… Но мне перепроверять его работу нет смысла. Не тот человек Тебейка, чтобы от его глаз ускользнул тайник с драгоценностями, если бы он был здесь… А зная об отношениях Дана Сократе с его сестрой, трудно предположить, что покойный доверил ей хранить сокровище. В другом месте, в другом месте… Но в каком же, господи?
— Ладно, спасибо. Я совсем запамятовал, что я же его и послал. Тогда я не буду подниматься наверх, он работает на совесть. Да, чтобы не забыть. Я вам должен вернуть некоторые бумаги и сберкнижку, которая теперь ваша. Я вам их завтра же пришлю, не посетуйте на задержку.
— Да что мне сетовать, — отвечает Атена Пашкану, несравненно более любезная сейчас, в предчувствии минуты расставания.
Я в свою очередь считаю нужным выжать из себя светский разговор.
— Как себя чувствует ваша матушка?
— Получше, спасибо.
— А… ваш сын?
— Он делает большие успехи. На прошлой неделе выучился считать до десяти.
— А что слышно насчет санатория, вы говорили про заграничный…
— Пока ничего определенного, но доктор обещал, что до конца года все решится. Теперь мне есть чем платить.
— Желаю успеха. И вот еще что… Надеюсь, вы не забыли про свое обещание относительно той картины… портрета актрисы?
— Нет, не забыла. Ее, кстати, уже оценили. Музей искусств предложил мне за нее три с половиной тысячи, но вам я уступаю за три, поскольку вы — первый претендент. Если желаете, можете забрать прямо сейчас.
— При мне нет такой суммы…
— Ничего страшного, пришлете завтра утром, вместе с бумагами Дана.
Я быстро прикидываю в уме состояние своих финансов, глубоко вздыхаю, зажмуриваюсь и произношу с юмором самоубийцы:
— По рукам. Заверните, пожалуйста.
Я завтракаю в одиночестве у себя дома, за столом посреди комнаты. Намазываю маргарин на гренки, кладу сверху ломтики итальянской салями и машинально жую, не спуская глаз с двух портретов, Адрианы и Виорики, которые я повесил рядом, как раз напротив своей постели.
Глава VIII. Головастик и аллигаторы
Я наточил алебарды, навел блеск на арбалеты, зарядил походные пушки, вычистил «смит-и-вессоны» — словом, привел себя в полную боевую готовность. Кроме того, отложив три тысячи, эквивалентные портрету Адрианы, я наскреб под стопкой рубашек в гардеробе еще десять сотенных бумажек с мелочью и сунул их в карман. Вот оружие, которое бьет без промаха, и сейчас не тот случай, чтобы думать о завтрашнем дне. Это напоминает мне философскую систему, которую я жизнерадостно практиковал много лет назад, в студенческие годы. Как и большинству моих коллег, мне не часто выпадало на долю удовольствие подкрепить себя живительным зрелищем двух сотенных бумажек не порознь, а вместе. Случалось и голодать, и отказываться от сигарет, не говоря уже о прочих маленьких удовольствиях. Зато, когда мне присылали из дому деньги, я брал реванш и срочно спускал их подчистую со всей беззаботностью, на какую был способен. Почти всегда в такие минуты находился кто-нибудь, кто читал мне мораль: «Эй, парень, а что завтра жрать будешь, ты бы поаккуратней с деньгами…» Я отводил его в сторонку и шептал на ушко, как бы под большим секретом: «Ты только никому не говори. Мне, может, и правда завтра жрать будет нечего, я, может, и правда во всем себе отказываю. Тогда скажи, пожалуйста: если есть такая редкая возможность, когда я могу себе кое-что позволить, зачем ее упускать?» Прошли годы, и каждый день подтверждает, что, кроме некоторого смущения, какое я испытываю, когда надо излагать свою теорию, в моих взглядах на жизнь ничего существенно не изменилось.
Итак, я стою, вооруженный до зубов, перед домом 22 по улице Майка-Домнулуй в самом центре Колентинского квартала. На часах четверть пятого, и вдоль по улице, к местной больнице, которая открыла двери для обычного воскресного посещения, течет толпа, нагруженная сумками и свертками. Дом, по-видимому бывшая лавка, имеет такой подчеркнуто нищенский вид, как будто это театральная декорация в духе неореализма. Фасадом он обращен к улице, палисадник зарос бурьяном. У входа — прикрепленный к стене цепью с замком древний велосипед со стертыми шинами фирмы «Дунлоп».
Стучу в дверь. Мне открывает приземистая женщина, основательно увядшая, с дряблой кожей и всклокоченными волосами.
— Вам кого?
— Мне Тебейку.
Она меряет меня взглядом, поворачивает голову и кричит через плечо:
— Дудуш! К тебе пришли!
Я не верю своим ушам. Вот так, сразу?
Нет, такого, конечно, быть не могло: Дудуш, который тут же появляется, — это всего-навсего юнец лет двадцати, патлатый, в засаленном тренировочном костюме. Едва взглянув на меня, он делает налево кругом и исчезает, не сказав ни слова. Я обращаюсь к женщине:
— Вы меня не поняли. Мне Марин Тебейка нужен.
— Чего? — говорит она.
— Марин Тебейка. Вы его супруга?
— А ты кто такой?
— Старый приятель. Давно не виделись.
— Как звать?
— Испас. Николае Испас.
— В жизни не слыхала.
— И все-таки я есть, — пытаюсь выдавить из себя бледную шутку. — Супруг дома?
— Может, он и дома, да только не здесь его дом. Ты его дружок, говоришь, а сам не знаешь, что мы десять лет как в разводе…
— Простите… — бормочу я.
— Ах «простите», мать свою прости! — вдруг взрывается женщина. — А я сыта по горло вашими «простите». Мне покой когда-нибудь будет? Сколько лет прошло, а все его дружки, кореши, гнусь всякая около моего дома ошивается. Я что, проклятая, что ли?
— Полегче, полегче, я сейчас все объясню.
— Проваливай лучше, чтоб я больше имени этого не слышала, бедная я бедная, сынок мой сирота! Злодей, погубитель, чтоб его косточкам гнить меж четырех досок, чтоб его черви съели вместе с печенками, потрохами, вместе с сердцем, которого отродясь у него не было! Думал он, что у него жена и дитё, когда в подлые дела впутался, с подлыми бабами связался, эти бабы ему последние мозги набекрень свернули, там он теперь, где ему и место, чтоб ему живым оттуда не выйти!
Мы стоим на пороге, почти на улице, и из соседних дверей уже начинают высовываться любопытные головы. Я беру ее тихонечко под локоток и легонько подпихиваю внутрь, в тесные сени. У нее пена на губах, и мне с трудом удается врезаться в поток проклятий.
— Минуту, милая, твой муж, бывший то есть, уже отсидел. Вышел несколько недель назад. Я думал, он к тебе заходил, и…
Струя бьет с новой силой:
— Заходил? Я ему зайду, несчастному, я ему башку сечкой размозжу, я его на терке сотру! Чтоб тому пусто было, кто его на волю выпустил, чтоб ему в вечном огне гореть, чтоб…
Нет, тут ничего не поделаешь. Я оставляю ее извергать пламя в одиночестве и выхожу на улицу. Медлю с минуту, потом плетусь к забегаловке, которую заприметил на углу. Иногда в таких местах можно разжиться интересными сведениями.
На полдороге слышу за спиной какое-то дребезжанье. Оборачиваюсь. Тебейка-младший подруливает на своем допотопном драндулете прямо по тротуару. Он переоделся в черный свитер и джинсы, ничем не приличнее, чем тренировочные штаны. Чуть не задев, он объезжает меня и, довольно лихо соскочив с седла, преграждает мне путь.
— Сигарета найдется?
Вынимаю пачку «Дипломата» без фильтра, протягиваю ему, чиркаю спичкой. Сам тоже закуриваю. Стоим, курим, приглядываемся друг к другу. Потом Тебейка-сын решается:
— Старика ищешь?
— Его.
— Мент?
— Откуда! Неужели похож?
— Да не то чтобы, А зачем он тебе?
— Дело есть, — говорю я и добавляю, с нежностью думая о капитане Петру Горе, который преподал мне когда-то полный курс бухарестского арго: — Верняк: пятнадцать кусков.
— Дело чистое?
— Как в аптеке. Где его найти?
— Постой, не борзей, — осаживает меня юноша. — Мне что отломится?
— Кусок пойдет?
— Сойдемся на полутора.
— Заметано. Тарахти.
— Фанеру вперед.
Теперь мне приходится его осадить:
— Полегче, корешок. Откуда я знаю, что ты меня не берешь на понт?
— Я что, не сын ему? — говорит юноша не без некоторой гордости.
— Это я уже усек, только твоя мать говорит…
— Маму не трожь, ее на том уроке не было. Так как?
— Ты его после отсиделовки видел?
— Я его видел. Мама не знает, она старика на дух не переносит. А я — другой разговор.
— Где он остановился?
— Фанеру!
Вынимаю из кармана пачку денег, отсчитываю сто пятьдесят леев и подаю ему. Глаза у него так и искрятся. Форменным образом.
— Давай, тарахти.
— Я не знаю, где у старика крыша. Никто не знает. Но месяц назад, когда он срок отмотал и вышел, он меня подстерег на улице и сказал так: «Если будет во мне нужда, поди к дяде Ромикэ и вякни, чтоб он мне свистнул».
— А это кто, Ромикэ?
— Бармен из «Трех кошек», он старику троюродный брат. «Три кошки» — это где такое?
— Вообще называется «Жариштя». Отличный кабак, подле Обора. Подойди к дяде Ромикэ и вякни, что я тебя послал.
— Так он мне и поверил. Пошли вместе.
— Не могу, меня маруха ждет. Скажи, что ты от Дудуша Фрайера, тогда он будет знать, что ты свой. Лады?
— Лады, Дудуш.
Ни с того ни с сего заморосил гнусный дождичек, так что приходится ускорить шаг. Войдя в «Жариштю», я понимаю, что «Три кошки» — вернее. Кроме крепких напитков, тут ничего не подают, так что вывеска с названием знаменитого виноградника совсем не к месту. Зато в ногах у посетителей шныряют три кошки во плоти, одна паршивее другой.
Подхожу к стойке и заказываю коньяк. Если Дудуш не соврал, тип, который подает мне рюмку, — это и есть дядя Ромио. У него огромная лысина в виде груши, начинающаяся со лба, щетина на подбородке, лиловые мешки под глазами, одет он в халат, который когда-то был белым. Предложенный мне напиток гармонирует с пейзажем: желтоватая жидкость имеет сомнительный вкус и пахнет одновременно хлоркой и медицинским спиртом.
— Что это за коньяк? «Дачия», пейте на здоровье!