Современный румынский детектив — страница 9 из 62

— Мне хотелось бы знать, что было после того, как он от вас уехал пятнадцать лет назад. Признаки жизни он подавал?

— Несколько месяцев мы ничего о нем не слышали. Потом вдруг заявился как снег на голову. Позвал нас сюда, в гостиную, меня и маму, раскрыл портфель и вывалил кипу денег. Тысяч пять, наверное. «Вот, — говорит, — довольны?» И в тот же вечер вернулся домой.

— Как он объяснил, где достал деньги?

— Целую неделю отмалчивался. Наконец однажды вечером пришел из мастерской — у него в то время была мастерская где-то в городе — и принес такую большую картину, упакованную в газеты. Распаковал — и в крик, видно, опять принял для храбрости: «Вот до чего я по вашей милости докатился!» Картина была — какими на базаре торгуют: кошмарная цыганка с голой грудью. Он немножко отошел и рассказал, что малюет эти картины в день по десятку и продает в селах под Бухарестом по триста леев за штуку. Мне, честно сказать, было его жалко, но и в нищете жить сколько можно?

Кажется, я взволнован. Я представляю себе этого беспомощного великана, этот редкий талант, который со скрежетом зубовным рисует голомясых баб. Может, базарная живопись и была той глупостью, о которой он говорил Паулу Чернеску? Очень вероятно, хотя это не объясняет последующих приступов страха.

— И долго это продолжалось?

— Что именно?

— Базарное художество.

— Не слишком, еще месяца два-три. Потом ему удалось устроить собственную выставку, она имела успех, у него стали покупать картины, потом он получил приглашение на бьеннале в Венецию, мы и оглянуться не успели, а он уже, что называется, знаменитость. Пить завязал. Отношения между нами нормализовались, но, я думаю, он нам так и не простил своего падения. Денег давал много, мы поправили свои дела, я смогла бросить работу, но он с нами почти не разговаривал. С утра запирался в мастерской — он за это время оборудовал себе мастерскую здесь, на втором этаже, — и выходил только поздно ночью, когда мы уже спали. А то уезжал — летом на море, осенью в Бэрэган, зимой в Кумпэтул, иной раз за границу — и нам хоть бы открытку когда прислал! Как будто мы ему не родные.

По-человечески его можно понять, думаю я.

— А что вы теперь будете делать? На что будете жить?

— У нас есть кое-какие сбережения. Не Дан, конечно, откладывал, он на такое был неспособен. Мы с мамой. И потом, мы теперь владелицы картин.

Ах да, я забыл про картины. Представляю себе, как эта женщина будет распродавать в розницу память о покойном, азартно торгуясь из-за каждого эскизика, доводя до отчаяния хранителей музеев и частных коллекционеров. Нет, мне нечего беспокоиться о будущем семьи Дана Сократе.

— Кстати о картинах, — говорю я, поднимаясь. — Можно вас попросить проводить меня на несколько минут в мастерскую?

— Это совершенно бесполезно. Там пусто. Я гляжу на нее вопросительно.

— Сегодня приходили из Союза и забрали все подчистую, до последнего листочка. Для персональной выставки. Я заставила их сделать полную опись и, конечно, расписаться за каждую вещь.

— Да, очень жаль.

— Почему же? Выставка дает шанс получить хорошую цену.

— Я имею в виду свои проблемы… В таком случае вы не могли бы показать мне его комнату?

— Это пожалуйста.

Она открывает передо мной дверь направо. Зажигается свет, и у меня темнеет в глазах. Прямо передо мной сверкает на стене портрет Адрианы в белых одеждах на фоне желтых дюн. В манере картины и резкость, и флер таинственности, невыносимый, ранящий меня. Родное лицо, которое снится мне каждую ночь, сейчас пронзает неожиданностью, что-то жестокое и женственное одновременно, нежность и коварство соединены в его чертах, и я моментально понимаю, что это и есть Адриана. Я и сам всегда знал, что она такая. Я не разбираюсь в живописи, но даже мне ясно: картина незаурядная.

Атена Пашкану, заметив мое внимание к портрету, считает нужым объяснить:

— Это та самая актриса. В Варне рисовал, прошлый год. Те, из Союза, сюда не заходили.

Почти болезненным усилием мне удается наконец оторвать взгляд от портрета и осмотреться. Это настоящая келья. Железная кровать, скромная полка с книгами, ночной столик и старым комод — вот и вся обстановка. На полу у двери черный чемодан.

— Там вещи, которые он брал на море, — говорит Атена Пашкану. — Актриса прислала. Позвонила, извинилась, что не сами привезет. Ей, дескать, тяжело будет войти сюда. Еще бы!

Я открываю чемодан. Обычный дорожный набор вещей.

В кармане на крышке — бумаги: членский билет Союза художников, несколько визитных карточек, сберкнижка. В комоде нахожу шкатулку с письмами. Обещаю хозяйке вернуть все на следующий день и укладываю бумаги в портфель. Больше комната ничего не может мне дать. Даже книги: несколько работ по искусству, несколько альбомов с репродукциями. Чья-то жизнь.

Мы возвращаемся в гостиную, и минут десять я трачу на осмотр библиотеки. То же ощущение бесполезности занятия.

Подбор книг хороший, много томиков стихов, некоторые с банальными или наивно-восторженными посвящениями («Великому художнику Дану Сократе, дружбу с которым я счел бы за честь» — и в таком же духе), но ничего пригодного для меня. Ни листочка, заложенного между страниц, ни записочки… Неловким движением вытаскиваю толстый роман в матерчатом переплете, и он, выскользнув у меня из рук, с глухим стуком падает на пол, В смущении нагибаюсь, и тут из-за левой двери раздается дребезжащий старческий голос:

— Атена, у нас кто-то есть?

— Никого нет, мама, лежи спокойно! — жестко кричит Атена Пашкану.

Но уже поздно, Дверь медленно отворяется, и на пороге встает, в ночной рубашке до полу, мать Атены и Дана, лет восьмидесяти, маленькая, ссохшаяся, желтая, с ввалившимися глазами. Я спешу ей навстречу, в то время как дочь недовольно ворчит:

— Я же тебе сказала, мама, не вставай с постели!

— Прошу простить за беспокойство, — говорю я. — Я по поводу вашего сына. Примите мои самые искренние соболезнования. Это был большой художник, и мы разделяем с вами боль утраты.

Несколько секунд она смотрит на меня в упор, не говоря ни слова. Потом поворачивается спиной и, скрываясь за дверью, бросает через плечо с неописуемым презрением:

— Э, большой художник!

Я стою столбом перед захлопнувшейся дверью, а сестра Дана Сократе поглядывает на меня с загадочной улыбкой. Что это было?

— Мама никогда не принимала Дана всерьез, — говорит наконец Атена Пашкану.

Реакция старухи настолько меня обескуражила, что я не могу в ответ придумать ничего другого, как:

— Это заметно…

Но сегодня меня ошарашивают не в последний раз. Прежде чем покинуть дом, я решаю, что, раз уж я сюда проник, надо этим воспользоваться в полной мере.

— Ваш сын дома? — спрашиваю Атену Пашкану. Она отвечает не сразу:

— Вообще-то да…

— Можно с ним переговорить?

— Вы непременно хотите?

Ее неохота, которую она даже не дает себе труда скрыть, меня интригует. Я становлюсь подозрительным и упрямым.

— Непременно, если вы ничего не имеете против.

Она колеблется, потом пожимает плечами, как бы говоря: «Будь что будет», и размашистым шагом направляется к двери в глубине гостиной. Широко распахивает ее и пропускает меня вперед. Я решительно вхожу и застываю у порога, отказываясь верить глазам.

Полкомнаты отгорожено металлической решеткой высотой в человеческий рост. Загон устлан зелеными тюфяками. В углу сидит существо, смутно напоминающее человека: макроцефал с водянистыми глазами и ртом на сторону. При виде нас он скалится в улыбке. На нем красная шелковая пижама, из рукавов торчат руки как палки. Вокруг валяется несколько изуродованных кукол.

— Джордже, дядя хочет с тобой поговорить, — обращается к нему мать. Потом ко мне: — Он у нас научился говорить. В последнее время он делает потрясающие успехи. Им занялся очень хороший врач… — И снова к сыну: — Скажи дяде, как тебя зовут!

Чудище поднимается на ноги и, вытаращив глаза, подходит к решетке. Я чувствую, как меня прошибает холодный пот. Мучительным усилием чудище разевает рот и с клекотом выталкивает:

— Жор-же… Жор-же…

— Браво, зайчик! — радуется Атена Пашкану. — Теперь скажи дяде, сколько тебе лет.

— Жор-же… Жор-же… — клекочет чудище.

— Ну-ну, малыш. Не так. Сколько тебе лет?

Джордже молчит и смотрит, осклабясь. Угораздило же меня! Пячусь вон из комнаты, Атена Пашкану выходит следом. — Простите, — бормочу я. — Я понятия не имел…

— Но он в самом деле очень продвинулся, — говорит Атена Пашкану. — На прошлой неделе я даже выводила его на прогулку. Первый раз за двадцать лет. Теперь, если выручу что-нибудь за картины, повезу его за границу, в специализированный санаторий. Я слышала, там делают чудеса. Новые методы…

Я не знаю, как мне поскорее ретироваться. Такое ощущение, что оплошал, как мальчишка. Но действительно, откуда мне было знать? Комкаю прощанье, еще раз невнятно извиняюсь и мчусь домой. Всю дорогу меня преследует голос макроцефала: «Жор-же… Жор-же…»

В корреспонденции Дана Сократе не нахожу ничего для себя полезного. Официальные письма из Союза и Художественного фонда, приглашения из разных иностранных музеев и с постоянных выставок, контракты, не слишком толстая пачка открыток от путешествующих товарищей по цеху. Личного характера только два письма от Адрианы: одно из Парижа, другое из Карловых Вар. Туристские впечатления, всякие пустяки, нежности довольно умеренной температуры. Все. Верчу в руках членский билет Союза художников, выданный в пятьдесят шестом году на имя Дана Сократе. Это-то я зачем прихватил? Без особого интереса перехожу к сберкнижке, старой, замусоленной, с обтрепанными краями. На счету три тысячи леев. Мелочишка по сравнению с тем, что он зарабатывал. Похоже, Атена Пашкану не преувеличивала, утверждая, что ее брат не из тех, которые копят. И тут же на меня нападает смех. А сам-то? В ящике стола я до сих пор храню, как бесценную реликвию, единственную сберкнижку, которая была у меня в жизни. С первой получки я побежал в сберкассу, завел книжку и триумфально положил на нее 1000 леев. Забрал через три дня, оставив 25, чтобы не закрыли