Современный сонник — страница 14 из 62

Я медленно поднялся с земли, с минуту боролся с обуявшим меня отчаянным страхом, а потом негромко крикнул:

— Корвин!

Даже эхо не отозвалось.

— Корвин! Корвин!

Лес тихонько бормотал что-то, он жил своей затаенной, мрачной жизнью.

— Корвин! Это я! Это я!

Я набрал в легкие воздух.

— Корвин! Я ищу тебя! Корвин!

Стиснув до боли руки, я шел через лес длинными, неуклюжими шагами и кричал, заглушая страх и волнение:

— Корвин! Отзовись! Это я! Это я к тебе пришел!..


…Сыплет снег. Ветра нету, и крупные хлопья отвесно падают на землю. Они тотчас тают, пожираемые черными лужами, в которых изредка блеснет бесприютный лучик уличного фонаря. Возле магазина стоит молчаливая очередь. Кто-то закуривает сигарету, заслонив ее ладонью от сырости. На шляпах мужчин вырастают плюмажи из снега.

В конце улицы я вижу туннель с бусинками тусклых ламп. У входа в туннель беспокойно бегают заснеженные люди. Посредине мостовой лежит человек, а они суетятся вокруг. Подъезжает трамвай, останавливается перед этой неожиданной преградой и нетерпеливо звонит.

У меня еще есть время, двадцать долгих минут, и я подхожу к толпе, встаю за спинами прохожих и слушаю, как они тихо переговариваются.

— Выпрыгнул и поскользнулся, вагоновожатый не успел затормозить.

— Вовсе он из вагона не прыгал. Шел по тротуару и сам кинулся под трамвай.

— Чепуха. Ведь та женщина все видела. Он возвращался с работы. Вы поглядите, как скользко. Долго ли тут до беды.

— И вы это говорите мне? Я все время шел за ним следом. Похоже было, что он пьян, а может, и болен.

— Э-э-э, как стрясется несчастный случай, так потом всегда говорят, будто пьяный был.

— Совсем молодой человек. Ну что за жизнь. Утром ушел из дому и, наверно, даже в мыслях не допускал, что никогда больше не вернется.

— Если бы сразу вагон приподняли, так, может, и выжил бы. Но вагоновожатый обалдел, дал задний ход и еще хуже сделал.

— А мне сдается, что он сам, по собственной воле.

— Ну кто бы себя жизни лишил в такое время. Просто страшно выйти на улицу.

— У людей судьба по-разному складывается. Кто его знает, как ему жилось.

— Дрянное время года. Могилу придется ломом долбить.

— Ему, знаете, уже все равно.

— Мало было, видать, войны. От собственной руки погибнуть…

Я проталкиваюсь между людьми и склоняюсь над человеком, распростертым на рельсах. Крови не видно, все покрыто черной топкой грязью, и самоубийца этот похож на смятую тряпку, валяющуюся в сточной канаве. Только один белок глаза фосфорически блестит отраженным светом электрического фонаря.

Несколько трамвайщиков притопывают возле трупа тяжелыми войлочными сапогами. Теперь я вижу в туннеле опустевший трамвай, тот, который задавил человека. Я чуть-чуть отодвигаю рукав пальто и долго ищу на сгибе руки стрелки часов. Еще шестнадцать минут.

— Поднимите с земли его сверток, — говорит кто-то позади меня.

— Нельзя. Пока не приедет милиция, трогать не полагается, — отвечают трамвайщики.

— Может, он что-то домой вез. Зачем добру пропадать.

— Теперь все равно, — пожимает плечами трамвайщик.

Меня толкают в спину.

— Вы уже нагляделись? Ну так отойдите.

Итак, я стою у тротуара и знаю, что нет смысла смотреть на часы. Но я все-таки смотрю и убеждаюсь, что прошло всего полторы минуты.

Пойду назад. Ведь я могу подождать и возле дверей. Я боюсь того момента, когда начнут поднимать и укладывать на носилки этот забрызганный грязью обломок человека. Я не хочу видеть его лицо, изуродованное смертью.

Итак, я возвращаюсь, подхожу к неоштукатуренному дому, еще не все его окна освещены. Отсюда я снова оглядываюсь на туннель и вижу, что там никого уже нет. Вдали, в самом конце туннеля, ползет полупустой трамвай. Так, в одно мгновение, все кончилось, даже следа не осталось.

Из метели то и дело вырываются сгорбившиеся фигуры и исчезают в дверях здания, возле которого я стою. Это мои судьи. Они меня не видят, даже не догадываются, что я могу спрятаться здесь, за выщербленной водосточной трубой, растерянный, вышибленный из той привычной колеи, которую я годами прокладывал себе. Я смотрю на часы: еще девять минут.

Я думаю про себя: люди правильно говорят. Покойнику уже на все наплевать. Так или сяк, но все уже позади. Остается еще семь минут.

Мне трудно выстоять возле трубы с ее монотонным журчанием. Поэтому я иду мелкими-мелкими шагами к двери. Долго стучу сапогами, стряхивая с них снег. Нарочно, с наигранной беспомощностью бьюсь с ручкой двери. Наконец вхожу в длинный коридор, который сегодня приобрел для меня совсем особое значение. Еще четыре минуты.

— Вы присутствовали при катастрофе? — сочувственно спрашивает кто-то. — Плохое время года. Темно, мокро, все спешат. Его вытолкнули из вагона.

— Кажется, он сам бросился.

— Э-э-э. Люди, как всегда, раздувают. Вы входите?

— Нет. Я еще постою.

Все исчезают в большом зале, а я стою к нему спиной и жду. Через две минуты. Ну, пожалуй, теперь войду.

Много народу. Все знают, что их ждет сенсация, и оживленно перешептываются. Ко мне устремлено много любопытных глаз, я чувствую это и сажусь в углу. Высоко под потолком горят лампочки без абажуров. На стене кое-где подтеки. Пора идти.

Ну вот, места за столом президиума заняты. Я ничего не слышу из того, что говорят, жду, когда дойдет моя очередь. Тянется это безумно долго, и я различаю по ходу действия и шутку, и смех, и злорадство, и гнев, и пафос, и скуку. Как обычно на таких собраниях.

Наконец начинают говорить обо мне. Слышен скрип стульев. Я знаю, что это значит. Все поворачиваются в мою сторону.

Я поднимаюсь с места, у меня онемели ноги, и я очень долго иду к столу, покрытому зеленым сукном.

Стою лицом к залу. Вижу перед собой пирамиду лиц, но не различаю ни глаз, ни лбов, ни ртов. Отдельно слышу приглушенный шум голосов.

— Расскажите свою биографию, — говорит секретарь и садится поудобнее, готовясь услышать вещи, которые ему известны до мельчайших подробностей.

За свою жизнь я написал несколько десятков автобиографий. Но сегодня извлекаю особую, отвечающую значению этого события. И правдивую.

И пока я так мучительно подбираю каждое слово, я вижу себя в ту ночь.


Ты сидел за столом, пахнувшим свежим хлебом, и на тебя падал синеватый отблеск карбидной лампочки, которую ты сам сделал из консервной банки. Ты читал «Пепел» Жеромского — библию твоего поколения, переплетенную в синий коленкор. Нелегко тебе досталась эта книга, эта, да и предыдущие; ты получил их за работу: рубил дрова, вскапывал огород и носил воду для двух старушек, единственным богатством которых в те необычные времена была старая библиотека.

За окном гудел ветер, на кухонной плите тихонько дрожали конфорки, а прозрачный паук осторожно спускался по невидимой нити, зацепившейся за старую электрическую лампу с абажуром в виде большого фаянсового яйца. Ты читал невнимательно, мало что соображая, тебя била дрожь неуверенности, томил страх одиночества. Сто раз вспоминал ты тот час, когда у тебя отобрали оружие, лишили звания и выгнали из отряда. Мысленно возвращаясь к тому событию, ты пытался восстановить каждую деталь, обнаруживая неожиданные и все более грозные для тебя стороны. Ты вновь проделывал позорный обратный путь, ты крался по ночам к дому, опасаясь и немцев, и своих.

Сквозь полуоткрытые двери ты слышал, как в соседней комнате мать плачет во сне, хотя ничего не знает о твоем позоре — ты ведь лгал, уверяя ее, будто ваш отряд распустили, а ты получил важное и очень секретное, конспиративное задание.

Прислушиваясь к отрывистым всхлипываниям матери, ты отодвинул книгу за круг ядовитого света и посмотрел на оконное стекло, заполненное отражением твоей головы и тонкого, как острие стрелы, голубоватого язычка пламени, лизавшего твои волосы.

И тогда из самой гущи ветра добежал и ударил в стекло напряженный рокот мотора. Ты вмиг погасил свет и подкрался к двери, ведущей в сени, напуганный грохотом собственного сердца. Потом ты вышел из дому, ступая на носках по старым каменным плитам, которыми была выложена часть двора.

Ты разглядел черный массив грузовика, стоявшего на перекрестке, синий свет двух фар и услышал чужую речь, перемешанную с ветром. И не известно почему, ты посмотрел туда, где стоял тот проклятый и противный дом, в котором жил всем чужой человек, скиталец без религии и гражданства. Ты различил между деревьями слабо мерцающее окошко, треугольную щелочку в затемнении, светящуюся, как кошачий глаз.

Ты побежал туда задами домов, перескакивая через заборы и разрытые на зиму грядки, стараясь держаться подальше от конур, из которых доносилось настороженное ворчание собак. Наконец ты очутился возле каменной стены, одним концом упиравшейся в глинистый склон холма, и нагнулся к окошку. Сверху, в треугольнике щели, была видна часть комнаты и сырой пол, забрызганный мыльной пеной, полукруг медного таза, стоявшие в нем детские ноги и женские руки, вытиравшие их.

Ты осторожно постучал по стеклу. Кто-то подошел к окошку и, не отодвигая занавески, спросил:

— Кто там?

— Это я, — не подумав, ответил ты. А потом, поняв, сколь нелеп такой ответ, лихорадочно зашептал в узенький пролет рамы: — Бегите, бегите! Приехали шаулисы! Бегите!

Ты спрятался за колодцем, ожидая, поверит ли он, услышал, как в комнате что-то несколько раз стукнуло, и понял, что это он поспешно натягивает сапоги и постукивает каблуками об пол. Скрипнула дверь, и щели сеней наполнились колеблющимся светом. Одновременно на улице раздался топот многих ног и кто-то отворил калитку.

Ты хотел крикнуть, хотел предостеречь его, но было уже поздно. Он стоял в дверях сеней, залитый светом лампы, которую держала жена. Ты хорошо запомнил его: высокая, худая фигура, беспомощно ссутулившиеся плечи, черные волосы и смуглое лицо с крупным ртом, который иногда улыбался без участия глаз.

В полосу света вошли шаулисы. Блики на их касках трепетали, как большие банты. Они что-то ему говорили, а он отвечал запинаясь, глядя в землю.