Современный сонник — страница 16 из 62

Итак, ты вернулся домой, вернее не домой, а в поселок, где прошли твое детство и юность, где ты всему научился и где все теперь стало тебе чужим и враждебным. Ночевать в своем доме, куда в любой момент могли нагрянуть шаулисы, ты не мог и перебрался на незастроенный участок, владелец которого собирался в тридцать девятом году ставить дом, но не успел и потом затерялся где-то в большом мире.

Итак, ты поселился в саду, заросшем дикими сорняками, уже слегка прибитыми первыми заморозками, и разложил в сарайчике, предназначенном для хранения цемента, сенник, который приволок из дому.

Соседи знали, где ты скрываешься: они не препятствовали твоему решению, как, впрочем, и не поддерживали тебя, не проявляли добрых чувств и ничем не помогали. Ты пролежал там недели полторы, питаясь брюквой, раздобытой на чужих огородах, и от тех дней в твоей памяти не осталось ничего, кроме хлюпанья дождя по покрытой толем крыше и многоголосого шума ветра.

Тебе казалось, будто все это тянется недели полторы, но могло тянуться и дольше, потому что слюдяная корка заморозков уже заползала в сарайчик, подымаясь все выше по дощатой двери. Не раз, просыпаясь, ты с испугом дотрагивался до колючих, заледенелых волос. Сквозь щели ты видел звезды и неясные контуры деревьев, и все кругом было чуждо и враждебно тебе.

И однажды ночью, когда выпал снег, разбудивший тебя своей тишиной, произошла эта странная встреча. В дверях твоей клетушки стоял незнакомый мужчина, причем стоял неподвижно, словно о чем-то раздумывая. Ты сел на сеннике под грудой тряпья и мешков из-под цемента, а он по-прежнему не шевелился, и его можно было бы принять за ствол дерева, если бы не теплое дыхание, которое густым паром врывалось в сарайчик.

— Пришла зима, — сказал он наконец.

— Я уже выздоровел. Вскоре покину эту будку, — ответил ты.

— Куда пойдешь?

— В лес.

— Ведь тебе туда нет возврата.

— Найду другой отряд.

Где-то в поселке завыли собаки, быть может, в предчувствии суровой зимы.

— Нелегко быть чужим среди своих, — сказал он.

— У меня были самые добрые намерения. Так странно это получилось.

Под его сапогами заскрипел снег.

— Подыщи себе подходящую компанию.

— А где я ее найду?

— Не ты один такой на свете.

Ты сгреб из щели горсточку пушистого снега и лизнул. Он был горьковатый, отдавал крышей.

— Будь здоров, — сказал мужчина.

С этими словами он исчез. Ты даже не слышал скрипа снега, потому что снова мрачно завыли собаки.

Тогда ты вдруг понял, что его следовало кое о чем расспросить, что он ушел слишком рано, что он тебе нужен. Ты выбежал из сарая и остановился посредине заснеженного двора, не зная, что делать дальше.

И ты стал наугад искать его следы на снегу. Ты пошел по одному следу, но очень скоро выяснилось, что он ложный. Ты кидался от межи к меже, от кустика травы к куче увядших стеблей, пока вдруг не увидел знакомое окно, на этот раз, правда, с другой щелью, не в форме треугольника.

У тебя живее забилось сердце, ты уже знал, что спасен, хотя и не очень ясно понимал, что дало тебе повод так думать. Увязая в наметанных за ночь сугробах, ты добрел до окна и припал глазом к стеклу, затянутому тонким узором инея. От твоего дыхания туманилась холодная поверхность стекла, но, несмотря на это, сквозь крошечные просветы ты увидел женщину, читавшую письмо.

Ты долго ждал, надеясь, что вот-вот в кругу света появится мужчина с хлопьями снега на сутулых плечах и черных волосах, что он заговорит с ней. Но никто не входил в тот дом, и было очень тихо, и женщина, залитая рыжеватым светом, сидела неподвижно, как на гравюре.

А потом она вдруг поднялась с табурета и медленно стянула через голову блузку. И тогда в прогалинках между замысловатыми узорами мороза на оконном стекле ты снова увидел женскую наготу, но не убежал, как в тот раз, а впитывал ее в себя, превозмогая этим кощунством огромную печаль, тяжелую, как мертвое тело.


— У кого есть вопросы? — после длительной паузы спрашивает секретарь.

Встает какой-то мужчина. Я вижу бледное пятно лица, на его фоне резко сверкает золотой зуб.

— Вы рассказывали о том периоде, когда были в подпольной банде. Можете ли вы сообщить нам, где сейчас ее главарь?

Я подготовлен к такому вопросу. И все-таки сердце снова начинает колотиться так громко, что я боюсь, как бы не услышали в зале. Передо мной стоит стакан, наполненный до половины. Я беру его и медленно пью воду, по вкусу напоминающую летний дождь.

— Нет. Не знаю. Мы расстались при случайных обстоятельствах, и я не знаю, что он теперь делает и вообще жив ли он.

— Но вы отдаете себе отчет в том, что обязаны говорить правду?

— Да.

— Тогда, быть может, вы скажете его кличку?

Я еще раз тянусь к стакану. Пусто. Я достаю сигарету, верчу ее в пальцах и кладу в сторону.

— Нет. Я не помню его кличку.

Очень долго тянется многозначительная пауза.

— Не помню. Мы очень часто меняли клички по соображениям конспирации. Не помню. Боюсь, что смогу назвать только какую-нибудь случайную.

— Но отряд ваш должен же был как-то называться?

— Мы никак себя не называли. Это была группа, отколовшаяся от большого отряда, который позднее был разбит. Попросту десятка полтора очень молодых людей. Мы хотели бороться до конца.

— За что?

Я беру сигарету и удивляюсь, почему она такая раскрошенная. Смотрю на крупинки табака, рассеянные на красном полотне.

— Ведь это дела известные, не требующие объяснений, — вмешивается секретарь. — Мы отлично знаем, при каких обстоятельствах молодежь уходила в подполье.

— Да. А все-таки странно, что он не помнит ни клички главаря, ни названия отряда. Да, странно.

Он садится. Теперь я вижу, что он лысый. Свет электрической лампочки отражается на его голом черепе.

— Есть еще у кого-нибудь вопросы? — усталым голосом спрашивает секретарь.

Пирамиду лиц перерезают полосы дыма. Кто-то входит и долго, с протяжным скрипом, закрывает дверь. Но никто не оборачивается в ту сторону. Все головы неподвижны.

Он снова встает и сверкает золотым зубом. У меня спирает дыхание.

— Мне хотелось бы еще знать, стреляли ли вы в наших людей?

— Ведь я был солдатом, — говорю я и чувствую неуместность этих слов, вызывающих в зале взрыв осуждения. — Я был солдатом, — беспомощно повторяю я, — значит, стрелял.

— И много наших людей вы убили?

Я тянусь к пустому стакану, беру его и ставлю на прежнее место.

— Стычки происходили обычно ночью. Я стрелял в тех, кто был передо мной, но не видел, попал ли я в них или нет.

— А конкретного случая убийства вы не помните?

Его белое лицо резко выделяется на фоне темной стены. Я знаю, что он смотрит мне в глаза, и знаю, что он мне не доверяет.

— Да, был такой случай. Мне приказали привести в исполнение приговор.

— Это значит застрелить человека?

Я переступаю с ноги на ногу и всей тяжестью опираюсь на трибуну.

— Да, — говорю. — Да.

— Кто это был?

— Не знаю. Мне дали только адрес и описали внешность этого человека.

— Как он выглядел?

Секретарь встает.

— Разве это обязательно?

Спрашивающий спешит ответить:

— Для меня — да. Это важные вопросы. Я, по-моему, вправе знать все до конца.

Секретарь садится и смотрит на меня.

— Он жил в уединенном доме возле железной дороги. Мне трудно что-нибудь сказать, ведь дело было ночью. Я запомнил только, что был он высокий, темноволосый. У него был смуглый цвет лица и крупный рот…

Я слышу шум отодвигаемого стула. Только теперь я замечаю, что за моей спиной стоит столик технического секретаря, ведущего протокол собрания, столик, заваленный листками торопливо исписанной бумаги. И я вижу взволнованную женщину с седыми волосами и широко, истерически раскрытыми глазами. Она встает пошатываясь, в ее руке дрожит химический карандаш.

— Это мой муж… Так погиб мой муж, — шепчет она.

Я оборачиваюсь к ней, стою теперь спиной к залу.

— Я его не убил, — говорю я.

— Объясните поточнее, — замечает секретарь и встает, словно желая мне помочь. — Это очень важно.

Я глотаю густую слюну, ее очень трудно проглотить.

— Мне приказали убить, но я его не убил.

— То есть не выполнили этот приказ? — подсказывает секретарь.

— Выполнил. Должен был выполнить.

— Ну, так как же? — сердится секретарь. — Убили или не убили?

Я ищу подходящие слова, глядя на ноги женщины, обутые в тяжелые сапоги, глянцевые от сырости.

— Я выстрелил. Но выстрелил так, чтобы не убить.

Женщина громко плачет. Она поворачивается ко всем нам спиной и плачет в рукав. Левой рукой на ощупь ищет сумку, которой нет на столе.

— Что это значит, выстрелил, но не убил? Откуда вам известны результаты вашего выстрела? — спрашивает из зала тот же голос.

— Знаю, потому что я не хотел убивать.

— Все-таки выстрелили?

— Я точно знаю, что не убил.

— А почему вы не хотели убивать, раз уж пошли выполнять приказ?

Я молчу. Женщина отворачивается и снова садится за стол, неуклюже прикрыв лицо ладонью. С огромным усилием я стараюсь вспомнить. И не могу. За свою жизнь я видел много таких лиц, изглоданных горем.

— Тогда я уже не хотел убивать, — тихо повторяю я.

— Но пошли выполнять бандитское задание?

Я снова стою лицом к залу. Я знаю, что отступать мне уже некуда. В бессонные ночи я по многу раз переживал этот час, но сегодня переживаю мучительнее, чем всегда. У меня болит голова. Руки до того тяжелые, что я вынужден опереться о трибуну.

— Однажды ночью наши люди шли на задание в деревню. Их поймал патруль из управления безопасности. Перебили всех до одного и оставили посреди деревни. Тогда были сильные морозы. И трупы пришлось потом вырубать из земли.

— Это неправда. Наши так не поступали! — крикнул тот же голос из зала. — Признайтесь, что вы лжете.

— Я не лгу.

— Пропаганда! Бандитская пропаганда!