— Там стоит войско, — отзывается Сокол. — Ей-богу.
— А если не войско? — спрашиваю я.
Мы идем хорошим шагом. Даже диву даешься, откуда у нас столько сил под утро.
— Я все думаю и думаю о парнях Кмицица, — говорит Тихий.
Уже близок рассвет. Но становится все темнее, словно только теперь приближается настоящая ночь. Деревья в лесу больше не трещат. Видно, мороз полегчал.
Вдруг что-то нежно-холодное прикоснулось к моей щеке. Я посмотрел на рукав. На черном кожухе лежала первая звездочка снега.
Мы идем очень долго — не то в полусне, не то наяву. Хлопья снега падают все гуще. Ногами мы нащупываем колею дороги, покрытую свежим слоем снега. Наконец возле знакомой голой лиственницы нас останавливает оклик:
— Стой, кто идет?
— Старик, — отвечаю я.
— Пароль?
— Щит. Отзыв?
— Меч.
Часовой, по кличке Заяц, помогает нам поднять куст можжевельника вместе с прямоугольником замерзшего дерна. Мы открываем крышку и спускаемся в бункер. Заяц изнутри закупоривает нас в этом дупле; мы располагаемся под крышей из можжевельника и еловых щепок.
Потом с многозначительной улыбкой он спрашивает нас:
— Пузыри у вас порожние?
— А что?
— Ласточка с нами ночует. По нужде наверх бегаем.
Наша яма выкопана на склоне пригорка, землю мы потом рассыпали по лесу. Яма напоминает деревенский погреб; стены и потолок мы обложили еловыми жердями, пол вымостили сосновыми ветками.
Посредине в железной печурке бушует огонь. Топить можно только ночью. Пятна красного света скользят по спящим, вырывая на мгновение чей-нибудь рот, раздираемый немым криком, руку, стиснутую в кулак, наполовину снятый сапог с мерцающими каплями воды, которая, как мелкий дождик, непрерывно падает с неровного потолка.
Возле печурки вижу рыжую бурку Корвина и полушубок Ласточки. Так мы называем Мусю, нашу связную. Они спят вместе, как всегда прижавшись друг к другу. Из-под русского полушубка выступает босая нога девушки, ласкаемая красными отблесками огня.
— Насмотришься. Будешь сыт, — шепчет Тихий. — Вот, такая наша мать.
И он валится на подстилку из листьев рядом с Соколом.
Я опускаюсь на колени возле печурки, открываю дверку, розовую, как просвеченное лучами тело. Бросаю внутрь смолистый сук. Горстка искр сыплется на землю, а печурка весело и бодро гудит.
Полушубок внезапно приподнимается, голая нога исчезает, и я неожиданно вижу лицо Муси, набухшее от сна. Она сбрасывает с плеча ладонь Корвина, внимательно смотрит на мои руки, а потом на пустые мешки, которые мы сложили возле лесенки.
— Ты вернулся?
— Как видишь.
Она снисходительно кивает головой.
— Ну, ладно уж. Поди сюда, поближе к нам. Согреешься у печурки.
Она отодвигается, освобождая для меня место между нею и раскаленной «козой», которая шипит, как растапливаемый жир. Я ложусь рядом с Мусей, мы укрываемся нашими кожухами и чувствуем себя совсем как под крышей палатки. Монотонный вой вьюги доносится и сюда, в бункер.
— Мы ничего не могли сделать. Там стоят войска, — говорю я.
Муся немного погодя отзывается:
— Корвин вечером рассказывал мне про тебя, знаешь?
У меня спирает дыхание. Она просовывает руку, находит мое плечо и хлопает меня по жесткому погону.
— Вспоминал оккупацию. Я слышала про такой случай, но не знала, что это ты…
Я щекой прижимаю ее ладонь к своему плечу.
— Это правда. Вышло мне боком.
— Ты до сих пор еще угрызаешься?
— Нескладно получилось. Знаешь, что это значит? Я почти год жил в стороне от всех. От меня убегали, как от зачумленного. Только недавно Корвин взял меня к себе.
Наш командир метнулся во сне и застонал. Свободной рукой Муся тщательно укрыла его буркой. В жестяной трубе гогочет метель, пожираемая огнем.
Я снова чувствую влажное тепло ее дыхания.
— Ой ты, Старик, Старик, — вздыхает она.
— Только кличка и осталась у меня от лучших времен.
Она гладит меня горячей ладонью по лбу, а я вдруг припадаю к ней всем телом и прижимаюсь лицом к ее груди, закованной в сукно мундира. Муся обнимает меня, сплетает ладони на моей спине.
— Спи, Старик, — шепчет она.
— Так точно, начальница.
Этот ее жест носит чисто материнский характер. Поэтому я чувствую себя чем-то вроде вора. Я застываю в неподвижности, подавляя в себе нечистые желания. Только когда Муся засыпает, я осторожно прикасаюсь губами к ее шее. Муся дышит спокойно, ее теплое дыхание мерно заполняет купол кожуха. И тогда я начинаю смелее целовать ее подбородок, приоткрытый рот, жесткий пушок над верхней губой. Она беззащитна, отгорожена от меня сном. Так я осторожно краду ласки, и меня мучительно терзает стыд, пока наконец я не засыпаю в ее тепле, пахнущем осенними листьями.
Потом в преследующие меня кошмары врывается сонная болтовня, я различаю голоса Тихого и Сокола и медленно открываю глаза. На фоне потолка, сплетенного из еловых веток, я вижу смуглое лицо с резко очерченным ртом, окаймленное серпом черной бороды. И я вскакиваю из-под кожуха и докладываю:
— Сержант Старик…
— Оставь в покое, лежи… — говорит Корвин.
Борода придает ему солидность, он выглядит старше, чем я, его внешность как-то действует на окружающих. Он ко мне относится снисходительно, я к нему — с уважением. Муся, сидя у зеленой стены, пришивает пуговицу.
— Есть у вас чем позавтракать? — спрашивает Корвин.
Заяц кладет на ящик краюху хлеба, обсыпанного маком, и несколько головок лука, после чего принимается делить хлеб на равные части.
— Нас тут набилось по числу апостолов, — говорит он. — Тринадцать.
— Интересно, кто будет этим последним, — замечает Корвин.
Я старательно натягиваю сапоги.
— Вместе с Мусей — четырнадцать человек.
Корвин исподлобья смотрит на меня.
— Четырнадцать — это хорошее число, — отзывается Муся.
Тихий скручивает цигарку, потом ищет в пепле уголек.
— Вообще что за разговор, апостолов было двенадцать.
— Нет, папаша, — Заяц прерывает резку хлеба. — Апостолов было тринадцать, столько, сколько нас. Пан командир, ваша порция.
— Сперва дай Мусе, — приказывает Корвин.
Когда очередь доходит до меня, я переворачиваюсь на другой бок.
— Не хочу, я не голодный.
И снова вижу глаза Корвина, мне кажется, что он смотрит иронически.
— Ну, Старик, что за капризы? Бери хлеб.
— Нет, не хочу.
— Он стесняется, — примирительно говорит Муся. — Возьми и ничего не объясняй. Я не один раз видела разведчиков, которые возвращались с пустыми руками.
Корвин улыбается одними губами.
— Видишь, даже Ласточка тебя защищает. Ешь, нечего привередничать.
Я упрямо молчу, а Заяц снова подходит к ящику и отодвигает в сторону мою порцию.
Все деловито жуют хлеб, выпеченный из муки, смолотой на ручных жерновах. Муся разгрызает четвертушку луковицы, давится и плачет.
— Глаза щиплет? — сочувственно спрашивает Тихий.
— Ох, и жизнь у меня с вами. — Она откладывает хлеб и перекусывает зубами нитку. Потом разглядывает на вытянутой руке свой френч. — Не успела приехать, а меня уже ваши вши заели.
Она подворачивает свитер и, не стесняясь, чешет грудь под бюстгальтером, а мы, совершенно не воспринимая вульгарности этого жеста, смотрим на нее голодными глазами.
— Ну, Муся, Муся, — выговаривает ей Корвин. — Уважай себя.
— А что? Разве я не такой же солдат, как и вы?
Заяц собирает крошки хлеба и всыпает их в рот.
— Пан капитан, хлеб кончился.
— А мы вчера видели парней из отряда Кмицица, — раздается голос Тихого. — Их везли на санях.
Корвин ложится на спину рядом со мной.
— Растопите печь.
— Скоро полдень, пан капитан, — говорит Тихий.
— Такая вьюга. Никто дыма не заметит.
Он достает из-под головы планшетку.
Водит пальцем по немецкой штабной карте.
— Знаю. Ласточка принесла донесение. Засыпал их один гад. Загребли весь взвод на дневке, когда они спали.
Муся надевает френч, медленно застегивает все пуговицы. В ее черных волосах полно золотых игл лиственницы. Не отрывая от нее глаз, мы нудно чешемся. От печурки снова пышет жаром, и тепло вызывает зуд. Однообразный треск горящих сучьев заполняет нашу сырую яму.
— Какой сегодня день? — спрашивает Сокол.
— Сочельник, вы что, забыли? — возмущается Муся. — Надо о елочке подумать.
— Съел бы я кусочек свежатины, — вздыхает Заяц.
Муся натягивает заляпанные офицерские сапожки.
— Глядите, как расчувствовался.
Моя порция хлеба и лука по-прежнему лежит на ящике. Капли влаги тяжело падают на присыпанную мукой корочку. А над нами гудит вьюга.
Корвин поворачивается ко мне.
— В сумерки пойдешь на задание.
— Слушаюсь, начальник.
— Предупреждаю, работа будет нелегкая.
— Сам понимаю.
— Пока еще не понимаешь. Надо разделаться с гадом, который выдал людей Кмицица.
Муся наклоняется к Корвину.
— О чем вы говорите?
— Не вмешивайся, Муся. Это надо сделать по всей форме. Я с утра написал приговор.
Он испытующе смотрит на меня. Я не вполне понимаю, о чем идет речь.
— Если не хочешь сам, тяните жребий. Я никого не принуждаю.
Он ведь моложе меня, но у него в бороде вьются серебряные нити.
— Ты все еще помнишь Гугдаи?
На мгновение он закрывает глаза.
— Помню ли? Не имеет значения. Я в тот раз справился с собой. Может, я тебя должен благодарить?
Сокол мурлыкает в углу. Он считает себя музыкальным. Изогнутая труба все сильнее накаляется. Капли сырости, которые падают на нее, шипят долго и жалобно.
— Ладно, Корвин, я сам это сделаю.
— Я ведь сказал — тяните жребий.
— Я знаю, как мне следует держаться. Один все выполню.
Муся собирает в кулак темные пряди волос Корвина.
— Я пойду с ними?
— Зачем?
— Я знаю дорогу. Быстрее доберемся.
Корвин поддается ласке, но я замечаю в нем какую-то натянутость.
— Он справится. Я у него учился нашему ремеслу.