— Вы его когда-нибудь видели?
Меня снова обдало влажным и удушливым перегаром.
— Он несколько раз уславливался со мной о встрече, да так и не пришел.
— А вы знаете, какой он был с виду?
— Обыкновенный. Как всякий человек. Говорили, будто он бородатый, чернявый, рослый. И заметь, котик, уже после всех амнистий, когда банды затихли, он оставил у людей для меня весточку. Сообщил, ты смекай, котик, что придет ко мне и придет обязательно в ночную пору. И чтобы я всегда его ждал. Так я, котик, вызвал из воеводства взвод саперов и заминировал немецкие блиндажи в Солецком бору; ведь я знал, что он именно там сидит. И я жду, котик, все время я его жду. И двенадцать лет прислушиваюсь, не взорвется ли мина. Ведь иначе он только небесной дорогой может ко мне прийти.
— Проводить вас домой? Поздно уже.
— Мне ночью дом не нужен.
— Почему вы отсюда не уезжаете?
— Видишь ли, когда-то, во время референдума, — эх, как давно это было — он подстерег меня в одной деревне и попытался спалить в хате. На мне уже мясо горело, и я тогда пообещал себе — если выйду живым из этой печки, так помирать буду только на нашей земле.
За рекой, где-то в лесной чаще, раздался далекий одиночный выстрел. Мы оба замолчали, напрягая слух. Снова было тихо.
— Вы слышали? — прошептал я.
Путевой мастер тяжело дышал.
— Рухнуло старое дерево, — прохрипел он.
— Кто-то выстрелил.
— Что ты брешешь? — Он вцепился в мою рубашку.
— Ведь я хорошо слышал.
— Что ты здесь выслеживаешь, чего ты ищешь? Я говорю ясно: дерево упало.
Я молчал.
Он отпустил меня и сказал усталым голосом:
— Ну, идите. Поздно уже.
— Может, помочь вам.
— Я говорю: идите своей дорогой. — Он повысил голос.
Я пошел в сторону железной дороги, а он стоял и прислушивался к моим шагам, желая удостовериться, подчинился ли я его требованию. Потом он повернулся и отошел, но не слишком далеко, так как я слышал топот его ног и шорох веток в саду. Заскрипели ступеньки крыльца, застонала отдираемая доска. Путевой мастер искал ночлега в заброшенном доме.
Я почти бегом кинулся к насыпи, мчался, ловя широко открытым ртом холодный воздух. Но в какой-то момент к шуму моих шагов примешался посторонний звук — чужие торопливые шаги. Я пошел медленнее и под конец остановился посреди рельсов, отливавших зеленоватым светом месяца.
— Ромусь, — тихо сказал я.
Никто не ответил.
— Ромусь, — повторил я. — Ты где?
Во рву, вдоль полотна, играли громко сверчки, как провода зимой перед оттепелью.
— Ромусь, я ведь знаю, что ты идешь за мною.
Я нащупал ногой кусок гранита, нагнулся и поднял его.
— Чего тебе от меня надо?
И, разозлившись, швырнул камень в темноту. Я слышал, как он упал и долго, невидимый мне, катился по пересохшему откосу. Я расшвырял в разные стороны еще несколько камней. Но вокруг стояла непроницаемая тишина. Лишь позднее откуда-то из мрака прилетел жук, ударился о какое-то препятствие и сразу замолк…
Пани Мальвина встала с торжественным выражением лица. На ней было черное платье с пожелтевшим кружевным жабо. Она поглядела в рюмку, наполненную наливкой собственного изготовления, и сказала:
— Печальная это для нас годовщина, да ладно уж, отметим. У других людей, ох, какие чудесные праздники бывают, а наши, стыдно сказать, бедные, просто ужас, какие бедные. Вот уже семнадцать лет прошло, как нас посадили в товарные вагоны и повезли в эту Польшу.
Ильдефонс Корсак тяжело вздохнул и поднес стаканчик к усам, до иллюзии похожим на речные водоросли. Даже не поглядев в ту сторону, пани Мальвина быстренько хлопнула его по руке.
— Ишь, какой бойкий. Погоди, я скажу до конца. Ну, мы приехали и нашли эту долину — а она точнешенько такая, как наша под Эйшишками. Спасибо за это господу богу. Но такой земли, как наша, — жирненькой, как масло, душистой, легкой — нигде не найти. Потому, что у нас на востоке и леса другие, и поля более ровные, и реки спокойные. Остались там все наши, поумирали от разных войн, от руки злых людей, от разных эпидемий. Лежат они, погребенные в своей земле, и господа бога славят. А нам, бедным, даже страшно о смерти подумать. Жить-то, оно еще можно где приведется, а умирать надо только на своей земле.
Путевой мастер, у которого рука онемела во время затянувшегося тоста, нахмурился и невежливо сказал:
— Ну, будем здоровы.
Не дожидаясь остальных, он церемонно опрокинул стопочку. Его дружно поддержали, и раздалось неторопливое бульканье. Путевой мастер подул в рукав своей спецовки.
— Я знаю, за что вы пьете. Но теперь другие времена. Нету ни лучшей, ни худшей, всякая земля хороша.
— Ах, пан Добас, я без злого умысла сказала. Мы всегда в годовщину просто так вот выпьем, вспомним старое. Мы без всякой политики, мы люди простые, для нас все правительства хороши.
— Моя фамилия Дембицкий, — мрачно заметил путевой мастер.
Гости шарили глазами по столу, высматривая свои любимые закуски. Но сегодняшнему угощению хозяева придавали какое-то особое значение, более глубокое, чем обычно, — в нем была выражена боль и досада, весь скорбный бунт против уже близкого рока. Не было маринованных грибов разнообразного засола, не было копченостей, которые обычно таяли во рту, не было поджаренной на масле картофельной бабки, не было помидорчиков, утопающих в сметане, не было блинов, не было пельменей, отваренных в бульоне, не было многих других яств, которыми славился дом Корсаков. И приходилось смиренно тянуться за долькой соленого огурца и небрежно нарезанным сыром, уже обросшим скользкой патиной.
— Посмеялись над нами ваши люди, — с горечью заговорил партизан, жуя кислый мякиш огурца.
— Кто-то здесь высказывается? — удивился путевой мастер.
— Я к вам обращаюсь, друг трудового народа. Здорово вы над нами посмеялись с вашей демократией.
Путевой мастер отодвинул тарелку с сыром и тяжело уперся заскорузлыми ладонями в стол.
— А какие ты ко мне претензии имеешь, котик? Разве я живу в роскоши, как санационный воевода? Катаюсь в лимузине, покупаю виллы у моря, тискаю на шелковой постели своих любовниц-актрис?
— Вот именно, — ответил партизан. — За это я вас и осуждаю. Если бы ты сидел на мешке с деньгами, как воевода, если бы с любовницами в ресторанах стрелял в зеркала, если бы ты строил для себя дворцы, так я по крайней мере мог бы надеяться, что и мне от тебя что-нибудь перепадет. Разве это нормально, чтобы у министра голая задница просвечивала, как у меня? Нет, дяденька, у такого строя нет будущего.
— Ты поосторожнее со строем. Я еще не забыл, что ты служил у Гунядого.
— Но я ведь явился с повинной, когда было нужно, нет разве?
— Ты оставил его без всякой помощи в одних подштанниках посреди зимы. Легализовался потому, что вы у меня в руках были.
Партизан побледнел и несколько раз стукнул протезом по столу.
— Вовсе он не один остался. При нем еще был целый взвод.
— Знаю я вашу волчью солидарность. Почему же ты скрываешь, что был у Гунядого?
Партизан вдруг встал из-за стола.
— Я никогда никого не предавал, слышишь, убек[4]? Я ушел тогда, потому что таков был приказ из Лондона. Кто хотел, мог возвращаться домой.
— А тебя потом Гунядый не искал?
— Он тебя до сих пор ищет. Почему ты не ночуешь у себя дома?
Пани Мальвина схватила партизана за пиджак и потянула, заставив снова сесть на стул.
— Господа хорошие, зачем же вы сразу про политику? Политика никого еще до добра не довела. Ильдечек, дитя мое, спой лучше что-нибудь.
Ильдефонс Корсак, очнувшись от глубокой задумчивости, потянулся за полным стаканчиком.
— Ах, не то, болезный мой, лучше спой гостям.
— Почему нет, могу спеть, но только по-русски.
— Боже ты мой, неужели ты других песен не знаешь?
— Нет.
— В разных армиях служил, свет божий повидал, а петь умеешь только по-русски?
— Все песни красивые, но русские самые лучшие, — упрямился пан Ильдефонс.
— Чего там тратить время на песни, — засуетилась пани Мальвина, видя, что брат ее готовится к сольному номеру. — Давайте выпьем.
— Ну, будем здоровы, — произнес путевой мастер не своим, раскатистым голосом.
На мгновение разговоры затихли, и как раз тогда хлопнула калитка. Кто-то быстро бежал по двору. Сержант Глувко, еще не успев проглотить первый стаканчик, схватил с подоконника шапку и с необычайным проворством спрятался за буфет. В комнату ворвались дети, мальчик с девочкой, и остановились, ослепленные светом лампы.
— Папа здесь? Мама велела ему сейчас же возвращаться, — сказал мальчик, с понимающим видом оценивая легкий беспорядок на столе.
Никто не решился ему ответить, все беспомощно переглядывались. Наконец пани Мальвина, видя, что ситуация становится критической, сказала, сладко улыбаясь:
— Отец ваш сюда не заходил. Вероятно, он еще на службе, бедняга. — И тут она страшнейшим образом поперхнулась то ли наливкой собственного изготовления, то ли просто от смущения.
Дети нерешительно потоптались и, провожаемые лицемерными улыбками взрослых, исчезли в темных сенях, через секунду уже слышен был стремительный топот их босых ног.
— Мерси, — печально сказал сержант Глувко, вылезая из-за буфета. — Боже, боже, какой позор. От собственных детей прятаться по углам. Эх, сивуха проклятая.
Он с покаянным видом вернулся к столу и потянулся за полным стаканчиком.
— Ну, будем здоровы, — сказал путевой мастер, четко выделяя каждый слог. И осторожно влил водку прямо в горло, со своеобразным шиком, так чтобы не двигался кадык, что считалось вульгарным в здешнем обществе, и, высоко вскинув голову, на мгновение прищурил глаза. Потом медленно открыл их, опустил голову и громко выпустил воздух. — Спасибо за угощение, — продолжал он, низко поклонился всем присутствующим и заодно поднял с пола свою фуражку. — Люблю я этак пропустить три, четыре рюмашечки. — Его качало из стороны в сторону; не без труда определив нужное направление, он резко рванулся к выходу.