— Я де-деликатный? — ужаснулся граф.
— А какой?
— К чертовой ма-матери, — пылко выругался Пац.
Партизан щелкнул протезом по металлической спинке кровати.
— Чудной он, это да.
— Вы обо мне го-говорите? — спросил граф.
— Отойди, пережиток прошлого, — сказал партизан, — и не навязывай свою личность нашей доброй народной власти. А что касается самоубийцы, так, пожалуй, никто о нем ничего не знает.
Я приподнялся на локтях.
— Послушайте, уйдите отсюда, а то меня кондрашка хватит. Оставьте меня в покое!
— Ой, капризуля, капризуля, — добродушно улыбнулся Корсак.
На веранде что-то звякнуло, и все устремили глаза в сторону двери. Сержант Глувко споткнулся о накатанный, скользкий порог, и на разные лады зазвенела и загрохотала его громоздкая портупея; отпустив крепкое словцо, он тут же вытянулся и отдал честь.
— Жив? — спросил он.
— Вы, Глувко, всегда являетесь последним, — заметил путевой мастер.
— Виноват, не могу разорваться.
С минутку он постоял, разглядывая меня с профессиональным интересом.
— Ворочает глазами.
— И даже выражается, — предостерегла его пани Мальвина.
— Ну, так зачем Ромусь меня звал? — Сержант застегнул кожаную сумку и стал наводить порядок в своей сложной экипировке.
— Я уже давно на свете живу, — вмешался Корсак, раздувая позеленевшие усы, — и знаю, что́ в таких случаях требуется. Какая бы ни была власть, если кто-то на себя наложил руки, то всегда полагалось вызывать либо городового, либо ланджандарма, либо, стыдно сказать, полицая.
— Нет, я не вы держу, — простонал я. — Пан Глувко, уведите их, у меня голова трещит.
— Виноват, так точно, — скрипнул подошвами растерявшийся сержант.
— Занимайтесь своим делом, Глувко, — строго сказал железнодорожник.
— Что же мне делать? Человек, простите, имеет прописку, удостоверение личности при нем, говорит разумно и владеет всеми членами.
— Может, мы все-таки выйдем? — прошептал граф Пац.
— Чего вы так торопитесь?
— Да упаси боже, пан Дембицкий.
Меня вдруг затошнило, в горле забулькало, и я спрятал голову между подушкой и холодной стеной.
— О-хо-хо, — протянул Корсак.
— А раньше-то храпел, храпел, как зверь.
— Будете вы действовать, Глувко? — спросил путевой мастер.
— А как мне действовать? Я, простите, едва на ногах стою. Целый день без горячего. Жена велела возвращаться к четырем, а теперь который?
— Четверть седьмого, — сообщил граф.
— Мерси, — поблагодарил Глувко.
Пац задрожал.
— Что это значит?
— Что?
— Ну, это ваше мерси.
— По привычке. Я в лагере был с французами, граф.
— Я про-протестую. Я Ко-ковальский, из бедной семьи.
— Эх, вы совсем как дети, — вздохнул путевой мастер.
Я приподнялся на постели и какое-то мгновение с трудом ловил воздух, горя ненавистью к людям, столпившимся вокруг моей кровати.
— Слушайте, я за себя не ручаюсь… Слушайте, я болен, у меня все болит. Да катитесь вы все к черту!
Корсак простодушно улыбнулся и поднял палец.
— О-хо-хо, капризничает.
— Ну, так что делать? — спросил сбитый с толку путевой мастер.
Все молчали, чувствуя, что ситуация запутывается. Наконец пани Мальвина просияла — ее осенила спасительная идея.
— Может, закусим?
— Закусить можно, — робко согласился сержант Глувко. — С самого утра, простите, во рту у меня ничего не было.
Корсаки живо забегали по квартире. Со старого радиоприемника, давно уже утратившего черты продукта современной цивилизации, смахнули пыль. Принесли огурчики, плавающие в тминном рассоле, кусок хорошо прокопченной ветчины с роскошной костью, торчавшей, как кулак, из нежной, вишневого цвета мякоти, нашелся и студень с аппетитным, толщиной в палец, слоем белого жира, картофельная бабка, подрумяненная со всех сторон, начиненная кусками домашнего сала, ну и хлеб собственной выпечки на кленовых листьях. Все эти яства уставили на отслужившем свой век радиоприемнике. Путевой мастер достал нож и лезвием стал соскребывать с буханки золотые листья. Пани Мальвина как особа, наделенная тонкими чувствами, запротестовала и заткнула свои нежные от природы уши. Путевой мастер благодушно ухмылялся и с помощью ножа проделывал различные двусмысленные движения, что не больно вязалось со священным обычаем резания хлеба.
От вида этой еды и поднявшейся вокруг нее суматохи самочувствие мое ухудшилось. Я тяжело перевалился на другой бок и повернулся лицом к стене.
— Мне нехорошо.
Ильдефонс Корсак, уже обливший рубашку рассолом, держа в зубах половинку огурца подошел к кровати.
— А может, закусите, а?
Я молчал.
— Что было, то прошло, забыть надо, — строго сказал он. — А нежиться не гоже.
Партизан несколько раз кашлянул и под конец проговорил с досадой:
— Закусываем, закусываем, и ничего больше.
Внезапно воцарилась тишина, сосредоточенная и вполне соответствующая напряженной работе мысли.
— Ах боже, где моя голова! — вскрикнула пани Мальвина, хлопнув себя по лбу. — Совсем забыла.
Она выбежала и тут же вернулась с темно-зеленой, обросшей пылью флягой.
— Ну и ну, — похвалил ее партизан.
— Это, конечно, не то, что бывало. Вот у нас на востоке, в Эйшишках, там я держала водочку, — лицемерно оправдывалась пани Мальвина.
— Отведаем, поглядим, — сказал партизан.
— Но чем откупорить? Я тут еще сургучом припечатала намертво.
Все кинулись искать перочинные ножи, стало шумно от любезно-развеселых шуток, но возбужденные голоса перекрыл энергичный баритон партизана:
— Разрешите, пани Мальвина, у меня есть чем.
Он стукнул протезом по дну фляги, пробка взлетела под потолок, несколько блестящих капель попало на френч путевого мастера, и тоненькие струйки потекли по добротному сукну мундира.
— Ничего, ничего, пусть лучше на меня, чем на детей.
— Ах боже, откуда здесь дети?
— Я просто так говорю, чтобы веселее было.
— У нас нет рюмок, ведь мы люди старые…
— А чем плохи стопки, здоровее пить залпом, чем так, помаленечку.
Все умолкли, заглядевшись на густой напиток, в котором бился красный свет заходящего солнца.
— Ну так что? — раздраженно спросил партизан.
Путевой мастер прищурился и прошептал:
— Ну, так будем здоровы.
Разлили по стопкам водку. Мужчины пили с блаженным придыханием, а пани Мальвина закашлялась, как того требовал стародавний обычай.
— Ух, нектар, — восхищенно сказал партизан.
— У нас на востоке… — снова затянула пани Мальвина, но путевой мастер сразу перебил ее:
— Зачем вспоминать прошлое. Кто старое помянет, тому глаз вон. Надо жить сегодняшним днем.
— Да я без злого умысла. Вы простите, старый человек иной раз и скажет что-нибудь не так. Газеты мы, конечно, читаем и знаем, что нынешние времена не похожи на минувшие.
— Ну так что? — нетерпеливо спросил партизан.
Мне стало дурно и затошнило. Видимо, я застонал, потому что все вдруг замолчали.
— Да ладно, пускай, — сказала пани Мальвина, внимательно глядя в мою сторону. — Пожалуйста, не стесняйтесь. Я потом уберу.
— Ну, так за его здоровье, — сказал путевой мастер. — Кому суждено быть повешенным, тот не утонет.
Граф нервно захихикал.
— Вы чего зубы скалите? — хмуро спросил путевой мастер, отрывая стопку от губ.
— Я не хотел, уважаемый пан Дембицкий, я сам не знаю, как это вышло.
— Все теперь одинаково хороши. По мне можете хоть пять университетов окончить, а я как нажму, так нажму.
— На что нажмете, я не понял? — вмешался партизан.
— Я вас насквозь вижу, Крупа, — мрачно ответил путевой мастер. — И вы извольте выбирать слова.
— Господа, господа, — старалась урезонить их пани Мальвина, — зачем вы сразу в политику, разве не лучше спокойно выпить и закусить.
Выпили, крякнули.
— Мерси, — сказал сержант Глувко и потянулся за огромным куском картофельной бабки.
Неожиданно тоненьким голоском запел непристойную частушку Ильдефонс Корсак и сполз на пол. Сестра, словно ожидавшая, что дело примет такой оборот, ловко подхватила его и прислонила к стене.
— Что он поет? — спросил путевой мастер, стирая с подбородка соус.
Пани Мальвина энергично прижала брата к оконной раме.
— Да глупости всякие, даже говорить не стоит.
— Я никогда не слышал этой песни, — настаивал путевой мастер.
— Он слабенький, голубчик вы мой, сам не знает, что поет. Ему одной рюмашечки достаточно, и он сразу по-русски начинает что-то выкрикивать, а иной раз даже невесть что несет. Это у него еще с первой мировой войны повелось, когда он был в Сибири.
— Вы всегда говорили, что в четырнадцатом году он у Вильгельма служил.
— Святая правда, боже мой милостивый. Только сперва, в 1905-м, он за царя с японцами дрался, а потом уехал в Германию искать работу, потому что кругом нищета была. А потом в Германии его взяли на войну и он попал в плен. И казаки его аж в Сибирь загнали. Там, с вашего позволения, было и голодно и холодно. А он, наш Ильдек, человек гордый и ужасно самолюбивый. Ну он и говорит: раз нечего есть, так пусть и кишок у меня не будет. И пошел к доктору и настоял, чтоб у него, стыдно сказать, желудок вырезали.
— Хватит, пани Корсак, нечего всякую чепуху нести, — возмутился сержант Глувко.
— Пресвятая богоматерь мне свидетель, что так оно и было. Вон у Яся Крупы тоже руки нет, а живет.
— Ну и сравнили. Где рука, а где кишки.
— Вы мою руку не трогайте, — рявкнул партизан.
— Вас никто не трогает, — с достоинством заметил Глувко. — Мы обсуждаем, простите, научные вопросы. Ну, скажите на милость, граф, на что это похоже?
— Не-не знаю, не-не знаю, барон, — ответил граф и весь залился краской.
— Я вас не оскорбляю, — повысил голос Глувко.
— Я тоже.
— Вы не те слова употребляете!
— Да успокойтесь вы, уездная аристократия, — вмешался партизан. — Водка уже теплая, а они занимаются научными изысканиями.