Современный сонник — страница 40 из 62

В пылу драки они оттолкнулись от печки и снова выкатились на середину комнаты. Граф вцепился в ворот рубахи партизана и старался дать ему пинка коленкой. Но тот, изловчившись, подставил графу ножку. Оба стукнулись о стену, но не прекратили драки, лампа у потолка стала быстро качаться взад и вперед.

Мало-помалу партизан взял верх. Он просунул под графский подбородок тяжелый протез и, как дубиной, придавил им шею своего врага. У Паца глаза вылезли из орбит, и чуть сверху, искоса, он смотрел на багровое лицо партизана.

— Ты еврей, — прохрипел граф.

Партизан охнул и, тихо покряхтывая, необычайно старательно стал мять сухую шею графа. У Паца хлынула из носа кровь, он давился ею, и казалось, вот-вот задохнется.

От вида крови что-то со мной произошло. Сам не знаю, в какой момент я кинулся к ним. Превозмогая отвращение, не слыша противного запаха, я развел их и принялся отгонять друг от друга, как грызущихся собак. Стиснув зубы, чтобы приглушить тошноту, я молотил их кулаками, почти не встречая сопротивления.

Кто-то вцепился в мою руку и повис всей тяжестью.

— Хватит! Хватит! — Я узнал голос пани Мальвины.

Я отошел к столу, с удивлением глядя оттуда на недавних врагов, а они с величайшим трудом пытались подняться и никак не могли справиться собственными силами. У партизана через все лицо прошла синяя полоса, словно его ударили цепом, а граф Пац не владел левой рукой, видимо вывихнутой в суставе.

— Вот, всегда так, если третий вмешается, — пролепетала пани Мальвина.

— Извините, — сказал я. — Извините. Я хотел их развести.

Наконец они уже стояли на ногах и постепенно к ним возвращалось сознание. Граф отхаркнулся гигантским сгустком крови и с ужасом его рассматривал. Сержант Глувко теперь тоже вступил в игру. Он вылез из-под стола и неожиданно возник между нами, сурово хмурясь, в слегка запачканной милицейской шапке на голове.

— Добрый вечер.

Мы все повернулись к двери и увидели Юзефа Царя в черном плаще.

— Что тут творится? — спросил он усталым голосом.

Пани Мальвина подняла одну из опрокинутых табуреток и скромно на нее села.

— Да ничего. Поспорили малость. Известное дело, люди молодые.

Мы все тяжело дышали; Ильдефонс Корсак спал, засунув голову в ящик буфета.

— Отмечаем годовщину, быть может последнюю на этом месте, — добавила пани Мальвина.

— Не надо так, — тихо сказал Юзеф Царь. — Разве и без того недостаточно злобы посеяно между людьми?

Партизан с трудом расклеил вспухшие губы.

— Он сказал, что я еврей. Вы верите, что я еврей?

Юзеф Царь улыбнулся одними только губами.

— Наша земля всегда была гостеприимной. Ее жителем становился всякий, кто того желал, и, может быть, потому она особенно прекрасна, что самые несчастливые люди всех стран образовали ее народ.

— Но вы-то верите, что я еврей? — упрямо повторил партизан.

— Не верю.

Партизан с трудом оттолкнулся спиной от стены и, пошатываясь, вышел на середину комнаты. Он постоял с минутку, глядя в пол. Потом поднял здоровую руку, вытер ею глаза, после чего посмотрел на верхнюю часть кисти и косыми шажками засеменил к двери. Здесь он остановился, ухватившись за плечи Юзефа Царя, провел рукой вдоль его тела, нагнулся с таким видом, словно искал что-то в его черном плаще, наконец нащупал ладонь пророка и поднес ее к губам.

— Не надо, — рассердился Юзеф Царь. — Что еще за новости?

Сержант Глувко, не соображая, что делает, снял милицейскую шапку. Он быстро вертел ее в одеревеневших пальцах, которые никак не сгибались.

Юзеф Царь незаметно отер руку о полу плаща. Я понял, что он принадлежит к числу людей, которые боятся микробов.

— Мне говорили, что вы уехали, — сказал он, глядя на меня.

— Нет, я не уехал.

— Я вас искал.

— Пожалуйста, к вашим услугам.

— Ах, ничего серьезного.

Ильдефонс Корсак сквозь сон причмокивал губами.

— Странная ночь, — тихо сказал Юзеф Царь. — И странный день придет после нее.

Я молчал, прислушиваясь к болезненному шуму в голове.

— Идите спать. Уже поздно, — сказал Юзеф Царь. — Оставьте злобу за порогом. Спокойной ночи.

Он повернулся и ушел.

Еще некоторое время мы молча стояли на тех же местах, где он нас оставил. Партизан бессмысленно тер протез о широкие брюки, стянутые у щиколоток. Граф Пац все еще смотрел на ужасный сгусток крови, сержант Глувко не мог справиться с донимавшей его неприятной мыслью.

— Мерси, — сказал он под конец и ушел, но мы знали, что он остановился на каменных ступеньках крыльца и прислушивается к звукам ночи. Следом за ним двинулся граф, а потом партизан нетвердой походкой выкатился в сени.

— Я пойду огородами, — услышал я голос сержанта. — Я, прошу прощения, не хочу с детьми встречаться.

Потом он возился у забора, видимо, отдирал штакетник.

— Что ты здесь делаешь? Чего ждешь? — спрашивал он кого-то, невидимого в темноте ночи.

Пани Мальвина беспомощно покачала головой и, как-то чудно взмахивая руками, стала извлекать брата из ящика.

Я прошел в свою комнату; в ней что-то изменилось. Зеркало было мертвое, на стене не лежал, как обычно, тоненький треугольник лунного света, расплывающийся контур окна едва заметно выделялся на черном фоне стены.

Идет партизанский народ

В темноте, мимо замерших хат,

Лишь блеснет за окном милый взгляд,

Да алый поманит рот.

Это пел партизан. Его голос постепенно затихал в ночи. Я вышел на веранду. Возле дома никого уже не было. Я почувствовал холодок в пальцах и поднес их ко рту; они были еще мокрые от водки. С минутку я подержал их на уровне глаз, пока не сообразил, что ветер нетерпеливыми рывками залетает в сад.

— Почему он сказал, что ночь будет странная? — спросил я себя и вышел на улицу. Безотчетно я направился к железной дороге: она встретила меня волною звуков на высокой ноте. Только это были не сверчки. Играли обвислые провода новой телеграфной линии.

Я шел, часто спотыкаясь, а навстречу мне плыл мощный шум, напоминавший голос далекого моря. Я миновал пустой дом, где с металлическим лязгом стучала о ставни незакрепленная скоба.

— Кто-то идет за мною следом, — сказал я.

Впереди виднелся светлый прямоугольник их окна, и только при сильных порывах ветра растрепанные, черные кусты сирени заслоняли его от меня.

— Он был прав, — подумал я. — Я слишком много вижу, слишком много слышу.

Свет в их окошке почему-то причинял мне боль. Какое-то мгновение я с трудом сдерживался, чтобы не подойти и не постучать в холодное стекло, как некогда я не раз поступал в других случаях и по другим поводам. Свет в окне человеческого дома будет преследовать меня до конца дней.

Я не постучал и пошел к реке. На том берегу, значительно левее, покачивался электрический фонарь над строительной площадкой. Теперь-то я уже знал, что это шумит лес, густая чаща Солецкого бора, что ей принадлежит этот мощный голос.

Я очень долго слушал.

— Нет. Это ночь так разговаривает, — успокоил я себя.

Я нашел на берегу то место, где мы сидели с Юстиной. Сола терпеливо катила свои воды по руслу, забитому водорослями и мхом. Она была немая, ее голос не присоединялся к растущему шуму пробуждающегося леса.

Я присел на песчаной косе и погрузил пальцы в теплую массу песка, как в собачью шерсть. Мне очень захотелось найти тот пошлый цветок, который осенял нашу встречу.

Я полз на четвереньках, ощупывая пронзительно холодную, клейкую землю. И вдруг я разглядел за сеткой веток три неподвижные фигуры, пригнувшиеся, как сломанные бурей стволы деревьев.

Я кое-как поднялся, с трудом удерживая равновесие. Алкоголь разгорячил мой пульс, он стучал, как при лихорадке.

— Кто там? — громко спросил я.

Мне показалось, что одна из теней изогнулась, как нетопырь, готовящийся к полету.

— Кто там?

В тот же миг меня ослепил широкий веер огня, и одновременно со звуком выстрела я упал в реку.

Борясь с водорослями, облепившими мои ноги, я отчаянно пробивался к противоположному берегу. В меня стреляли из обреза: вот откуда такой огонь и прерывистая детонация, вот почему такой неточный прицел.

Хватаясь за корни деревьев, я взобрался на крутой обрыв. Здесь, едва дыша, я присел отдохнуть в кустах.

Сола заклокотала, ее неритмичные всплески указывали, что где-то здесь течение наталкивается на препятствие, которого раньше не было. Я был убежден, что слышу, как не известные мне люди тихо о чем-то совещаются. Я вгрызался слухом в темноту: кто-то переправлялся через реку, кто-то, наверное, шел вброд по воде.

Я стал подниматься по отлогому склону дубравы. Сколько же раз в жизни лес давал мне убежище. Я цеплялся за сухие, тонкие стебли травы. Наверху я остановился.

Внизу подо мной недружелюбно шумела ночь. Большая шишка покатилась по откосу, подскакивая в папоротниках, как заяц. Мои преследователи шли за мною. Вероятно теперь они вместе со мною слушают, как шишка падает в реку.

Я побежал вперед, вытянув руки, как щупальца. Я стукался о деревья, все глубже погружаясь в нарастающий шум бора.

Не знаю, сколько времени это продолжалось, потому что бежал я в полусне, в пьяном дурмане, нахлынувшем на меня вместе с усталостью.

На всем бегу я ударился лбом о невидимый мне предмет, зазвеневший, как жесть, и упал на колени, почувствовав под ними эластичную гибкость длинных стеблей — вероятно, поздних георгин. Я вытянул руки и нащупал четырехгранный столб; я скользил по нему пальцами, пока не наткнулся на поперечную перекладину. Я стоял на коленях перед крестом. И неожиданно, впервые за много лет, инстинктивно перекрестился.

В кармане у себя я обнаружил спички. Первая тут же погасла, но в ту долю секунды, пока она горела, я разглядел жестяной картуш. Следующая спичка, которую я уже заслонил рукой от ветра, позволила прочесть надпись: «Аделя Дембицкая». Я заметил также, что под фамилией «Дембицкая» мелькнула и другая, неаккуратно замазанная масляной краской. Я хотел было зажечь третью спичку, чтобы прочитать всю эпитафию, но вспомнил старый солдатский предрассудок. Присев на могиле, я повернулся лицом в ту сторону, откуда пришел. Было совершенно темно. С трудом я различал контуры собственной руки.