Современный сонник — страница 51 из 62

Я зажигаю фонарик и смотрю на трофейные авиационные часы. Скоро семь.

— Мы ждем, пока подойдет первый эшелон. Когда он остановится возле станции, двинемся согласно плану. Каждый должен знать назубок свою задачу. Через двадцать минут отступать отделениями на смоленский тракт. Там встретимся. А теперь перекур.

Кровавые огоньки озаряют ладони, прикрывшие цигарки. Кто-то тяжело ставит на кучу земли «дегтяря». Слышатся шутливые разговоры, смешки, молодцеватые возгласы, скрывающие волнение.

— Корвин, — говорю я.

— Я здесь, сержант, — он щелкает каблуками.

— Корвин, — повторяю я, — ты помнишь наш разговор?

— Помню.

— Ты со своим отделением пойдешь предпоследним. Займешься вагонами с людьми. Всех эсэсовцев сразу расстреляешь на месте.

Где-то далеко стонет паровоз. Отряд приходит в движение. Все поспешно снимают со спины оружие.

— Ты слышишь, Корвин?

Он отвечает не сразу:

— Так точно, сержант.

— Повтори приказ.

Он громко глотает слюну.

— Расстрелять эсэсовцев.

— Вопросы есть?

Корвин нервно щелкает предохранителем.

— Нет.

Я вытираю мокрый от росы автомат. Парни топают ногами, гася недокуренные самокрутки, их называют «банкротки». Один из партизан повернулся спиной к товарищам и быстро крестится раз за разом, словно про запас.

— Не было приказа расстреливать пленных, — слышу я шепот Корвина.

— Если хочешь, я назначу кого-нибудь другого.

Он молчит и беспомощно тянет носом.

— Ну, Корвин?

— Не надо, сержант.

В этот момент, ломая кусты, подбегает взбудораженный часовой.

— Разрешите доложить, идет, я видел искры.

В наступившей тишине мы слышим замирающий шорох леса. Где-то далеко из этой тишины вырывается тяжелое пыхтенье паровоза, преодолевающего подъем. Паровоз сопит так жалостно, будто ему не хватает сил. Время от времени он совсем затихает, заторможенный бдительной рукой, но вскоре мы снова слышим стук поршней, все более близкий, все более отчетливый.

Я поднимаю руку.

— Взвод, за мною бегом марш!

Молча, в установленном порядке мы бежим вдоль ровной линии леса. Огибаем черные штабеля защитных щитов от снега, которые ждут следующей зимы. Бежим, спотыкаясь по нетвердой весенней почве, от горького воздуха колет в груди. Стараюсь дышать как можно реже, я боюсь своего горла, как бы набитого пересохшей глиной, боюсь своих ребер, сжимающих меня тесным обручем, боюсь размеренного свиста, который вырывается у меня из груди, как из полого ствола ивы.

Уже видны подслеповатые голубые фары локомотива. Черная туча дыма вползает на чистое блестящее небо. Мы уже слышим, как переговариваются немцы.

И сразу гремят выстрелы. Они, сливаясь, зажигают удивительно прозрачное зарево, наполняют собой воздух и самую атмосферу того вечера, о котором мы будем вспоминать до конца жизни.

Я врываюсь в здание станции. Закопченная лампочка под зеленой тарелкой абажура бешено качается во все стороны. На каменном полу, покрытом жидкой, весенней грязью, лежат вповалку съежившиеся фигуры. Я нажимаю плечом на дверь дежурного по станции. Сыплются осколки стекла, но звона их я не слышу. Возле стола с телеграфным аппаратом стоит немецкий железнодорожник в красной фуражке, он как-то очень медленно поднимает руки над головой. Польские железнодорожники в полной растерянности жмутся у стен, они то поднимают руки на высоту груди, то опускают их, не зная, как себя вести в столь неожиданной ситуации.

Я живо берусь за дело. Прикладом автомата торопливо разбиваю телефонное оборудование, ломаю телеграфный аппарат и переливающийся разноцветными огоньками пульт управления. Сквозь отверстие, выцарапанное в синей краске, которой замазано большое окно, я вижу часть перрона: мелькают черные силуэты, люди дерутся, но я не могу разобрать, кто свой, а кто чужой. Из клубов пара, как из бездонной пучины, с величайшим, смертельным усилием вырывается женщина с непокрытой головой. Рот у нее широко раскрыт, но ее крика я не слышу. Медленно, как во сне, бежит она в мою сторону. Возможно, что она меня видит и устремляется ко мне, рассчитывая на мое заступничество. Длится это одно мгновение, но, прежде чем она исчезает, я успеваю заметить детскую ямочку на ее подбородке.

Над моей головой лопается стекло и трещинки разбегаются лучами. Стеклянные клинья, подкрашенные рыжим светом, падают на разбитый пульт совершенно беззвучно, как в вязкую почву болота. Ладонь у меня в крови, кровь медленно стекает между пальцами. Я отступаю на середину дежурки. Теперь железнодорожники лежат на полу. Я хватаю стальной ящик с кассовой выручкой и выбегаю в зал ожидания. Смотрю на часы с живой дрожащей каплей крови на циферблате. Прошло всего четырнадцать минут.

С перрона вваливается Сокол. Он тащит на спине связку винтовок, как плотник тащит свои инструменты. Я громко окликаю, но голос мой до него не доходит, да и сам я себя не слышу. Тогда я загораживаю Соколу дорогу и сую ему в руки кассу. Ничего не поняв, он берет ее, и со своим тяжелым грузом ковыляет к выходу.

Сквозь выбитые окна зала ожидания видно, как над перроном стелется пар и загораются долгие красные огни пулеметных очередей. Кто-то упрямо тычется головой в оконную раму, а потом оседает где-то в вечерней темноте. Между буферами то и дело просовывается обнаженная рука, как будто указывая кому-то верное направление.

Вдоль поезда теперь бежит отделение Серого, которое должно обеспечить тылы станции. Я снова смотрю на часы. Восемнадцатая минута боевых действий. Я стараюсь взглядом поторопить секундную стрелку. Одно мгновение мне кажется, что механизм часов остановился, но нет, волосок стрелки, едва заметно подрагивая, совершает круговое движение по своему участку циферблата.

Бегу к выходным дверям: там какой-то человек вжался в угол скамейки, заслоняясь расползающимся от старости черным мешком. Рядом с ним я вижу спину маленькой девочки, спрятавшей голову в железный ящик для мусора. У человека с черным мешком круглые от ужаса темные глаза и белые зубы на фоне синеватых мясистых губ. Он приветствует меня улыбкой, но это только судорога страха, напряженного ожидания конца. Гримаса эта резко меняет его лицо, стирает знакомые черты, которые я запомнил, когда они выражали горечь и раздражение.

Я выхожу на неровно замощенную улицу у станции. Испуганная извозчичья лошадь несется прямо на забор и, сломав его, в брызгах пены кружится по холму, стиснутому кольцом перелеска.

Глухую стену обступившей меня тишины теперь нарушают редкие выстрелы и взрывы.

Я скрываюсь в перелеске и наугад иду на юг. Я слышу отдаляющуюся винтовочную пальбу, которую перебивают автоматные очереди. Слышу также мерное, спокойное пыхтение локомотива, равнодушного свидетеля человеческой вражды.

Потом я пересекаю железную дорогу, поляну, на которой мы провели несколько часов ожидания, и попадаю в лес, редкий, тихий, чуть слышно шелестящий голосами ночи. Кто-то догоняет меня, кто-то хрипит, с трудом переводя дыхание. Я оборачиваюсь. За мной пустота, черные деревья в мутном мраке. Вот оно что — я слышу свое собственное дыхание. Останавливаюсь, опускаю голову и долго выплевываю из себя колючую усталость.

Выхожу на Смоленский тракт. Во рву прячутся какие-то люди.

— Стой, кто идет?

— Старик, — бормочу я почти шепотом.

— Пароль?

— Щит. Отзыв?

— Меч.

Я валюсь в ров между все еще возбужденными людьми. Прижимаюсь к окаменевшему откосу и жду, пока сердце замедлит и выровняет свой ритм.

— Сержант, ну и нахватали мы оружия и боеприпасов. А четыре вагона были набиты солдатами.

— Сборный поезд, сержант. В товарных вагонах — ящики до крыши. Времени не хватило, чтобы их разбить. Может, масло везли?

— Если бы у нас были повозки, так мы бы запасли даже оси.

Замешательство, кто-то заряжает винтовку.

— Свои, свои. Сокол вернулся с минерами.

— Вы заложили мину? — спрашиваю я.

Ему трудно говорить, и он кивает головой, причем так, словно по-крестьянски кланяется мне до самой земли.

Мы выходим на тракт и ждем.

— Не взорвется, — говорит кто-то. — Они только бабам умеют закладывать.

— А где Корвин? — спрашиваю я. — Корзин!

— Здесь он, — отзывается чей-то голос. — Вон там, под деревом, его рвет.

Над станцией взметается гора огня, и секунду спустя мы слышим глухой стон взрыва. Кто-то из моих парней зашатался и сел посреди лужи, извергая ругательства.

— Ну, молодцы. Грохнуло так, словно слон пукнул.

Они уже снова смеются, но совсем по-иному, чем перед боем. Один закуривает сигарету, другой жует украденную краюшку хлеба, третий расстегивает штаны, звеня пряжкой пояса.

Я подхожу к одному из них, скорчившемуся у дерева. Кладу руку на его согнутую дугой спину.

— Корвин. Ну, Корвин, как сошло?

Он плотнее прижимается к дереву и не отвечает.

Тогда я неловко похлопываю его по спине и возвращаюсь на дорогу.

— Все пришли?

— Не хватает четверых.

— Тсс, кто-то идет.

— Да, идут.

Все умолкают, и никто даже не спрашивает пароль. Два человека волокут что-то длинное вроде сенника и опускают посреди тракта.

— Пришлось бросить винтовки. — Я узнаю голос Тихого. — Ничего не могли поделать.

— Кто это? — спрашивает Сокол.

— Маланка. Угодили ему, кажись, в задницу. Все подштанники в крови.

Я подхожу. Взвод молчит.

— Жив?

— Кто его знает? Только что стонал.

— Санитар! Перевязать. И сделайте носилки.

Мы идем среди ночи под ковшом Большой Медведицы. Обходим деревни, встречающие нас собачьим лаем. За спиной у меня люди настороженно перешептываются. Мерно ступают усталые ноги по дорожной грязи.

И вдруг отчаянный крик:

— О Иисусе, Иисусе родимый! Я не выдержу!

Я останавливаюсь, остальные тоже. Мы все дрожим от пронизывающего холода.

— Это он? — спрашиваю я.

— Да, он, Маланка.

— Несите, ребята, осторожнее.

Пускаемся в дальнейший путь. Я проверяю компас и часы.