Современный сонник — страница 54 из 62

— Послушайте, — перебил его я, — если я все время странствую, переезжаю с места на место и нигде не могу найти покоя, то вовсе не потому, что жажду какой-то компенсации и ищу нечто такое, что найти невозможно. Каждый день я просыпаюсь и засыпаю со страхом, с преследующими меня кошмарами, с ощущением полного бессилия. Я могу выбрать путь смирения, бесплодного тупого прозябания, опуститься до чисто биологической жизни, обманывая память стариковскими утехами, например часами передвигая шашки на доске. Неужели это и есть единственная возможность?

По сеням пробежал ветер. Мы оба вздрогнули, то ли от холода, то ли от лихорадки, и оба инстинктивно посмотрели друг на друга, ничего не видя в темноте.

— Возможно, утром мы забудем, о чем говорили ночью, — сказал Шафир. — И так, наверное, будет лучше. Но я вам скажу еще одно. Все мы, сгибаясь под тяжестью, вносим свой вклад в общее дело, контуры которого все более проясняются. Быть может, когда-нибудь мы увидим его завершенным, доведенным до конца, а может, мы с вами и не дотянем до тех дней. Но одно я знаю точно: я сожалею о том, что уже осталось позади. Бывают такие моменты, такие особые минуты, когда тоска о том, что осталось позади, в твоем прошлом, становится невыносимой, и, пожалуй, поэтому время от времени мы наблюдаем, так сказать, ущемление общественной психики, и эти истерические вспышки воспринимаются как проявление длительного заболевания, а на деле они являются лишь случайными перебоями в работе сердца. Знаете ли вы, незнакомый товарищ, что озеро, которое кое-кто уже называет морем, озеро, которое разольется на месте нашей долины, делается по проекту молодых инженеров, происходящих из этих краев? Это они, зная течение реки и рельеф поверхности, убедили все инстанции в необходимости такого преобразования.

— Значит, верно, что всех отсюда выселят?

— Да, всех.

— Который теперь может быть час?

— Скоро рассвет. Щели в окнах белеют.

— Получается, что они правильно вам всыпали, правда?

Шафир тихонько, как бы стесняясь, покашлял, а потом сказал:

— По-своему они правы, но несправедливы. Может, мой котелок уже плохо варит, может, я закоснел, но я знаю, твердо знаю, что после нас кое-что останется. Потому, что мы людей разбудили, потому, что мы внушили им чувство собственного достоинства. Извините, что я говорю как отставной пропагандист. При свете дня я не решился бы, но ночью, да к тому же в такой момент, человек смелеет. И поэтому простите, что я оскорбляю ваш слух, но я еще раз скажу вам, что мы разбудили людей и это они теперь носят в себе и уже никто никогда у них этого не отберет, вот что главное.

— Подумайте, сколько поколений рождалось и умирало на одной и той же кровати. А нам довелось разрушить много домов и построить новые, сменить много вер и сосредоточить в своей судьбе судьбу почти всей нации.

— Красиво вы сказали, но для моего случая это слишком широкая формула. Я слаб физически, но я все-таки всегда старался вести себя как мужчина. И пожалуй, из-за того что я неуклюже двигался или нетвердо стоял на ногах, я иногда опрокидывался, и тогда меня топтали сапогами. Вот и вся моя биография.

Я услышал, как он с трудом поднимается, шелестя соломой, неуверенно пошатывается. Сквозь щели пробивался мутный свет.

— Я уже говорил вам, что у меня были хорошие способности к музыке. Отец в пьяном виде утонул в реке. Я бросил скрипку, меня вовлекли в партийную работу. Потом, когда я ехал в Испанию, революционную школу нашей молодости, один товарищ, вернувшийся из Москвы, уговаривал меня продолжать музыкальное образование во Франции. Это было вполне доступно, нашлись люди, готовые меня поддержать. И все-таки я поехал дальше и не доехал.

Тяжело волоча ноги, он пошел в сторону сеней, но не дойдя до двери, обернулся и неуверенно сказал:

— Быть может, если бы я остался во Франции, вез сложилось бы иначе?.. Быть может, теперь я был бы знаменитым скрипачом, виртуозом, которому рукоплещут толпы…

— Куда вы идете?

— Дождь перестает.

Потом он ввалился в сени, неуклюже шаркая и с трудом, хрипло дыша. Наконец беззвучно позвал меня:

— Идемте. Мы свободны.

Я вошел в сени, держась за стену, и он показал мне выломанную доску.

— Видите. Зря мы мерзли, как два Лазаря.

— Здесь было заколочено. Клянусь.

— Не важно. Можем выйти.

— Нас кто-то освободил.

— Может, кто-то отломал доску, а вы ночью не заметили. Теперь-то уже все равно.

Он упал на колени и на коленях, как в костеле, перешагнул через порог. Мы очутились на крыльце. Дождь еще шел, но уже не такой сильный. Деревья в саду стояли в воде, отражающей белеющие облака.

— Светает, — сказал он. — Забудем об этой ночи.

— Да, день уже близко, — ответил я.

И мы посмотрели друг на друга внимательно, как при первом знакомстве.


Просыпался я долго, с мукой вырываясь из глубокого сна. И первое, что я увидел, было окно, словно в кулаке сжимавшее несколько обрывков лазури. У меня болели кости и мускулы, каждый сантиметр тела. Воспаленный язык был неприятно шершавый.

Я увидел зимний солнечный пейзаж на стене, узнал свою комнату и вспомнил все обстоятельства моей жизни. На стуле с почерневшим плетеным сиденьем стояла кружка с молоком, чуть окрашенным в желтый цвет. Я поднес ее ко рту. Молоко на вкус отдавало медом. Я не знал, кто и когда принес мне этот напиток.

Немного позднее я с удивлением убедился, что лежу под одеялом в костюме и в брезентовом дождевике. Я пощупал затвердевшую ткань, она была сухая, разогретая.

Я вышел из дому и направился к реке, которая еще вчера так широко разлилась и грозно бурлила. Возле пустого дома меня задержал знакомый звук. Я остановился, жадно ему внимая. Это неизвестный музыкант за рекой играл на кларнете. Музыка вызывала в памяти далекий образ — край стола, накрытый нитяной скатертью, синюю, пронзительно синюю бутыль содовой воды, старый сифон со свинцовой головкой.

В голом саду было сухо. Холодный северный ветер кружил между деревьями, тасуя опавшие листья.

Я пошел дальше. И увидел внизу реку, присмиревшую и утихшую, но все еще заливавшую луга. Весь откос подо мною был облеплен илом. Кусты грустно клонились к земле, в ту сторону, где был город и куда плыла Сола. Ветки обросли серым налетом и стали похожи на окаменевшую растительность соленого озера. Легко можно было вообразить, что по этой долине прошло огромное, грузное животное.

На противоположном берегу снова стояли машины, опустив к воде рыла, как жирафы на водопое. Между ними мелькали человеческие фигурки. Голос кларнета время от времени тонул во все еще сильном и быстром шуме реки, которая, помимо застывшей пены, несла на себе обломки домашнего инвентаря и скрюченные ветви деревьев.

Их дом уцелел. На стене, сразу над каменной кладкой, темная полоса обозначила уровень, до которого поднялась вода. Я не знал, там ли они или предусмотрительно покинули свое жилье. В доме было тихо, он мирно стоял под стрельчатой колонной алой рябины.

Я поднял голову, и оказалось, что в самое время. В голубом просвете между тучами бесшумно пропахивал небо невидимый реактивный самолет.

— Давно я не читал газет, — сказал я себе.

Я свернул к железнодорожному полотну и шел неровным мелким шагом по шпалам, между которыми росли травы: я их так и не научился распознавать. И только растерев на ладони шерстистую метелку серого стебля, вспомнил этот запах, запах полыни.

Мои прежние коллеги смазывали стрелку. Они работали неподалеку от новой, временной платформы, сложенной из сосновых бревен, пропитанных креозотом, и даже не повернулись в мою сторону. Я тоже не стал с ними здороваться и молча взялся за работу.

— Удачно вы пришли, — сказал Пац, скаля зубы.

Впервые я подумал, что он не слишком хорош собой.

— Почему? Не понимаю.

Он рассматривал свои руки в черных перчатках. В таких перчатках у меня на родине помещичьи дочки выходили на сбор урожая.

— Готовится торжество, правда, Ясь, — он искоса посмотрел на партизана.

— Отвяжись, а не то скажу кое-что пикантное, — проворчал партизан.

Граф поправил на шее кокетливый платочек.

— Необыкновенный день. Посмотрите, пожалуйста, — он указал рукой куда-то в сторону.

Я посмотрел туда и увидел пани Мальвину, быстро подходившую к будке путевого мастера: она несла большую корзину, прикрытую белой скатертью. За нею шагал Ильдефонс Корсак, тащивший ящик, из которого торчали блестящие горлышки бутылок.

— Что за торжество? — спросил я.

Граф снова посмотрел на партизана.

— Как? Вы не знаете?

— Откуда мне знать?

Пац наклонился над стрелкой. Из жестяной трубы тянулся реденький дымок, обвивая голубой гирляндой скромную резиденцию путевого мастера.

— Это секрет? — спросил я.

Тогда с земли медленно поднялся Ромусь и несколько раз негромко сплюнул.

— Может, вас будем провожать?

— Меня?

— Ходят слухи, что вы уезжаете.

Мы смотрели друг другу в глаза. Он с небрежным видом нагнулся, раскачивая большую масленку, и нервно поплевывал.

— Каждое утро вы собираетесь уезжать, да так все не уезжаете.

В дверях будки появилась Регина. Она посмотрела на небо, а потом выплеснула грязную воду из медного таза.

— Мы для вас стараемся, — сказал Ромусь, показывая на банку со смазочным маслом. — Чтобы вам удобнее было ехать.

Партизан, стоя на коленях, бессмысленно уставился вдаль, где на горизонте рельсы смыкались в гуще осеннего тумана. Оттуда ползли низкие черные тучи.

Неожиданно появился путевой мастер, вынул костыль из отверстия в ржавом рельсе, висевшем на столбике и стал громко вызванивать обеденный перерыв. Проделал он это с торжественной миной, явно рассчитывая на эффект, и гораздо дольше, чем обычно. Потом воткнул костыль на прежнее место и одернул полы синего пиджака, смятого и куцего. Из-под пиджака выглядывала такая же небудничная полосатая рубашка и большой красный галстук.

Он покашлял и хрипло сказал, глядя в землю: