Современный сонник — страница 58 из 62

— Я это чувствую.

Я зажмурился. Боль на губах утихала. Я убаюкивал ее, как когда-то в пустом доме, пока наконец мягко не опустил под густые ветки крушины. Она громко перевела дыхание и открыла потемневшие глаза.

— Нет.

— Я, правда, ничего не понимаю.

— Это и лучше. Чаще будешь вспоминать.

— Мне хочется, чтобы ты была счастлива.

— Разве тебе никто не говорил, что ты эгоист?

— Не знаю, что ты имеешь в виду, — неуверенно ответил я. Она лежала на боку, повернувшись ко мне спиной, как усталый ребенок, заснувший в эти сырые сумерки. Я беспомощно погладил ее по волосам, прикоснулся к холодному лбу, а потом со страхом дотронулся пальцами до щеки. Она была мокрая.

— Юстина, — быстро сказал я. — Юстина, что случилось?

Я хотел повернуть ее к себе, рванул за тонкое плечо, но она припала лицом к синему брезенту и не позволила сдвинуть себя с места.

Я снял божью коровку, путешествовавшую по ее ноге.

— Не знаю, чем я провинился, — тихо сказал я. — Может быть, я зря заговорил с тобой, когда ты несла яблоки в корзине, может быть, зря стремился к той дружеской близости, которая давала бы мне право на тебя. Не знаю.

Она прижала руки к губам, чтобы согреть их дыханием. Одинокая птица зигзагами летела над долиной. Мы слышали тяжелое, болезненное хлопанье ее крыльев.

— Видишь, я вообразил, будто ты меня все-таки любишь. Если я свалял дурака, прости меня.

С досадой я слушал свои неуклюжие слова. Они были бесстыдные, никчемные и бесследно растворялись в пустоте. Наконец я замолчал, почувствовав полную свою беспомощность.

О боже, боже, услышь наши мольбы!

Ты, что еси мною, а я тобою есмь,

Ты, что дал мне начало,

Ты, что моим будешь пределом.

Из шума реки, как уже бывало не раз, вырывался и тонул далекий стон, отрывистый и невнятный.

— Ты снова простудишься, — шепнул я. — Встань, уже темно.

Я помог ей подняться с плаща, пахнущего резиной, и повернул лицом к себе. Она смотрела на меня, и я не мог догадаться, о чем она думает.

— У тебя кровь на губах, — с ужасом сказал я.

Она ничего не ответила, и я увидел, что рука у нее тоже в крови. Несколько капель уже упало на землю.

— Что ты сделала? — спросил я, ища трясущимися руками платок, затерявшийся где-то в карманах.

Я осторожно взял ее руку, она закрыла глаза. Со сгиба кисти густо падали крупные капли крови. В панике я перевязал рану белым платком и с отчаянием смотрел на свои пальцы, уже обильно смоченные кровью. Когда я отпустил ее руку, она бессильно упала на подол юбки. Я чувствовал в пальцах холод крови и боялся их вытереть о мокрый мох.

Мы на коленях приблизились друг к другу, крепко обнялись, прижались щека к щеке. Руку, на которой застыла ее кровь, я старался держать подальше от ее спины, над обрывом, над окаменевшим во мраке ольшаником, и мне казалось, что мои пальцы прикоснулись к берегам реки.

— Поедешь? — спросил я.

Она пошевелила головой, но я не видел ее глаз.

— Здесь неподалеку наше местечко на берегу Солы. Скоро его зальет водой. Мы будем вспоминать дно этого озера, верно я говорю?

— Пожалуй, да, — прошептала она.

— От тебя пахнет полынью.

Она отвернулась.

— Мне уже надо идти, — сказала она.

— Откуда ты знаешь, который теперь час?

— Я знаю.

Она встала. Я посмотрел на ее руку, свисавшую вдоль юбки. Белая повязка уже пропиталась алой кровью.

— Значит, поедем? — спросил я.

— Угу.

В сгущавшейся темноте я не видел ее лица. Она опустила голову, и я почему-то решил, что она улыбнулась.

— До свидания, — сказала она.

Она уходила в ту сторону, где их окошко светило, как звезда, в округлой черноте долины.

— Юстина! — крикнул я.

Она остановилась, а потом медленно двинулась мне навстречу. Мы стояли в двух шагах друг от друга. Она откинула голову на бок, как птица, и слушала.

— Я буду ждать тебя около трех. Не забудь, пожалуйста.

Где-то в темноте глухо упала шишка. Отозвалась сова и умолкла, испугавшись собственного голоса. А Юстина шла неторопливым шагом по дорожке к их дому.

— Юстина! — позвал я.

Она снова повернулась в мою сторону, и мы снова робко встретились среди мокрых кустов. Я не нашел нужных слов, чтобы сказать то, что мне было так важно. Я долго стоял молча, а она терпеливо ждала. Сверху нас обдало целым фонтаном холодных капель.

— Ну ничего, — тихо сказал я наконец. — Ты только помни, пожалуйста, что я не могу один отсюда уехать.

Она еще некоторое время стояла не шевелясь, наконец повернулась и вошла в колоннаду темных деревьев. Какое-то мгновение я видел колышущуюся белизну моего платка на сгибе ее руки, а немного позднее ее поглотила эта ужасающая тишина, которой так боятся больные люди.

Я остался один, поднес к губам руку с ее засохшей кровью и кинулся бегом по направлению к городку, как когда-то в мире моего детства.


Перед домом, посредине двора, трещал буйный костер, густо стреляя искрами. Я протянул руку и наткнулся на пустоту — калитки не было. Тогда я осторожно перешагнул через линию уже несуществующего забора и увидел Ильдефонса Корсака, который расшатывал одинокий столбик, наполовину уже выкопанный из земли. Возле сарая лежала гора почерневших от дождя досок.

— Забор исчез, — сказал я с удивлением.

— Нет его, — согласился пан Ильдефонс. — Я разобрал его еще с вечера.

Видя мое удивление, он вытер руки о штаны и подкрутил усы. Он немножко был похож на сома со стебельком укропа в пасти.

— Помаленечку собираемся. Один бог знает, когда прикажут ехать. Может, через месяц, может, через неделю, а может, и завтра. Забор — вещь первейшей важности. Огородится человек — и вот уже он у себя, сам себе хозяин. Возьмем забор с собой.

На вырытых столбиках, которые желтели свежей землей, лежал Ромусь, укрытый глубокой тенью. Он сонно смотрел на красные угли, мерцавшие в сером пепле.

— Выгонят и тебя, Ромусь, в город, — сказал я.

Он неловко пошевелился и закопченной палкой ковырнул обугленное полено. Искры взметнулись кверху и долго гасли в неподвижном тумане.

— Я уже нанялся на работу. Мне там ничего не страшно.

— К кому? — быстро спросил я.

Он молчал, что-то рисуя палочкой в дрожащем воздухе над костром.

— К людям, — ответил он под конец.

— Ты мог бы поехать в город, как все другие.

Он задержал палец на высоте моего лица и поглядел на меня исподлобья.

— Вы очень любопытны.

— Да разве это тайна?

Ромусь с неприязненной усмешкой наблюдал за мной.

— Вы поедете своей дорогой, а мы своей.

— Ты о ком говоришь?

— Вы-то знаете, о ком я говорю.

Он медленно лег на спину и смотрел куда-то в темноту, простершуюся над ним.

— Что с дураком разговаривать, — вмешался Ильдефонс Корсак. — Где вы видели другого такого недотепу? Целый божий день слоняется на берегу реки, таскается по ольшанику, по лесу или сидит перед домом Юзефа Царя и глядит в окно, глядит, как заяц на закат солнца.

Он снова принялся раскачивать упрямый столбик. Работал он солидно, степенно, покрякивая. В темноте послышались осторожные шаги, и в мигающем круге света появились забрызганные грязью сапоги.

— А вы больше не пишете? — спросил я Корсака.

Он прервал работу и внимательно посмотрел, словно стараясь разгадать скрытый смысл моего вопроса.

— Вы прожили столько лет, видели много стран, узнали множество людей. Неужели вас не тянет все это описать?

— А зачем? — строго сказал он. — Я, правда, много видел, но не я один это видел. Я знал людей, но другие тоже их знали. К чему описывать то, что все знают и видят?

— Вы думаете, что не стоит?

— Помню, я еще ребенком был, из Санкт-Петербурга приехал к нам один панич. В доме, знаете, радость, людям сивуху даром дают, съезжается гостей видимо-невидимо, огни, музыка, веселье, а он заперся в темной комнате и не подает никаких признаков жизни. Зовут, просят, а он ни в какую. Ночью кто-то расхрабрился, влез в окно и все увидел. Представляете, какой крик поднялся тогда, четверку коней в экипаж впрягли и галопом повезли его в город. Родители денег не пожалели, они богатые были, ой, какие богатые, ну и доктора откачали его. Месяц спустя он приехал бледный, тощий и не такой красивый, как раньше. Одни говорили, что он важного экзамена не сдал, другие — что безнадежно влюбился в русскую княжну. Никто до правды не докопался, один только он знал, но ничего не говорил. Ходил, бывало, в одиночестве с охотничьей собакой. Улыбался без толку, иногда задевал кого-нибудь неразумным словом, иногда вдруг ни с того ни с сего детей пугал. И так, знаете, жил он без всякой пользы долгие годы, и встречные при виде его святым крестом себя осеняли. Я вспоминаю его иногда и думаю: что изменилось? Разве сегодня нет таких, как он? Разве они не пугают людей на перепутье?

Ромусь подбросил щепу в костер, она громко затрещала, высокий язык пламени взвился над углями, и мы увидели партизана, который нервно вытирал протез о полу спецовки.

— Шафир умер, — сказал он неожиданно.

Ильдефонс Корсак задумчиво покивал головой.

— Он это носил за спиной. Собаки его боялись, а известно, что животное первое чует.

— Лежит один в доме. Никто не решается туда войти. Глувко уже звонил в город.

— Почему он умер? — с трудом выговорил я.

— Эх, вы, наверное, с луны свалились. Умер, потому что умер.

Ромусь оперся на локоть и снова стал водить палочкой над костром.

— Сколько раз я проходил мимо его окон и слышал кашель, такой кашель, что выдержать было невозможно. При людях-то он стеснялся, давился своим кашлем, но когда оставался один, то давал себе волю.

Ильдефонс Корсак, охнув, сел возле Ромуся, беззвучно что-то пробормотал и вытер усы.

— Интересно, где его похоронят?

— Ему все равно, это не его забота, — сказал партизан. — Кто здесь?

— Это я. — Мы узнали голос графа Паца.