— Сбежались, как воробьи на конские яблочки, — проворчал партизан. — Ночи боитесь?
Граф подошел к костру, достал обсыпанный пеплом уголек и, перебрасывая его из руки в руку, прикурил сигарету.
— Забыл купить спички, — сказал он. — Я вижу, вы уже готовитесь в путь?
Я думал, что он обращается к Ильдефонсу Корсаку, но он смотрел на меня поверх горящей сигареты.
— Да, я уезжаю послезавтра. Но как это случилось?
— Обыкновенно, — сказал партизан. — Ночью ветер вышиб стекло. Видно, он задыхался, вот и отворил окно. Баба увидела, сказала в лавке Регине, они обе взобрались на выступ стены и подняли вой.
Мы долго молчали, глядя на огонь, весело лижущий поленья. От жара костра у меня разгорелись щеки. Ромусь протяжно зевнул.
— Скажите мне, только честно, совершенно откровенно, — тихо обратился я к партизану, — вы верите, что Гунядый здесь живет?
— Кто? — спросил он, насторожившись.
— Живет ли Гунядый в Солецком бору.
— Гунядый?
— Вы отлично знаете, мы столько раз говорили.
— Не помню. Здесь столько всякого болтали за эти годы…
— Вы служили в его отряде.
— Я во многих бригадах служил. Даже не всех командиров смогу вспомнить.
— Но Гунядый? Ведь был здесь такой.
— Может и был. Однако давно, наверное, уехал, а может, его убили. Послушайте, сколько же это времени прошло с войны… Если бы не это полено, — он вытянул протез, — так я бы и сам не верил, что воевал.
Я дотронулся до плеча партизана. Он, не отрываясь, смотрел на костер.
— Он где-то здесь, — сказал я.
Ромусь бросил палочку в огонь. Снова брызнули искры и снова погасли у наших ног.
— А вы откуда знаете? — неожиданно спросил он. — Может, это его, мертвого, тогда вез Харап в город? Вы долго шли за ним следом, вы его, наверное, узнали.
— Нет. Не знаю, почему я шел.
— А тот заграничный, который приехал с тем, другим? Я был с ними в Солецком бору. Он знал лес лучше, чем я.
— Может, он искал сокровища в немецких блиндажах? Ведь я не раз слышал, что Гитлер спрятал там золото, которое отобрал у евреев со всего света.
Партизан поперхнулся дымом и поднес ко рту протез.
— Почему же он потом осматривал ваш дом, ковырял гвоздем во мху между балками? — не унимался Ромусь.
Никто ему не ответил. Пац бросил окурок в костер. Ромусь неторопливо поднялся, сел и несколько раз плюнул.
— А может это вы и есть Гунядый? — вдруг ляпнул он.
Все посмотрели на меня. Я растерянно улыбнулся, даже хотел было рассмеяться, но увидел их настороженные, враждебные глаза и почувствовал, что без всякого повода бледнею.
— Ромусь, ты сошел с ума?
— Кто знает, чего вам надо, — тихо сказал он.
Ильдефонс Корсак пошевелил зеленоватыми усами, некоторое время безуспешно пытался произнести какие-то слова и наконец сказал:
— Уезжайте. Здесь вы не найдете покоя. Вода все поглотит: и землю, и лес, и луга, и этот шляхетский курган, но памяти людской она не смоет и того, что в человеке отпечаталось, не сотрет…
— Ну, вы поэзию накрутили, как батько Вернигора, — перебил его партизан. — А может, он приехал отдохнуть, развлечься, посмеяться над людьми? Разве мало таких франтов?
— И для начала выкинул хорошенький фортель, — насмешливо вставил граф. — Неужто забыли?
Он оскалил зубы и смотрел на меня своими бесцветными глазами.
— Я вам скажу одну мысль, очень простую, но человек не сразу к ней приходит: в жизни, как и в картах, счастью надо помогать.
— Я читал это в каком-то календаре, — заметил партизан. — А сам ты, сын обанкротившегося класса, чего добился в жизни, действуя по своей системе?
— Да хотя бы того, что я о тебе знаю все, а ты обо мне ничего.
И сунул партизану под нос фигу.
— Ах ты, облезлый барин, — рванулся к нему Крупа, но в ту же минуту Ильдефонс Корсак развел их своей жилистой рукой.
— Господа хорошие, смерть за стеной, а вы, с позволения сказать, расшалились, как дети.
Граф Пац поправил свой сбившийся на бок пестрый шейный платочек.
— Знаешь мой герб? На щите две собаки: одна из них лает, дру-другая воняет.
Зашипела рассыпающаяся головня. Мы посмотрели на догорающие огоньки в белом пепле. Ромусь украдкой оглянулся, всматриваясь в глухую темноту.
— Пора спать, — сказал Ильдефонс Корсак и стал затаптывать костер.
— Он был безбожник, — щелкнул зубами Ромусь. — Такие души веками по земле скитаются.
Партизан стукнул кожаной рукой по бедру, чтобы придать ей правильное положение.
— Ты живых бойся, не мертвых!
И первый ушел в темноту. Мы слышали его осторожные шаги: он столкнулся с каким-то препятствием, повозился немножко посреди размытой дороги, а потом запел неуверенным, очень тонким голосом:
Идет партизанский народ
В темноте, мимо замерших хат,
Лишь блеснет за окном милый взгляд,
Да алый поманит рот.
Приехал большой грузовик с полотняным навесом, как цыганская телега. Из кузова выпрыгнули шесть человек в черных костюмах, видно мало ношенных, костюмы были коротковаты и плохо сидели на тяжелых, кряжистых фигурах. Приезжие спрыгнули с грузовика прямо в лужу. Один из них смачно выругался, потом они отошли к забору и здесь старательно очищали башмаки пучками старой травы. Наконец они погасили сигареты, одернули на себе пиджаки и вошли в опустевший сад, а оттуда по деревянным ступенькам лестницы — в квартиру.
Я стоял неподалеку, глядя на окна, завешенные темными покрывалами, снятыми с кроватей. Мне хотелось все это увидеть до конца, прежде чем я уеду, прежде чем забуду.
Спустя какое-то время двое в черных костюмах поспешно вышли на улицу. Они влезли в кузов, под брезентовый навес и долго шаркали там башмаками, пытаясь оттуда вытащить какой-то тяжелый предмет. Наконец они выволокли большой дубовый гроб, солидно сколоченный, покрытый лаком, с белыми оборочками у изголовья, слишком вместительный и слишком нарядный для покойника. С профессиональной сноровкой они подхватили гроб с обоих концов и, перескакивая через лужи, понесли его в дом. В саду их нагнал ветер и так сильно хлестнул, что они едва устояли на ногах. У первого из носильщиков упала фетровая шляпа, большая, как гриб, и покатилась между кустами крыжовника. Они поставили гроб на ребро, и потерпевший сердито кинулся догонять свою шляпу.
А день был действительно необыкновенный. Белые тучи, как корабли в тропиках, быстро мчались к югу по небу синему, как океан. Холодный ветер нес запах земли и сока растений, пробуждающихся к жизни. Все было наоборот, как будто после суровой зимы с севера надвигается желанная весна.
Я знал, что у всех окон выстроились любопытные, что они наблюдают за грузовиком, катафалком нашего времени, и следят за движениями шофера, который прогуливался вдоль машины, прячась от ветра, чтобы закурить сигарету.
Кто-то встал за моей спиной и демонстративно всхлипнул. Я не сомневался, что это пани Мальвина. Отказываясь от моральной или идейной оценки сегодняшнего события, она считала своим первейшим долгом принять участие в похоронах.
С шумом распахнулись двери, которые кто-то неловко толкнул изнутри, и на крыльцо вышли мужчины в черном, неся гроб на плечах. Они осторожно спустились на дорожку, ненадолго задержались возле узкой калитки, а дальше уже шла широкая и прямая дорога, но на ней было полно луж, и мужчины в черном пошли по ее краю, выискивая места посуше. И гроб на их плечах чертил изголовьем широкие полукруги. Несли они его по всем правилам, ногами вперед, так чтобы покойник видел в последний раз осеннюю дорогу, дома, затаившиеся под шапками из красной черепицы, деревья, согнувшиеся под напором северного ветра, который неведомо откуда нес обманчивые запахи весны.
Мы шли за ними следом. Пани Мальвина, смиренно склонившаяся перед ветром, тщательно закуталась в большой платок с бахромой; такой же платок когда-то носила моя мать, которая погибла из-за меня, хотя я никогда ее не любил. Стая ворон, подхваченная движением воздуха, дрейфовала к реке, над которой время от времени звучал простуженный голос кларнета. Пани Мальвина тихо шептала молитву, вероятно заученную на ее родной земле, в краю легенд и чудес, в поселке ее детства, похожем на нашу долину.
В конце улицы траурное шествие свернуло направо, в гору, где на склоне белел монастырь. Харап, ехавший на своей телеге в город, остановил лошадь, снял шапку, тупо посмотрел на эту процессию и, вероятно, удивился, что обошлись без его помощи, ведь на нем лежала обязанность привозить в городок новорожденных и увозить умерших.
На середине склона похоронная процессия остановилась и гроб поставили на землю. Носильщики отдыхали, оценивая взглядом расстояние, отделявшее их от последнего пристанища Шафира. Гроб стоял в гуще старой зелени, теперь уже лишенной цвета и запаха и даже потерявшей название. Рядом стояла дикая груша, нахохлившаяся, как куст омелы. В траве валялось много ее плодов, прихваченных заморозками и неестественно сладких. И хотя люди, несшие гроб, устали, никто из них не потянулся за этими зимними плодами.
Потом носильщики поменялись местами. Те, что шагали слева, перешли на правую сторону, а справа — на левую. Они кряхтя разогнулись и высоко подняли Шафира, потому что уже немножко отдохнули, и теперь ноги у покойного оказались выше головы, как будто он упирался ими в ярко-синее небо, недовольный тем, что его снарядили в этот последний путь. Но носильщики всего лишь приноравливались к тяжелому массивному гробу, не вполне соответствующему общественному весу покойного. Процессия двинулась дальше, а гроб уже снова плыл, как старый окунь сквозь желто-зеленые водоросли.
Монахи стояли на белой каменной стене. Они вышли все, за исключением незадачливого отца Гавриила — полумонаха, полубатрака. Не шевелясь, они смотрели на гроб, балансирующий у их ног. Зазвучал маленький колокол в медленном ритме, редкими с небольшими промежутками ударами. Мы с пани Мальвиной остановились возле груши, недоумевая: то ли это звонят в память усопшего безбожника, то ли призывают на вечернюю молитву.