Вдоль всей стены стояли прислоненные к ней обломки каменных еврейских надгробий. Они были повернуты к югу, словно сохли на усталом, осеннем солнце.
Траурная процессия обогнула их и приблизилась к линии карликовых кустов, обозначивших границу старого, забытого кладбища. Там виднелось всего несколько свежих крестов над могилами утопленников и убитых милиционеров.
Навстречу нам вышел, волоча ногу, путевой мастер с лопатой, облепленной желтой глиной. Он указал на яму у самого края кладбища, на крутом, не заслоненном деревьями месте. Носильщики сделали еще несколько шагов и опустили гроб на кучу жирной, живой земли.
Я остановился в самом конце монастырской стены, ближе подойти боялся, мне не хотелось, чтобы чужие люди расспрашивали меня, но вместе с тем я решил здесь быть до последней минуты.
— Видите, как его хоронят! Какая это ужасная смерть, — прошептала пани Мальвина.
— Он другой и не хотел.
— Боже ты мой, лучше не родиться, — вздохнула она.
— Долгие годы он будет отсюда смотреть на долину.
Один из участников похоронной процессии подошел к могиле, пригладил волосы и замер в торжественной позе. Лишь некоторое время спустя я догадался, что он произносит речь и прощается с ушедшим товарищем. Потом гроб повернули ногами к долине и протянули под ним веревки. Гроб закачался, как лодка, пристающая к берегу, и медленно погрузился в золотую яму. Каждый из провожающих бросил горсть земли, но отсюда я не слышал, как она со зловещим стуком падала на крышку гроба.
Путевой мастер столкнул лопатой первую груду песка. Вдвоем с оратором они быстро засыпали яму.
Пани Мальвина опустилась на колени посреди тропинки, изрытой дождевыми червями. Она набожно сложила руки и молча молилась, повернувшись лицом к могиле. Тем временем там уже насыпали невысокий холмик и заботливо, как перину на кровати, примяли лопатой.
Потом все встали вокруг могилы. Я видел их широко раскрытые рты и понимал, что они поют, и знал, какую песню.
Монастырский колокол умолк. Ветер кинулся вниз на городок и пригнул деревья к крышам. Городок испуганно смотрел на нас своими голубыми окнами.
— Он уже все знает, — сказал я себе.
Ослепительно белые шары облаков катились по краю холма.
Провожавшие гроб надели шляпы, вышли на дорожку и стали шарить в карманах, доставая сигареты. Закуривая на ветру, они с удивлением смотрели на небо, на облака, плывущие над могилой Шафира.
— Нас прогнал, а сам тут остался, — сказала пани Мальвина.
Когда я стал спускаться с холма, скрипнула монастырская калитка. Я оглянулся: на каменном пороге стоял отец Гавриил в пастушьей одежке.
— Может, вы к нам идете? — спросил он с многозначительной улыбкой.
— Спасибо, у меня другая дорога.
— Я слышал вы уезжаете?
— Все уедут. А монахи?
— Мы? Нас уже давно здесь нет. Мы смотрим сверху на городок, как на далекую комету.
— Вы ведь иногда спускаетесь к нам.
— Да, один я. Потому что сама природа избавила меня от всяких искушений. Вы не осматривали наш музей?
— Нет, не осматривал.
— Понятно. Для нас это большая ценность, метеориты, а для вас — ничего интересного. Что вам пожелать на прощанье?
— Чего пожелать? Сам не знаю. Мои желания кощунственны.
На лице монаха, испещренном густой сетью морщин, появилась улыбка, и он прищурил один глаз.
— Ну, тогда не вмешиваюсь. Помолюсь как-нибудь за вас, хорошо?
Я уже спустился до середины склона, когда у меня внезапно мелькнула мысль, заставившая меня обернуться. Монах в мирской одежке все еще стоял в красноватой раме калитки.
— Знаете что, помолитесь, пожалуйста, за двоих! — крикнул я. — За утренней службой, обязательно за утренней!
Скривив рот в улыбке, он кивал головой, показывая, что понимает меня и выполнит мою просьбу.
Ветер сыпал сухими листьями, и они, обгоняя друг друга, неслись по твердой глинистой дорожке. А некоторые листья, подхваченные более сильным порывом ветра, плыли над городком, как траурные бабочки. Я еще раз остановился.
— Мне ясно, почему я уезжаю, — уверял я себя. — Один я понимаю это!
И я пустился бежать, пока у первых домов поселка не наткнулся на проволочный забор, который заскрипел под моей тяжестью, как старый матрац. Быстро вдыхая холодный воздух, в котором я находил знакомый запах озона, я оглянулся через плечо. У самой вершины холма, подле черного куста, одиноко сидел путевой мастер. Он обхватил руками колени и смотрел в рыжую землю под ногами.
— Один я… — повторил я.
Мне захотелось громко крикнуть, ударить кулаком по небу, вспоротому невидимым корпусом реактивного самолета, разбудить этот сонный городок.
— Поздравляю. Поздравляю вас, — произнес кто-то у меня за спиной.
Слова эти неприятно резанули мой слух. Партизан нетвердо стоял на ногах, держась за сук чахлого каштана.
— Поздравляю вас от всего сердца, — повторил он, протягивая мне руку.
Я машинально пожал его мокрую от пота ладонь.
— Поздравляю вас и себя.
— С чем? — неуверенно спросил я.
Он закрыл увлажненные слезой глаза и покачнулся.
— С тем, что не нас закопали в землю.
— Вы что, выпили?
— Тьфу, тьфу, кто это пьет с утра? — возмущенно сказал партизан, крепче вцепившись в дерево. — Откуда такая подозрительность? — Он дохнул мне в лицо, и я не почувствовал запаха алкоголя. — Я тебе выдам один секрет. Я знаю кое-что получше, чем водка. Научился я этому в нашем лазарете, знаешь, когда мне руку… Тебе понятно, о чем речь. Нет надобности произносить неприятные слова… Значит, тогда, полный примитив, лекарств никаких нет… тебе это знакомо… И лежал я среди самых настоящих болот. Было там одно растеньице, колючие плоды, как недозрелые каштаны, не знаешь их? И вот одна добрая душа научила меня заваривать чаек из этих зернышек, не слишком крепкий, такой в самый раз, а то переборщишь и не обрадуешься. Так я и втянулся, хоть это и не вредная привычка и не наркотик, а просто лекарство. Там, видишь, возле Подъельняков, где река так разлилась, растут на болоте эти кустики. Человек выпьет стаканчик зелья и весь день спокойный, добродушный и не злится. Такой напиток для забвения.
— Я уезжаю. Хотел попрощаться.
Он прижался спиной к стволу каштана и опустил одурманенную голову.
— Зачем ты об этом говоришь? Эх, ты гадкий, неприятный человек. Уезжай тихонько и молчи.
Он пытался поднять голову, но мускулы шеи ему не подчинялись.
— Я тоже уеду. Пусть она не думает, будто нашла свое счастье. Я их как-нибудь ночью разбужу и огнем выгоню из постели.
Наконец он выпрямился и устало посмотрел на меня.
— Я всякое болтаю, но ты мне не верь. Видишь, что это за чаек. Я даже злости сейчас не испытываю. А по ночам ворочаюсь с боку на бок от ненависти. Ты, вероятно, думаешь, что я ее любил? Нет, каприз, хотелось узнать, что она за штучка. А это сука, самая обыкновенная потаскушка.
— Может, еще встретимся, — уклончиво сказал я.
— Кто знает. Я тоже раздумываю, куда податься. Мои приятели. Хо-хо-хо. Ты думаешь, я всегда гайки к рельсам прикручивал? Впрочем, ты знаешь, у тебя глаз круглый, простодушный, но ты парень хитрющий. Я о тебе тоже знаю, может, встретимся там, наверху.
— До свидания.
— До свидания, если ты не доносчик, если ты своих не продал, если не ищешь веревки. До свидания.
Я не уходил, колебался, и он это понял.
— Ну, ступай, ступай. Я просто так округлил, чтоб красивей вышло. И помни о моем чае. Ты легко узнаешь — колючки, как на зеленом каштане, который еще не лопнул.
Я двинулся в сторону дома, он остался, пошатываясь под деревом, словно откручивал гайку от ствола каштана. В конце улицы мужчины в черных костюмах, подсаживая друг друга, взбирались в кузов грузовика. Машина развернулась в глубоких лужах и поехала, покачиваясь на рессорах, в сторону далекого города, обозначенного над горизонтом прозрачными облачками дыма.
От калитки, которая вела в сад Шафира, отошел Ромусь, не глядя на меня, как лунатик, перебежал улицу и скрылся в чужом саду. Я отлично знал, что он прячется за густым малинником и нахально наблюдает за мной.
— Ромусь, я уезжаю, — сказал я негромко.
Он молчал. Я различал очертания его согнувшейся фигуры за кустами.
— Ты не попрощаешься, Ромусь? Мы никогда больше не увидимся. Ты ведь ждал этого дня.
Он не мог удержаться и начал быстро сплевывать, но упрямо молчал. Тогда я вошел в наш двор, удивительно голый без забора, который ровными штабелями лежал возле сарая.
В моей комнате уже не было на стене картин, даже той, с зимним солнцем, предвещающим ветер, с санной дорогой и с тонкой березкой — сентиментальным кипарисом наших мест. Я вложил в мой зеленый дорожный мешок на самый верх ненужный мне сегодня брезентовый плащ, затянул шнурок и остановился посреди комнаты. Не знаю почему я бросил мешок и, будто подталкиваемый какой-то невидимой рукой, вышел на веранду. На веревке трепыхалось от ветра белье. Я узнал простыни Корсаков, праздничную рубашку пана Ильдефонса. Они готовились к дороге, как к последнему причастию.
Я постучал в дверь, к которой был приколот, вместо визитной карточки, пучок засохших цветов. Никто не отозвался, я нажал ручку двери и вошел внутрь.
Я никогда здесь не бывал, не видел этой комнатки, украшенной сувенирами мечтательно-взбалмошных девиц. Ленточки, красивые веточки, сорванные на прогулке, засушенные цветы в бутылках и за фотографиями. Соломенная шляпа и какой-то святой с красными от губной помады ступнями. А рядом с тахтой, на столике, целый таинственный арсенал — свидетельство женской тоски и бабьей надежды. Лаборатория подделки. Святилище возвышенного обмана. Открытые и неплотно закрытые баночки с кремами и мазями, напильнички, шпильки для волос, бигуди, пинцетики, фиксатуары и искусственные ресницы, шампуни и лекарства в бутылочках с розовыми полосками рецептов, пилюльки от всяких недомоганий и блестящие клипсы, окурки с кровавыми мундштуками и чулок со спустившейся петлей.