— Какого приема? Куда? На службу?
— В члены нашего кооператива.
— Мне об этом ничего не сказали.
— Не хотели. А теперь, видишь ли, влюбился.
— Кто влюбился? Он? Мотоциклист утвердительно кивает.
— Но почему он выступал против? Что он тогда говорил?
— Не скажу. Это оскорбительно для нее.
— Все равно я узнаю. Узнаю…
2
— Завтра… в селе престольный праздник… Ну, я им покажу…
— Давид, там у тебя кто-то, есть?
Мотоциклист прибавляет газу, плавно делает поворот. Но приходится тормозить — за поворотом густеют деревья, почти лес.
Ущербная луна по-прежнему висит над дорогой, как серебристо-желтая дыня, но вот на нее наползает огромная лохматая туча и проглатывает в один присест.
Мотоцикл описывает круг — темно, хоть выколи глаза,— и останавливается.
Водитель выключает мотор. Слева и справа по обеим сторонам дороги за деревьями виднеются какие-то постройки, вероятно крестьянские дома.
Мужчина слезает с седла, поднимает защитные очки на лоб. Отряхнув с себя пыль, знаком показывает девушке отойти к кустам. Отойти или спрятаться?
Перед ним обшарпанная дверь. Похоже на магазин, но вывески нет. Дверь заперта, и мотоциклист барабанит в потрескавшиеся доски. За дверью слышится шорох, но никто не появляется. Тогда он идет вокруг дома.
Девушка стоит, скрытая кустом, совсем близко. Только она видит его маневр.
Сдвинув платок с головы на шею, она наблюдает. Вот приоткрылось окно в доме на противоположной стороне. Но оттуда можно увидеть только одинокий мотоцикл, стоящий посредине дороги.
Окно захлопывается. Девушка за кустом продолжает терпеливо наблюдать. Она ждет.
В доме на кухне, на грубо выструганном столе, мигает подслеповатая лампочка. Вокруг язычка пламени танцуют ночные бабочки. Танцуют и падают либо в огонь, либо в тарелку на столе.
На тарелке ломоть сала, возле него разрезанная пополам луковица.
Давид Шайго по-крестьянски, с ножа, ест сало.
— Завтра, значит… в селе престольный праздник. Ну, я им покажу… Покажу.
Шайго пьян в стельку. У него дрожащие руки, блуждающий взор.
Женский голос, старушечий, жалобный, как у больной, спрашивает:
— Давид, там у тебя кто-то есть?
Мотоциклист, наклонившись, тихо шепчет что-то Давиду на ухо.
— Что? Кто? — переспрашивает тот. Гость все так же тихо повторяет.
—Что ей надо? Завтра я приду сам. Опять шепот мотоциклиста. Но можно расслышать слова:
— Приехала просить, чтобы ты не приходил! Ты должен понять, наконец…
Давид Шайго поднимается со стула — в одной руке у него кусок сала, в другой нож с длинным тонким лезвием и деревянной ручкой — и делает несколько нетвердых шагов, продолжая есть.
Мотоциклист поворачивается, выходит из дома и бросает в сторону кустов:
— Сейчас выйдет! Только ты с ним поспокойнее… Мотоциклист переходит дорогу — на обочине она
густо поросла травой, дальше идет полоса песка, потом гравий — и стучится в окно дома напротив.
Ждать приходится долго. Но вот окно, наконец, открывается, и из него высовывается чья-то голова, похоже, женская. Голос подтверждает это.
— Это вы, Геза? Ну и напугали вы меня.
— Я привез ваши деньги Карою, вашему мужу. Не желаю перед ним краснеть.
— Право, не стоило… Ночью, да и Кароя нет дома.
— А я как будто видел его вечером в селе, на главной площади.
— Право же, не стоило себя утруждать из-за этих денег, Геза.
— Чепуха. Тем более мне по дороге. А кроме того, я хочу доказать вашему дорогому Карою, что его жена не зря трудится в кооперативе. Наш трудодень-это верный заработок.
— Все равно он не поверит. Чихать он хотел на мои трудодни, вы же знаете.
— Вы сами виноваты, Бёжике! Почему вы не получили в кассе за август? Или вы думаете, вашему председателю больше делать нечего, как только самолично доставлять
членам кооператива заработанные ими денежки?
Они посмеялись.
— Скажите, Геза, ведь вы знали, что моего мужа сегодня не Судет дома?
Для Бёжике — чего греха таить — приятно произнести эти слова.
— Гм, гм…
— Знали? Точно знали!
Оба помолчали. Тишину разорвала грубая брань — ругался Шайго.
— Геза, вы были там, напротив?
— Был. Он опять пьян.
— К вечеру всегда. Значит, вы пришли от него сюда. Это плохо.
— Почему?
— Карой очень ревнив.
— Он ему скажет?
— Пьяница на все способен.
С той стороны дороги донеслись приглушенные звуки. Там, понизив голос, разговаривали двое.
— Вы приехали не один?
— Да.
Из наступившего молчания можно было понять, что Бёжике разочарована. Даже несмотря на свою непоколебимую верность мужу.
— Бёжике, вы замолчали, будто я вас чем-то обидел.
— Пустяки. Я слушаю, что там делят между собой эти двое.
В самом деле, голоса на другой стороне дороги звучали громче, похоже, началась перебранка. Затем все стихло.
— Геза, послушайте! Там что-то случилось! Несколько мгновений оба прислушивались. Однако какое им дело? Геза решительно прервал это занятие.
— Вы помните, Бёжике?…
— А что я должна помнить, Геза? Я рада, что мне ни о чем не нужно помнить. Карой так ревнив! Я не смею даже вспоминать о чем-то, что было до замужества.
— Такой уж он деспот, ваш Карой?
— Именно. Но и вы тоже… хороши.
— Выходит, я тоже деспот?
— Нет. Только вы почему-то вспомнили меня после того, как от нас ушла жена.
— Гм. Ладно, Бёжике, на днях я загляну сюда, чтобы ни одна душа об этом не знала. Ну, будьте здоровы, спокойной ночи. Запритесь на все замки. Удивляюсь, как это вы не боитесь, Бёжике, одна-одинешенька, на краю света. Запритесь. покрепче,
Геза выжидает, пока запирается окно. Смотрит, не загорится ли свет в комнате у Бёжике. Нет, темно. И тогда только он уходит.
Гона наугад переходит дорогу и направляется к дому, полагая, что найдет собеседников на кухне. Где же еще? Однако кухня пуста. Фитиль в керосиновой лампе прикручен до отказа и чуть теплится, но ночные крылатые твари по-прежнему пикируют на слабый огонек. Нет, это уже больше не веселые бабочки, а червяки с опаленными крыльями, печальные души умерших, кружащиеся около огня.
Геза Гудулич смотрит на беспорядок, царящий на грязном, грубо выструганном столе, едва освещенном керосиновой лампой, и колеблется, заглянуть ли ему в комнату. Дверь в нее из кухни открыта, и чувствуется спертый воздух, идущий оттуда. Надо все же пожелать хозяину дома спокойной ночи.
Тень Гезы, опередив его, легла было к двери — и замерла. Из глубины комнаты прозвучал тихий, похожий на вздох голос женщины, словно пробудившейся от дурного сна:
— Давид, Давид, перестань… Не пей больше!… Оставь на завтра…
Председатель хотел было позвать хозяина и сказать ему, как и положено: «Давид Шайго, до свидания». Но в этот момент в нос ему ударил крепкий запах самогона из стоящей на столе зеленой бутылки, и он подавил в себе это желание. «Ладно,— буркнул он про себя.— Ничего я ему не скажу». Пятясь спиной, чтобы не задеть стол с лампой, он вышел из дома.
Подойдя к кустам возле дороги, Геза остановился, прислушался. Может, он здесь? Затем позвал:
— Давид! Давид Шайго, это ты?
Совсем рядом девичий голос шепотом произнес:
— Это я, дядя Геза. Поехали домой.
3
Голову лежащего покрывал большой лист лопуха, а правая рука его с повернутой вверх ладонью покоилась на лбу, словно прикрывая глаза от света встававшей зари. Другая рука спокойно лежала на груди, как у людей, спящих глубоким сном. Под порывами ветра огромный лопух то и дело подрагивал, но казалось, что не от ветра, а от глубокого и сильного дыхания спящего.
На середине дороги или, может быть, чуть ближе к обочине лежал человек.
Светало. Края далеких, нависших над горизонтом облаков озарились фиалковым светом. В этот час от придорожных деревьев и кустов тянулись особенно длинные тени, они бросались в глаза резче, чем в любое другое время дня.
С жужжанием и стрекотом возвращались к жизни проснувшиеся насекомые, и лакомые до них летучие мыши еще метались по воздушным коридорам, образованным ветвями деревьев, выстроившихся в ряд. После теплой ночи почти не выпало росы. Осень опаздывала, застряв где-то в пути.
Весело и свежо, будто только что посеянная, зеленела лебеда совсем рядом с колеей, накатанной телегами жнецов еще в начале августа на черной полосе дороги. Там-то, словно выбрав для себя самый большой придорожный лопух, и лежал человек. Лежал, вытянувшись на спине, одну руку положив на грудь, а другой, защищая глаза от неумолимо наступавшего рассвета.
Можно было подумать, что он лег поперек рельсов на захолустном полустанке, чтобы в зыбкой тишине не проспать приближение поезда. В шести километрах от станции раскинулось большое село Кирайсаллаш, и там сегодня, как всегда в день престольного праздника, открывается ярмарка. Вот, верно, и не захотелось ему шагать туда пешком.
Дорога проходит как раз по границе чернозема и супесчаника. И дороге этой не одна тысяча лет. Ее знали еще римляне, когда отправлялись к сарматским языгам, нагруженные оружием или гончарными изделиями — в зависимости от того, воевать они шли или торговать.
По одну сторону дороги тянется, будто сопровождает путника, жирный перегной — и сейчас на нем сплошь зеленеет травка; по другую тяжелый, рыхлый супесчаник, на котором вся растительность уже давно сменила изумрудные тона на красновато-желтые.
Человек лежал так, что его голова и туловище находились на зеленеющей черноземной полосе, а ноги — на укатанном песке. Если в повозку, которая первой проедет тут в предрассветных сумерках, чего доброго, будет впряжена слепая лошадь да еще возница задремлет на козлах, он непременно переедет колесом левую ногу спящего.
Эта дорога, как река, размежевывает села и деревни. Несхожи они и по укладу жизни, и по нравам жителей, а рощица, оказавшаяся на границе земельных угодий трех окрестных сел, считается нейтральной.