— Сейчас это более верно, чем неделю назад, — встревает в беседу Берко, выходя из санузла с полотенцем, вытирая пальцы, каждый в отдельности. Он прямым ходом следует к столу. Большой деревянный стол накрыт на три персоны. Тарелки из эмалированной стали, стаканы пластиковые, а ножи с костяными рукоятками страшного вида, такими ножами вырезают дымящуюся печень свежеубитого медведя. На столе кувшин охлажденного чая и эмалированный кофейник. Трапеза, предлагаемая хозяином, обильна, пища горяча, преобладает в ней лосятина.
— Лось с перчиком, — поясняет старик. — Фарш лосиный я смолол еще осенью, глубокая заморозка в вакууме. Лося сам свалил, естественно. Тысяча фунтов корова. Приправу сделал сегодня. Красные бобы, черные бобы… На случай, если не хватит, еще кое-что вынул из морозильника. Лотарингский пирог — яйца, помидоры, разумеется, бекон… бекон — лосиный бекон, сам коптил…
— Яйца — лосиные яйца, — в тон отцу продолжает Берко.
Герц Шемец указывает на стеклянную посудину с кругленькими тефтельками, залитыми красновато-коричневой подливкой.
— Тефтельки по-шведски. Лосиные тефтельки. И еще холодная жареная лосятина, для сэндвичей. Хлеб я сам пеку. И майонез свой. Мало ли что они там в банку сунут.
Все садятся за стол. Трапеза с одиноким стариком. Когда-то его застолье искрилось жизнью, объединяло необъединимое: евреев и индейцев. Пили калифорнийское вино, распространялись на разные предлагаемые хозяином темы. Здесь встречались странные типы: крутые темнилы, шахматные мазурики, агенты и лоббисты из Вашингтона и местные рыбаки, резчики тотемов. Миссис Пульман подначивала Герца, и это нисколько не вредило его авторитету, придавало ему дополнительный шарм и вес.
— Я тут позвонил одному-другому, — нарушил молчание дядя Герц после нескольких минут шахматной концентрации внимания над тарелочными композициями. — После того как вы сообщили, что пожалуете.
— И одному и другому? — уточнил Берко.
— Да-да. — Герц изобразил что-то, означающее улыбку, на полсекунды приподняв верхнюю губу в правом уголке рта, показав зуб и снова спрятав. Как будто попался он на невидимый рыболовный крючок, и рыболов как раз натянул леску. — Я так понял, что ты снова валяешь дурака, Мейерле. Нарушение субординации. Непредсказуемое поведение. Бляху и оружие потерял.
Кем бы ни был в своей жизни, дядя Герц, сорок лет носил он в бумажнике федеральную бляху офицера сил правопорядка. И хоть лишился он ее с позором, тон упрека в голосе невозможно не расслышать. Он повернулся к сыну.
— А на каком месте твоя голова, мне совершенно непонятно. Восемь недель до пропасти. Два сына и, мазел тов и кайнахора, третий на подходе…
Берко не спрашивает, откуда старой перечнице известно о беременности Эстер-Малке. Лишний елей тщеславному старикашке. Он лишь с умным видом кивает и отправляет в рот очередную лосиную тефтельку. Отличные тефтельки, сочные, ароматные, пряные, с дымком…
— Не возражаю, — скромно соглашается Берко. — Безумие. И я вовсе не хочу сказать, что этот пустой бурдюк мне нравится, без бляхи и пушки, гляньте на него только! Носится с голым задом по лесам, мешает жить порядочным людям… Да нужен он мне больно! Конечно, жена и дети мне нужны больше. И рисковать я лучше ради них буду, а не ради него. — Он переводит взгляд на миску тефтелек, и из недр тела его исходит неясный размытый звук, чисто еврейский: полуотрыжка, полустон, полурыдание и полу-еще что-то. — Но раз уж мы помянули бездну Реверсии, то я хочу особо отметить, что в такой обстановке я не хотел бы остаться без Меира.
— Вишь ты, какой преданный. — Герц тычет большим пальцем в сына, обращаясь к Ландсману: — Вот то же самое ощущал я к твоему отцу, благословенно его имя. А этот трус бросил меня на произвол судьбы.
Тон его легок и чуть ли не весел, но повисшее над столом молчание придало обстановке мрачный оттенок. Все трое сосредоточенно жуют, жизнь кажется долгой и весомой. Герц встает, наливает себе еще дозу. Подходит к окну, смотрит на небо, которое выглядит мозаикой из осколков разбитого зеркала, отражающих разные оттенки серого. Зимнее небо юго-восточной Аляски — Талмуд серого, неисчерпаемый комментарий Торы дождевых облаков и умирающего света. Дядя Герц для Ландсмана всегда оставался образцом компетентности, уверенности, аккуратности, методичности. В нем можно было заметить оттенки иррациональности и склонности к насилию, но они всегда скрывались за стеной его индейских авантюр, он прятал их так, как хитрое животное маскирует свои следы. Однако память Ландсмана хранит и дядю Герца в первые дни после смерти отца. Скрюченная в комок жалкая фигура за кухонным столом на Адлер-стрит, с выбившейся из брюк рубашкой, вцепившаяся в бутылку быстро убавляющейся сливовицы, столбиком барометра указывающей на сгущение атмосферы его скорби.
— У нас сейчас своя головоломка, дядя Герц, — говорит Ландсман. — Из-за этого мы и приехали.
— И еще из-за майонеза, — добавляет Берко.
— Головоломка, — вздыхает старик. — Терпеть не могу головоломок.
— Ну, тебе и не придется ее разгадывать, — утешает Берко.
— Джон Медведь, следи за тоном. Я не потерплю такого тона, — одергивает его отец.
— Тон? — выдает Берко аккорд из дюжины тонов и полутонов; звенит, скрежещет, брякает наглостью, раскаянием, сарказмом, смущением, возмущением невинностью и изумлением. — Т-хон!
Ландсман бросает на Берко взгляд, означающий не напоминание о его возрасте и статусе, но о непродуктивности родственных дрязг, столь же неизбежных и разрушительных, как буря в стакане воды. Семья… Замкнутая границами крохотного необитаемого острова общность, вынужденное трение, притирание, возгорание… костер, который вы разжигаете, чтобы испечь каких-то дурацких моллюсков и отогнать хищников, вмиг спалит ваш жалкий бамбуковый навес…
— Мы пытаемся прояснить ситуацию, — заново заводит Ландсман. — И в этой ситуации имеются аспекты, которые нас привели к тебе, дядя Герц.
Дядя Герц наливает себе еще дозу, приносит ее к столу, усаживается.
— Давай с самого начала.
— В самом начале в моем отеле обнаружился покойник.
— Ага.
— Ты об этом слышал?
— Слышал по радио. А кое-что из газет узнал. — Газеты — его всегдашняя отговорка. — Сын Хескела Шпильмана. На которого они так надеялись.
— Его убили, — продолжает Ландсман. — Об этом ты в газетах не прочел. Убили, когда он находился в бегах, скрывался. Этот парень чуть ли не всю жизнь от чего-то прятался, то от одного, то от другого. Я смог реконструировать его жизнь до аэропорта Якови в прошлом апреле. Он проклюнулся там за день до того, как погибла Наоми.
— Это связано с Наоми?
— Люди, которые искали Шпильмана и которые, как мы полагаем, его убили, эти люди в прошлом апреле наняли Наоми, чтобы доставить его на свою ферму, якобы приспособленную для целей терапии и профилактики наркомании и алкоголизма. На Перил-Стрейт. Прибыв туда, Шпильман запаниковал и попросил Наоми ему помочь. Она вывезла его оттуда, доставила обратно в Якови. На следующий день она погибла.
— Перил-Стрейт. Что, неужели индейцы убили Менделя Шпильмана? — не поверил старик.
— Нет, не индейцы, — поморщился Берко непонятливости родителя. — Эти, с врачебной фермы. Она, похоже, сооружена на деньги американских евреев. Там одни евреи. И, насколько мы можем судить, много чего скрывают под фасадом своей благородной деятельности.
— Что, марихуану выращивают?
— Нет, не марихуану, а коров. Эйрширских молочных. С сотню голов стадо.
— И еще что-то?
— Еще у них там какой-то военно-тренировочный центр. Главный — какой-то старый еврей. Вилфред Дик его видел, но его лицо Дику ничего не сказало. С вербоверами они связаны, по меньшей мере с Арье Баронштейном. Но толком мы ничего не знаем.
— И американец там был, — добавил Ландсман. — Он прилетел на встречу с Баронштейном и компанией. Тамошние американца, похоже, побаивались. Опасались, что ему не понравится, как они там справляются.
Старик поднялся из-за стола, прошелся, остановился между столом и кроватью. Вынул из увлажнителя сигару, прокатал ее меж ладонями. Замер, потом снова принялся за сигару, катал ее, как будто втирая в ладони.
— Ненавижу головоломки.
— Знаем, знаем.
— Знаете, знаете, — передразнил сына Герц.
Все еще перекатывая сигару, дядя Герц поднес ее к носу, закрыл глаза, втянул запах, получая удовольствие не только от аромата, но, как показалось Ландсману, от прикосновения гладкого листа к коже носа.
— Мой первый вопрос, — произнес дядя Герц, открывая глаза. — Может быть, и единственный.
Они ждут вопроса, а он приспосабливает сигару к узким губам, щелочкой приоткрывая рот.
— Какого цвета коровы?
36
— Одна рыжая, — медленно произносит Берко с некоторым сомнением в голосе, как будто он недоумевает, когда на ладони фокусника, за которой он внимательно наблюдал, появилась монета.
— Полностью рыжая? От рогов до хвоста?
— Ее замаскировали. Опрыскали какой-то белой краской. Иной цели, как маскировка, я не могу для этой окраски придумать. Чтобы скрыть, что корова эта… без изъяна, без пятна.
— Ох, Боже ж мой, — выдыхает старик.
— Кто эти люди, дядя Герц? Ты ведь знаешь.
— Кто эти люди? Евреи. Евреи-махинаторы. Масло масляное. Иных на свете не бывает.
Он все не может решиться подпалить свою сигару. Вынимает изо рта, вертит, кладет, снова за нее хватается. Ландсману уже кажется, что под табачным листом скручена какая-то бумажка со страшной тайной.
— Ладно, — открывает наконец рот дядя Герц. — Соврал. Еще вопрос. Меир, помнишь, когда ты еще пацаном бывал в клубе «Эйнштейн», один еврей все время с тобой шутил? Литвак его фамилия.
— Альтер Литвак. Я его видел недавно. В «Эйнштейне».
— Да ну?
— Он голос потерял.
— Да, попал в аварию. Колесом по шее. Жена погибла. На Рузвельт-бульваре, где насажали этой черемухи виргинской. Единственное дерево, которое выжило, и было то самое, в