— От меня требуется не слишком мало молчания.
— Пожалуй, пожалуй.
Кэшдоллар изучает Ландсмана секунду-другую, и в глазах его видит Ландсман пистолет где-то на персоне Кэшдоллара, видит и палец, который привык к спусковому крючку. Мало ли есть способов более надежно обеспечить молчание детектива Ландсмана. Кэшдоллар поднимается, аккуратно задвигает стул под стол. Ноготь большого пальца направляется ко рту, но на полпути меняет решение.
— Платочки, будьте добры…
Ландсман запускает пачку обратно, но получается это у него не столь удачно. Кэшдоллар перехватывает пачку, тоже неловко. Пачка подпрыгивает и плюхается в жестянку с печеньем, прямо в блестящее пятнышко красного джема. Злость приоткрывает щелочку в безмятежном взоре Кэшдоллара, видны запертые в душе его демоны и дьяволы, рвущиеся на волю. «Чего он более всего боится, так это шума», — вспомнил Ландсман. Кэшдоллар добывает из пачки платочек и аккуратно отирает упаковку. Затем платочки следуют в надежное место, в правый карман вязаной курточки. Кэшдоллар возится с замшевой пуговицей, и Ландсман наконец замечает еще одно надежное место, в котором покоится шолем Кэшдоллара.
— Вашему партнеру много есть чего терять и много чем дорожить. И вашей бывшей жене. Они оба это сознают. Может быть, вы придете к тому же выводу относительно собственной персоны.
Ландсман взвешивает потенциальные персональные потери. Свинячья шляпа-пирожок. Дорожные шахматы и снимок трупа мессианского. План Ситки — энциклопедический, мирской, конкретный, с притонами и вспышками отзвучавших выстрелов, с колючками кустов, с микротомными срезами давно засыпанных раскопок мостовых, план, отпечатанный в извилинах под черепной коробкой. Зимний туман окутывает сердце, зимний вечер длит бесконечные еврейские споры. Призраки имперской России, парящие над луковицей купола собора Святого Михаила, отзвуки Варшавы в колыханиях рук и крестца скрипача в кафе. Каналы, рыбачьи катера, острова, бродячие собаки, рыбоконсервные фабрики, молочные закусочные. Неоновый свет Театра Баранова, отраженный мокрым асфальтом, акварельные расплывы в лужах, влажные шаги четырех ног, двух твоих и двух девушки твоей мечты, выходящей с тобою после третьего просмотра «Сердца тьмы» Уэллса…
— В гробу я видал ваше Писание, вот что, — спокойно говорит Ландсман. Он как-то сразу обмяк, осточертели все прохвосты и пророки, пальба и жертвы, а главное — безмерная мафиозная масса Бога. Не слышать бы больше о Земле Обетованной и неизбежной кровавой бане для ее искупления. — Мне не интересно, что там написано. Мне не интересно, что заповедано старому придурку в шлепанцах, славному в веках тем, что готов был распороть глотку родному сыну в угоду куцей идейке. Мне плевать на рыжих телок, на патриархов и на казни египетские. На старые кости в песке. Родина моя в моей шляпе. А шляпа — в котомке бывшей жены.
Он закуривает следующую сигарету.
— Я вас в рот е…л, — заключает Ландсман. — И вашего Иисуса, драную сучью дыру.
— Роток на замок, и молчок, Ландсман, — мягко ставит точку Кэшдоллар.
42
Ландсман выходит из Дома Айкса, поправляет шляпу на опустевшей голове и видит, что мир забрел в полосу тумана. Ночь холодная и липкая, нагло лезет в рукава пальто. Площадь Корчака — корыто яркой дымки, пронизанной натриевыми лампами. Полуослепший и промерзший до костей, он ползет по Монастир-стрит до Берлеви, переползает на Макса Нордау. Спину ломит, голова в камнедробилке, самооценка зашкаливает за нуль. Пространство, которое недавно занимал его разум, шипит газированной минералкой. В душе его вакуум.
Войдя в вестибюль «Заменгофа», Ландсман получает от Тененбойма два письма. В одном сообщается, что рассмотрение его поведения по делу Зильберблат-Фледерман назначено на девять утра следующего дня. Второе письмо от новых хозяев отеля. Некая госпожа Робин Навин из гостиничной сети «Джойс-Дженерали» сообщает о радужных перспективах, ожидающих клиентов гостиницы, которая с первого января будет называться «Лаксингтон-парк Ситка». Одной из своих пяток радуга упирается в тот факт, что ландсмановский договор помесячной аренды аннулируется с первого декабря. Длинные белые конверты торчат и из других дырок за конторкой, кроме помеченной номером 208. Это гнездо зияет пустотой.
— Слыхали, что случилось? — спрашивает Тененбойм Ландсмана, вернувшегося из экскурсии в светлое будущее отеля «Заменгоф».
— Видел по телику. — На самом деле память удерживает другие впечатления, сконструированные многочасовым допросом и промыванием мозгов.
— Сначала объявили, что случайность, — кривит губы Тененбойм, золотая зубочистка мотается в уголке рта. — Якобы какие-то арабы мастерили там, в туннеле под храмом, свои подлые бомбы. Потом сменили пластинку. Сказали, что умышленно, что одни арабы били других.
— Сунниты и шииты?
— Что-то вроде. Кто-то не совсем точно направил ракету.
— Сирия и Египет?
— Да хрен его знает, брешут что-то. Президент, конечно, сразу вылез язык чесать. Мол, святой город для всех, и мы там скоро будем.
— За ними не заржавеет, — кивнул Ландсман.
Еще одно почтовое отправление для него. Рекламная открытка спортзала, обещающая колоссальную пожизненную скидку. В этом зале Ландсман качал мышцы за несколько месяцев до развода. Предложение относилось к времени, когда физические упражнения могли улучшить его душевный статус. Неплохое предложение. Ландсман не смог вспомнить, оправдалось ли оно в его случае. На открытке слева еврей толстый, а справа тощий. Толстый еврей жалок, измучен, изможден. Ночей не спит, страдает, щеки у него как сметаной намазаны, маленькие глазки горят злобно. Правый еврей поджарый, загорелый, уверенный в себе, спокойный. Борода подстрижена. Так и просится в предбанник к Литваку. «Еврей, коему принадлежит будущее планеты», — привешивает ему ярлык Ландсман. Текст на открытке нахально утверждает, что левый и правый евреи — одно и то же лицо.
— Видел, в кого они превратились, землячки наши? Тоже по телеящику показывали.
— Ансамбль песни и пляски?
— Ансамбль массового оргазма.
— Ради Бога, Тененбойм, не на пустой желудок.
— Благословляют арабов за войну друг против друга. Благословляют память Мухаммеда.
— Звучит жестоко.
— Один из «черношляпников» вещал, как он в Святой Землице Израиля займет местечко в первом ряду на шоу Мессии. — Тененбойм вытащил изо рта зубочистку, разочарованно глянул на ее конец и сунул прецизионный инструмент обратно. — Я бы сунул их всех в один большой самолет и отослал бы туда поскорее, черный год на них.
— Да ну?
— Сам бы вместо пилота полетел.
Письмо «Джойс-Дженерали» Ландсман засунул обратно в конверт и бросил Тененбойму.
— Выкинь от моего имени, пожалуйста.
— У вас тридцать дней, детектив. Что-нибудь найдете.
— Еще бы. Все мы что-нибудь найдем.
— Если нас что-нибудь не найдет еще раньше.
— Ты-то работу сохранишь?
— Пока не ясно. Подлежит рассмотрению.
— Значит, надежда еще есть.
— Или нет.
— Или есть, или нет.
Ландсман входит в элеваторо. Поднимается на пятый. Проходит по коридору, перевесив снятое пальто через плечо, придерживая его за вешалку крючком пальца; другой рукой ослабляет галстук. Дверь его номера безмолвно бормочет свой стишок: пять-ноль-пять. Что это значит? Ничего. Свет в тумане. Три арабских цифры, пришедших из Индии. Как и шахматы. Но по свету их рассеяли арабы. Сунниты, шииты. Сирийцы, египтяне. Ландсман думает, как скоро враждующие фракции в Палестине выяснят, что ни одна из них не имеет отношения к уничтожению храма. День-два, никак не более недели. Как раз достаточно, чтобы замутилась вода, чтобы Литвак успел доставить туда своих парней, чтобы Кэшдоллар оказал поддержку. И вот уже Тененбойм служит ночным портье в «Лаксингтон-парк Иерусалим».
Ландсман укладывается в постель и достает карманные шахматы. Взгляд его мечется по направлениям ударов, прыгает с клетки на клетку в поисках убийцы Менделя Шпильмана и Наоми Ландсман. Ландсман вдруг с облегчением понимает, что обнаружил убийцу. Физик из Швейцарии, нобелевский лауреат, посредственный шахматист Альберт Эйнштейн. С головой, увенчанной седой дымкой, в безразмерном вязаном жакете и глазами-туннелями, проникающими в глубь времени. Ландсман преследует Эйнштейна с клетки на клетку по релятивистским доскам преступления и наказания, по воображаемой стране пингвинов и эскимосов, которую не смогли унаследовать евреи.
Его сон делает ход конем, и сестренка Наоми возбужденно объясняет ему знаменитое доказательство Эйнштейна: вечное возвращение еврея может быть измерено лишь в свете условий вечного изгнания еврея. Это доказательство гениальный ум Эйнштейна выхватил из вибрации крыла маленького самолета и из черного клуба дыма, взметнувшегося из ледяного склона горы. Во сне Ландсберга вибрируют ледяные горы, лучатся неведомым светом. Затем эти вибрации, которые мучили Ландсмана и народ его с начала времен, вибрации, принятые иными дурнями за голос Господа, улавливаются окнами номера 505, как солнечный свет сердцевиной айсберга.
Ландсман открывает глаза. Дневной свет бьется в швах жалюзи, как пойманная муха. Наоми снова умерла, а этот осел Эйнштейн к делу Шпильмана совершенно непричастен. Ландсман не знает ничего ни о чем. Он даже не сразу соображает, что боль в желудке вызвана такой прозаической причиной, как голод. И не просто голод, а жгучее желание потребить двойную порцию мясного месива, обернутого капустными листьями. Он лезет к мобильнику за временем, но батарея села. Звонок вниз позволяет Ландсма-ну узнать, что уже девять минут десятого. Четверг. Голубцы! Каждую среду у мадам Калушинер в «Ворште» румынский вечер, запускающий кулинарные щупальца в следующее утро. У старухи лучшие сармали в Ситке. Легкие и тягучие, перец в них прокалывает кисло-сладкую доминанту, подчеркнутую свежей сметанкой и пересыпью мелко порубленной петрушки. Ландсман бреется, одевается в тот же истасканный костюм, снимает с ручки двери галстук. Он готов съесть с сармали свою собственную ляжку. Сойдя вниз, он, однако, смотрит на стенные часы и осознает, что на девять минут опоздал на слушание своего собственного дела.