Союз еврейских полисменов — страница 7 из 67

Незамедлительно последовала реакция сына. Он начал мочиться в постель по ночам, разжирел, лишился дара речи. Мать обратилась к весьма любезному и столь же некомпетентному врачу по фамилии Меламед. Лишь через двадцать три года после смерти Ландсмана-отца Ландсман-сын обнаружил роковое письмо в картонной коробке, под неоконченной биографией Тартаковера. Оказалось, что отец даже не вскрыл то злополучное письмо, а стало быть, не мог его и прочесть. К моменту, когда почтальон доставил послание, Ландсман-старший уже свел счеты с жизнью.

6

Память Ландсмана возвращается к старым евреям-шахматистам из кафе «Эйнштейн», а руки крутят баранку, он направляется к Берко. Наручные часы Ландсмана показывают четверть шестого. Утро. Но, судя по окружающей тьме, по ночной неудобной тяжести в желудке, ночь отступит еще не скоро. До восхода солнца на этой широте, в период зимнего солнцестояния, еще не меньше двух часов.

Баранка, за которую держится Ландсман, принадлежит «шевроле шевель суперспорт» 1971 года выпуска. Купил десять лет назад в пароксизме ностальгического энтузиазма и заездил до состояния, когда все тайные и явные дефекты колымаги становятся неотличимыми от таковых ее владельца. В модели 1971 года вернулись от четырехфарного исполнения к двухфарному. Поскольку лампа в одной из фар некстати отжила свое, Ландсман теперь маячил во тьме бульвара циклопом. Он направлялся к башням Шварцн-Яма на намывном участке в центре пролива, окруженным водой, как средневековая крепость или современная тюрьма.

Русские штаркеры соорудили Шварцн-Ям на этом высунутом над водою язычке, готовом спрятаться обратно, в середине восьмидесятых, когда легализовали игорный бизнес. С дальним прицелом — на дома отдыха, таймшеры, на карманы одиночек-пенсионеров. Рулетки казино «Гранд-Ялта» какое-то время бешено крутились и подпрыгивали, но игорный бизнес запретили Актом о традиционных ценностях, и в казино въехали супермаркет «КошерМарт», аптечный бизнес «Уолгринз» и магазин-склад «Биг мейкер». Штаркеры вернулись к политическому и бизнес-рэкету, торговле телом и нелегальному игорному бизнесу. Профессиональные бонвиваны и отпускники уступили место среднему и нижесреднему классу, иммигрантам из России, ортодоксам и ультраортодоксам да разношерстной кучке богемы, притянутой отдушкой прежней растленности, болтавшейся на местности, как случайная нитка золотого дождя на выкинутой рождественской елке.

Семейство Тэйч-Шемец проживает в «Днепре» на двадцать четвертом этаже. «Днепр» смахивает на высокую стопку плоских круглых консервов. Многие из его обитателей, презрев красоты приземистого конуса горы Эджкамб, мерцание Сэйфти-Пин и сияние Унтерштата, застеклили и утеплили свои скругленные балконы, присоединив их к жилому пространству. Семейство Тэйч-Шемец изолировало балкон, когда «пошли дети», то есть когда на свет появился первый ребенок. И вот уже двое отпрысков обосновались на балконе, как заброшенные лыжи или старые стулья.

Ландсман паркует свой «суперспорт» за мусорными контейнерами. С этим местечком он уже сжился, хотя и сознает, что настоящий мужчина не должен уступать нежным чувствам, когда речь заходит о выборе места парковки. Возможность припарковать машину нельзя сравнивать с постоянно действующим приглашением к завтраку на двадцать четыре этажа выше.

До половины седьмого еще несколько минут, и Ландсман, хотя и уверен, что семейство Тэйч-Шемец уже на ногах, поднимается пешком. Добравшись до верха, он останавливается на коврике перед квартирой семейства Тэйч-Шемец и вознаграждает себя за затраченные на подъем усилия сигаретой. Мезуза семейства Тэйч-Шемец на извержение табачного дыма не реагирует, но легкое Ландсмана резко выталкивает воздух. Ландсман собирается кашлянуть и вторым легким, когда Эстер-Мачке Тэйч открывает перед ним дверь. В руке она держит палочку домашнего индикатора беременности, с рабочего конца которой свисает янтарная капля, очевидно, мочи. Заметив взгляд Ландсмана, хозяйка хладнокровно сует индикатор в карман халата.

— У нас вообще-то звонок работает, — сообщает ему Эстер-Малке сквозь завесу спутанных кирпично-рыжих волос слишком тонких для хвоста, которым она трясет в миру. Лицо за волосами почти не угадывается.

— Ничего, кашель тоже неплохо слышно, — утешает ее Ландсман.

Эстер-Малке отступает от двери, и вот уже Ландсман шагнул в прихожую на толстый коврик из грубого кокосового волокна. На коврике выплетена приветственная надпись: «СГИНЬ!» Ландсман коснулся двумя пальцами мезузы, поднес их к губам, обозначил поцелуй. Так ведут себя искренне верующие вроде Берко и придуривающиеся засранцы типа Ландсмана. Шляпу и плащ Ландсман вешает на ветвистые оленьи рога и в кильватере тощего зада Эстер-Малке следует по коридору в кухню. Кухня узкая, скомпонована по типу самолетного камбуза: с одной стороны — плита, раковина и холодильник, с другой — шкафчики. В конце кухонной кишки бар с двумя сиденьями, плавно переходящий в гостиную-столовую. Железяка вафельницы пыхтит на стойке бара, выдувает облачка пара, как паровоз из мультика. Кофейник с фильтром тоже обеспокоен: плюется, тяжко дышит, как раздолбанный еврейский коп, только что одолевший не один десяток ступенек.

Ландсман подгребает к своему любимому табурету и застывает рядом. Из твидовой куртки достает дорожные шахматы, снимает обертку. Купил в круглосуточной аптеке на Корчак-плац.

— Толстун еще в пижаме?

— Одевается.

— А толстунчик?

— Галстук ищет.

— А следующий, как его там… — Забытое Ландсманом имя продиктовано постоянно меняющейся модой на имена новорожденных и звучит Фейнгольд Тэйч-Шемец. В миру просто Голди. Четыре года назад Ландсман имел честь придерживать худосочные ножки Голди в момент, когда древний еврей с вострым ножиком склонился над крайней плотью младенца. — В общем, его величество.

Она слегка кивает в сторону столовой-гостиной-жилой-досуговой.

— Еще не выздоровел?

— Сегодня полегчало.

Ландсман обходит стойку бара, минует обеденный стол со стеклянной столешницей и большой диван-«расчлененку», чтобы поинтересоваться, что творит телеящик с его крестником.

— Посмотри-ка, кто пришел…

На Голди свитер с изображением белого медведя, высший шик для детей аляскинских евреев. Полярные медведи, снежинки, иглу и иной северный антураж — образы детства Ландсмана — снова в моде, но на этот раз в них присутствует изрядная доля иронии. Снежинки? Да, снегу здесь было достаточно… когда-то. Парниковый эффект, черт знает какие еще причины — и сейчас более привычны им дождь да слякоть. Белых медведей не было и нет. И никаких иглу, никаких северных оленей. Злые на весь свет индейцы — да, туману — хоть задом кушай, дождь, дождь, дождь — хоть залейся… и полстолетия острой разочарованности, настолько глубоко въевшейся в еврейские кости, что видится она во всем, даже в декоре детской одежды.

— Готов к выполнению задания, Голделе? — с серьезным видом спрашивает Ландсман, прикладывая ладонь ко лбу ребенка. Лоб сухой, прохладный. Пес «Шнапиш» и кипа, которую он украшает, скособочились на ухо, Ландсман поправляет весь ансамбль, вместе с принадлежащей к нему заколкой для волос. — Побежали гонять бандюков?

— Ну дак… Побежали, дядя Меир.

Ландсман протягивает мальчику руку, и тот сразу хлопает ладошкой по раскрытой ладони взрослого. По детской физиономии проскользнуло выражение, знакомое по телеэкрану, по образовательному каналу. Девяносто процентов телепередач приходят с юга, дублируются на идиш специально для Ситки. В этой серии двое детишек с еврейскими именами и внешностью, скорее, индейской (родители в передаче ни разу не появлялись) завладели кристаллической чешуйкой брони дракона и попадают в драконью страну, населенную драконами разного цвета и разной степени дебильности. Магическая чешуйка увлекает ребятишек все дальше и дальше, в страну радужного идиотизма, забвения и невозвратности; бренные их телесные останки с дырочками в затылках обнаруживает смотритель ночлежки… Должно быть, что-то переводчик напутал, думает Ландсман.

— Классный будешь ноз, когда вырастешь, правда? — сыплет бодренькой скороговоркой Ландсман. — Как папа и дядя Меир.

— Ну-у, — вяло тянет Голди. — Зуб даю…

— Вот и молодец.

Еще одно телеэкранное рукопожатие. Беседа с пацаном напоминает Ландсману процедуру с мезузой: начал во здравие, кончил за упокой.

— С чего это ты за шахматы взялся? — спрашивает Эстер-Малке, когда Ландсман возвращается в кухню.

— Что ты, что ты, чур меня, какие шахматы! — ужасается Ландсман. Он взбирается на «свою» табуретку, ковыряется в крохотных пешечках, слониках, кониках и королечках дорожных шахмат, выстраивает из них композицию, оставленную покойным «Эмануилом Ласкером». Фигурки почти неразличимы, увертываются, не даются в руки.

— Ну, чего уставилась? — раздражается он. — Давно не видела?

— Ландсман, дьявол… — Эстер-Малке всматривается в его руки, переводит взгляд на лицо. — Тебя ж трясет.

— Ночь не спал.

— А-а-а…

Прежде чем вернуться в школу, окончить ее, стать социальным работником и выйти замуж за Берко, Эстер-Малке недолго, но весьма бурно бултыхалась на социальном дне Южной Ситки. На счету ее одно-другое мелкое преступление, татуировка по низу живота, в которой она теперь раскаивается, челюстной мост — память о последнем контакте с каким-то насильником. Ландсман знаком с ней дольше, чем Берко, впервые задержал ее по обвинению в хулиганстве, еще перед тем, как она бросила школу. Эстер-Малке знает, как обращаться с неудачниками, знает по опыту и чувствует нутром, она не тратит время на упреки, она помнит свою растраченную молодость. Эстер-Малке подходит к холодильнику, открывает дверцу. Бутылка «Брунер-Адлер», уже без пробки, переходит из ее руки в руку Ландсмана. Ландсман прижимает холодное стекло к виску, затем присасывается к горлышку.

— Что, задержка? — интересуется он, несколько оклемавшись.

Она изображает на лице сожаление, сует руку в карман халата, сжимает палочку индикатора беременности, но не вытаскивает ее. Ландсман ее понимает. Поднималась уже эта тема. Эстер-Малке считает, что он завидует ей, Берко и их программе воспроизводства, воплотившейся в двух здоровых сыновьях. Да, завидует, но в этом не признаётся. И никогда не признается.