Союз еврейских полисменов — страница 15 из 77

шинер отступает и дает им войти.

Заведение пусто, как автобус, идущий в парк, и запашок там — хоть святых выноси. Видно, кто-то заходил сюда недавно с ведром хлорки, чтобы перекрыть высокой тесситурой ворштовский остинатный бас пота и мочи. Привередливый нос может также отметить, выше или ниже всего этого, подголоски аромата потертых долларовых купюр.

— Садитесь тут, — бросает госпожа Калушинер, но не указывает, где именно.

На круглых столиках, толпящихся вокруг сцены, торчат вверх ногами стулья, будто коллекция оленьих рогов. Ландсман переворачивает два из них, и они с Берко устраиваются подальше от сцены, у крепко запертой входной двери. Госпожа Калушинер удаляется в комнату в глубине зала, и стеклярусная штора клацает за ней, словно выбитые зубы, сплюнутые в жестяное ведро.

— Ну не куколка? — восхищается Берко.

— Прелесть, — соглашается Ландсман. — Она приходит сюда только по утрам, чтобы не видеть посетителей.

«Воршт» — заведение, где надираются музыканты Ситки после закрытия театров и клубов. Далеко за полночь они набиваются сюда, снег на шляпах, дождь за отворотами, и заполняют маленькую эстраду, и убивают друг друга кларнетами и скрипками. Как всегда, когда ангелы собираются вместе, они ведут себя как бесы-гангстеры, ганефы и женщины с трудной судьбой.

— Она не любит музыкантов, — уточняет Ландсман.

— Но ведь муж ее был… о, дошло.

Натан Калушинер до самой смерти владел «Ворштом» и был королем сопранового кларнета in C.

Он был игрок и наркоман и просто дурной человек во всех отношениях, но когда играл, это выглядело словно в него диббук вселился. Меломан Ландсман забегал поглядеть на маленького сумасшедшего шкоца и пытался вызволить его из скверных ситуаций, в которые постоянно вовлекали Калушинера его нездравые суждения и не знающая покоя душа. Потом, в один прекрасный день, Калушинер исчез вместе с женой хорошо известного русского штаркера, не оставив госпоже Калушинер ничего, кроме «Воршта» и доброй воли кредиторов. Останки Натана Калушинера (при коих не оказалось кларнета in C) позднее прибило течением у доков Якоби.

— А это его собака? — говорит Берко, указывая на сцену.

На месте, где Калушинер обычно стоял и дудел каждую ночь, сидит курчавый двортерьер, белый с желтыми подпалинами и черным пятном вокруг глаза. Песик просто сидит, навострив уши, словно прислушивается к эху голоса или музыке, звучащей у него в голове. Провисшая цепь соединяет его с железной скобой в стене.

— Это Гершель, — говорит Ландсман. Ему немного больно думать об усердном выражении песьей морды, о его собачьем спокойном долготерпении; Ландсман отворачивается. — Он вот так сидит уже пять лет.

— Трогательно.

— Наверно. От этого животного, если честно, у меня мурашки по коже.

Снова появляется госпожа Калушинер, неся металлическую миску с маринованными помидорами и огурцами, корзинку с маковыми рогаликами и миску сметаны. Все это балансирует на ее левой руке. В правой, естественно, она несет бумажный стаканчик-плевательницу.

— Прекрасные огурчики, — высказывается Берко и, когда ответа не следует, заходит с другой стороны: — Милая собачка.

До чего же они трогательны, думает Ландсман, эти усилия, которые Берко всегда готов вложить в беседу с кем угодно. Чем крепче человек прикусывает язык, тем настойчивей становится Берко. Так было и в детстве. Он упрямо приставал к людям, и особенно к закрытому на все застежки двоюродному брату Мейеру.

— Собака как собака, — роняет госпожа Калушинер. Она брякает на стол овощи и сметану, бросает корзинку с булочками и под перезвон бус возвращается в комнату в глубине зала.

— Так вот, я должен просить тебя об одолжении, — говорит Ландсман, не отрывая глаз от собаки, которая легла на сцену и положила голову на свои артритные лапы. — И я сильно надеюсь, что ты скажешь «нет».

— Это одолжение связано с «эффективным решением»?

— Глумишься над концепцией?

— Это не обязательно, — говорит Берко. — Концепция сама над собой глумится.

Он подхватывает помидор из миски, макает его в сметану, потом аккуратно кладет в рот двумя пальцами. Жмурится от удовольствия, вкушая последующую кисловатую струйку мякоти и сока.

— Бина выглядит неплохо.

— Еще бы.

— Стервозочка.

— Ты так всегда говорил.

— Бина, Бина.

Берко мрачно трясет головой, но при этом весь его облик выражает любовь.

— В прошлой жизни она, наверное, была флюгером.

— Думаю, ты ошибаешься, — возражает Ландсман. — Ты прав, но ты ошибаешься.

— Так ты говоришь, Бина — не карьеристка?

— Я этого не говорю.

— Карьеристка, Мейер, и всегда была. И это одна из тех черт, что всегда мне в ней нравились. Она баба ушлая. Она жесткая. Она дипломат. Она кажется лояльной, но в обе стороны, и вверх и вниз, а это не всякий может. Она прирожденный инспектор. В любой полиции, в любой стране мира.

— Она была лучшей на курсе, — говорит Ландсман, — в академии.

— Но на вступительных экзаменах ты получил более высокие оценки.

— Ну да, — говорит Ландсман. — Получил. Я что, это упоминал когда-то?

— Даже федеральные маршалы Соединенных Штатов достаточно умны, чтобы заметить Бину Гельбфиш. Если она постарается закрепиться в правоохранительных органах Ситки после Возвращения, я ее осуждать не стану.

— Я принимаю твою точку зрения, — отвечает Ландсман, — но не разделяю. Не для этого она согласилась на инспекторскую должность. Или не только по этой причине.

— Тогда почему?

Ландсман пожимает плечами.

— Я не знаю, — признается он. — Может, она уже ни в чем не видит смысла?

— Надеюсь, что это не так. Или следующее, что она сделает, — вернется к тебе.

— Б-же упаси.

— Кошмар.

Ландсман делает вид, что сплевывает три раза через плечо. Потом задумывается, не связан ли этот обычай с привычкой жевать табак. Госпожа Калушинер возвращается, волоча непомерные кандалы своей жизни.

— Еще есть яйца вкрутую, — говорит она зловеще. — И багель, и заливная рулька.

— Да просто что-нибудь попить, госпожа Калушинер, — просит Ландсман. — Берко?

— Да, газировочку какую, — вставляет Берко, — с лимончиком.

— Вы хотите кушать, — объясняет она ему. И это не предположение.

— Почему бы нет, — соглашается Берко. — Хорошо, принесите пару яиц.

Госпожа Калушинер поворачивается к Ландсману, и он чувствует, что и Берко на него смотрит, ожидая заказа сливовицы. Ландсман ощущает, как устал нетерпеливый Берко, как его раздражает Ландсман со всеми своими проблемами. Пришло время собраться, не правда ли? Найти хоть что-то сто́ящее в жизни и жить ради этого.

— Кока-колу, — заказывает Ландсман. — Если не затруднит.

То, что сделал Ландсман и чего никогда здесь не случалось с ним, да и с другими, впервые удивляет вдову Натана Калушинера. Она воздевает серовато-стальную бровь и уходит. Берко дотягивается до огурчика, стряхивает с него перчинки и гвоздику, налипшие на пупырчатую зеленую кожицу, похрустывает им во рту и счастливо хмурится.

— Только кислая женщина способна по-настоящему замариновать огурчики, — говорит он и потом, будто невзначай, поддевает Ландсмана: — Ты точно не хочешь еще пивка? Повторить.

Ландсман от пива бы не отказался. Он еще чувствует его горьковато-карамельный привкус на языке. Однако сейчас пиво, которым угостила Ландсмана Эстер-Малке, еще не покинуло его тело, хотя он уже ощущает первые признаки, что багаж уложен и готов к отправке. Предложение или просьба, с которой он решительно настроен обратиться к напарнику, сейчас кажется самой глупой мыслью из всех, когда-либо приходивших ему в голову. Но это должно случиться.

— Иди нахер, — говорит он, вставая из-за стола, — мне надо отлить.

В уборной Ландсман находит тело электрогитариста. Сидя за столом в глубине зальчика, Ландсман часто восхищался этим аидом и его игрой. Он был среди первых, кто привнес технику и стиль американских и британских рок-гитаристов в еврейскую танцевальную музыку, включая булгары и фрейлехсы. Гитарист приблизительно того же возраста, что и Ландсман, и жизненный опыт у него схожий, он тоже вырос на мысе Палтуса, и в минуты тщеславия Ландсман сравнивает его с собой, вернее, работу детектива с интуицией и ослепительной игрой того, кто сейчас замертво валяется в кабинке и чья рука-кормилица покоится в унитазе. Человек этот в черной кожаной тройке и в красном тесемочном галстуке. Его прославленные пальцы лишены колец, остались лишь призрачные выемки. Бумажник валяется на плиточном полу и выглядит опустошенным и сдувшимся.

Музыкант всхрапывает. Ландсман привлекает интуитивные и показные навыки прощупывания пульса сонной артерии. Пульс ровный. Пространство вокруг музыканта чуть ли не воспламеняется от алкогольного излучения. Бумажник, похоже, обчистили — ни денег, ни регистрационной карточки. Ландсман оглаживает музыканта и находит пинту канадской водки в левом кармане кожаной куртки. У парня украли деньги, но не выпивку. Ландсману пить не хочется, внутри все сжимается от одной мысли, что эти нечистоты проникнут к нему в желудок, вроде как некий моральный мускул отшатывается от них. Он рискует украдкой глянуть в затянутый паутиной подвал своей души. И не может не заметить, что спазм отвращения (ведь это не более чем популярный сорт канадской водки, в конце концов) вроде бы как-то связан с его бывшей женой и с тем, что она вернулась в Ситку, да и выглядит такой же крепкой и сочной, как прежняя Бина. Видеть ее будет ежедневной пыткой, тот же Б-г пытал Моисея, когда показывал ему Сион с горы Фасги каждый день его жизни.

Ландсман скручивает крышку и делает долгий жадный глоток. Водка обжигает, как смесь растворителя и щелока. В бутылке остается несколько дюймов, когда он отнимает ее от губ, а сам Ландсман сверху донизу заполнен сплошным ожогом раскаяния. И прежние сравнения себя с гитаристом обернулись против него самого. После кратких, но бурных дебатов Ландсман решает не выбрасывать бутылку в мусор, там пользы от нее никому не будет. Он пристраивает ее в заднем кармане своего падения. Он вытаскивает музыканта из кабинки и тщательно вытирает ему правую руку. И потом мочится, ради чего и пришел сюда. Мелодичные рулады мочи, бьющей по фаянсу и воде, привлекают музыканта, и он открывает глаза.