— Я в порядке, — говорит он Ландсману с пола.
— Конечно в порядке, душка, — отзывается Ландсман.
— Только жене не звони.
— Не буду, — уверяет его Ландсман, но аид уже опять выключился.
Ландсман выволакивает музыканта в коридор и оставляет на полу, подложив ему под голову телефонную книгу. Потом возвращается к столу и Берко Шемецу и делает добропорядочный глоток пузырей и сиропа.
— Мм… — произносит он. — Кола.
— Итак, — говорит Берко, — что за одолжение я должен тебе сделать?
— Ага, — начинает Ландсман. Его возродившаяся уверенность в себе и в своих намерениях и чувство благополучия — чистая иллюзия, созданная глотком дрянной водки; он объясняет это себе, подумав, что, с точки зрения, скажем, Б-га, вся уверенность гуманоидов не более чем иллюзия и каждое намерение всего лишь насмешка. — Очень и очень большое.
Берко понимает, куда клонит Ландсман. Но Ландсман еще не готов отправиться в путь.
— Ты и Эстер-Малке, — говорит Ландсман, — вы, детки, подали на гражданство.
— Это и есть твой великий вопрос?
— Нет, это пока еще нагнетание интереса.
— Мы подали на грин-карты. Все в округе подали на грин-карты, те, кто не собирается в Канаду, или Аргентину, или еще куда. Б-же мой, Мейер, а ты разве нет?
— Я помню, что собирался, — отвечает Ландсман. — Может, и подал. Не помню.
Берко потрясен до глубины души — тем, как это сказано, а не тем, куда клонит Ландсман.
— Ну собирался, и что? — возмущается Ландсман. — Вспомнил. Конечно. Заполнил И — девятьсот девяносто девять и все остальное.
Берко кивает, словно верит Ландсмановой лжи.
— Стало быть, — продолжает Ландсман, — вы, ребятушки, намерены здесь болтаться, значит. Остаться в Ситке.
— Если предположить, что получим разрешение.
— А есть опасения, что не получите?
— Просто статистика. Они говорят, не больше сорока процентов. — Берко качает головой, что само по себе национальный жест, когда речь заходит о том, куда евреи Ситки намерены отправиться или что они намереваются делать после Возвращения.
На самом деле никаких гарантий не существует, и сорок процентов — число, возникшее из слухов в конце времен, и даже существуют радикалы с безумными глазами, утверждающие, что истинное число евреев, кому разрешат остаться легально в разрастающемся штате Аляска, когда Возвращение вступит в силу, не будет превышать десять или даже пять процентов. Это те же самые люди, которые повсеместно призывают к оружию, сепаратизму, декларации независимости и прочим радостям. Ландсман не сильно обращает внимание на все противоречия и слухи, касающиеся самых важных вопросов в его местечковой вселенной.
— А старик? — спрашивает Ландсман. — Скрипит еще?
Сорок лет — как свидетельствовала серия статей Денни Бреннана — Герц Шемец использовал свою должность директора отделения надзора ФБР в личных целях, ведя с американцами хитрую игру. Бюро сначала наняло его в пятидесятых для борьбы с коммунистами и еврейскими левыми, которые, невзирая на разрозненность, были крепки, непоколебимы, озлоблены и к американцам относились с подозрением, а бывших израильтян и вовсе не слишком жаловали. Главным заданием Герца Шемеца было выявление и изоляция местных красных. Герц стер их с лица земли. Он кормил социалистов коммунистами, сталинистов — троцкистами, израильских сионистов — еврейскими сионистами, и, когда время кормежки закончилось, он вытер рты тем, кто остался, и скормил их друг другу. В начале шестидесятых Герца спустили на зарождающееся движение среди тлинкитов, и он вовремя выдрал им зубы и когти.
Но подобные занятия были прикрытием, как показал Бреннан, ибо настоящей целью Герца было добиться Постоянного статуса для округа или даже, в самых его диких мечтах, статуса штата. «Хватит скитаний, — вспоминаются Ландсману разговоры Герца с отцом, чья душа удерживалась в романтическом сионизме вплоть до того дня, когда он отдал Б-гу душу. — Хватит изгнаний и миграций и мечтаний о возвращении в следующем году в страну верблюдов. Пришло время заполучить все, что можем, и больше не рыпаться».
Так что каждый год, как оказалось, дядя Герц обращал половину оперативного бюджета на подкуп людей, которые этот бюджет утверждали. Он покупал сенаторов, ловил на крючок лакомое в конгрессе и, сверх всего, обхаживал богатых американских евреев, чье влияние он полагал необходимым для исполнения своих планов. Трижды законопроекты о Постоянном статусе рождались и умирали, два раза в комитете, один раз в горестном рукопашном кровопролитии. Через год после кровавой схватки нынешний президент Америки использовал на выборах платформу, которая декларировала долгожданное начало Возвращения, и выиграл, обещая «Аляску для аляскинцев, первозданную и чистую».
Тогда-то Деннис Бреннан и загнал Герца в нору.
— Старик-то? — говорит Берко. — В своей карманной индейской резервации? С козлицей своей? И с морозилкой, забитой оленьим мясом? Ага, он, блядь, серый кардинал в коридорах власти. Ладно, все в порядке.
— Или нет?
— Мы с Эстер-Малке оба получили трехгодичное разрешение.
— Это хороший знак.
— Так и люди говорят.
— И конечно, ты не сделаешь ничего, что может поставить под угрозу твой статус?
— Нет.
— Как то: не подчиниться приказам. Довести кого-то до белого каления. Пренебречь обязанностями.
— Никогда.
— Тогда говорить не о чем. — Ландсман лезет в карман куртки и достает шахматную доску. — Я тебе когда-нибудь рассказывал, что написал отец перед тем, как покончил с собой?
— Я слышал, это было стихотворение.
— Назовем это виршами, — говорит Ландсман. — Шесть строчек еврейских стихов, адресованных неизвестной женщине.
— Ого.
— Нет-нет. Никакой клубнички. Это было, как бы сказать, это стихи о сожалении — сожалении о собственной несостоятельности. Сетования на неудачу. Чистосердечное признание провала. Трогательное высказывание, благодарность за покой, который она ему подарила, и в первую очередь за всю безмерную беспамятность все эти долгие горькие годы в ее обществе.
— Ты их запомнил?
— Запомнил. Но кое-что в этих стишках меня встревожило. Тогда я заставил себя их забыть.
— И что же такое в них было?
Ландсман игнорирует вопрос, когда госпожа Калушинер вносит яйца; их шесть, очищенные от скорлупы и расположенные на тарелке в шести круглых гнездах, каждое величиной с тупой конец яйца. Соль. Перец. Плошка с горчицей.
— Если бы его спустили с цепи, — говорит Берко, указывая на Гершеля пальцем, — он бы отправился на поиски бутерброда или чего еще.
— Ему нравится сидеть на привязи, — говорит госпожа Калушинер, — иначе он не может спать.
Она опять оставляет их одних.
— Как-то мне не по себе, — говорит Берко, наблюдая за Гершелем.
— Я тебя понимаю.
Берко солит яйцо и откусывает. Его зубы оставляют полукружья на крутом белке.
— Так что́ с тем стихотворением, — говорит он, — с виршами теми?
— И естественно, — отвечает Ландсман, — все решили, что это стихотворное послание к моей матери. В первую очередь к моей матери.
— Она соответствует описанию.
— Так в основном все и думали. Поэтому я никому не говорил, что я обнаружил. Это было официально мое первое дело в качестве начинающего шамеса.
— И что же?
— Просто если сложить первые буквы каждой строки стихотворения, то получится имя. Каисса.
— Каисса? Что за имя такое?
— Я думаю, это латынь, — говорит Ландсман. — Каисса — богиня шахмат.
Он раскрывает карманные шахматы, купленные в аптеке на Корчак-плац. Фигуры стоят так, как он их расположил в квартире Тайч-Шемецев этим утром, как оставил их человек, который называл себя Эмануэлем Ласкером. Или убийца, или бледная Каисса, богиня шахмат, забежавшая попрощаться еще с одним из своих злополучных поклонников. У черных осталось три пешки, пара коней, слон и ладья. Белые сохранили главные и второстепенные фигуры и пару пешек, одна из них — за клетку от последней линии. Необычный беспорядок в партии, как если бы до этого хода игра шла в полном хаосе.
— Будь это что-то другое, Берко, — говорит Ландсман, покаянно воздев ладони. — Колода карт. Кроссворд. Карта для игры в лото.
— Я понял, — говорит Берко.
— Ну какого черта это должна быть незаконченная шахматная партия?
Берко крутит в руках доску, изучая ее какое-то время, потом смотрит на Ландсмана. Теперь самое время тебе попросить меня, говорит он этими огромными темными глазами своими.
— Так что я вынужден просить об одолжении…
— Нет, — откликается Берко, — ты не вынужден.
— Ты слышал, что сказала дама. Ты видел, как она потребовала сойти с дистанции. Все это было дерьмом с самого начала. Бина сделала его официальным дерьмом.
— Ты так не считаешь.
— Пожалуйста, Берко, не начинай уважать мои суждения сейчас, — просит Ландсман. — Ведь я так трудился, подрывая их.
Берко все еще не сводит глаз с собаки. Вдруг он встает и идет на сцену. Он топает по трем деревянным ступеням и останавливается, глядя на Гершеля. Потом дает ему понюхать руку. Собака садится опять и читает носом содержание тыльной стороны ладони Берко, про детишек, и про вафли, и про салон «суперспорта» образца 1971 года. Берко тяжело приседает около собаки на корточки и отстегивает цепь от ошейника. Он берет голову собаки массивными руками и смотрит псу в глаза.
— Хватит, — говорит он псу. — Он не придет.
Пес смотрит на Берко, словно искренне заинтересован этой новостью. Потом кренится на задние лапы, и ковыляет к ступенькам, и осторожно спотыкается по ним. Цокая когтями по бетонному полу, он направляется к столу с Ландсманом и смотрит на него, словно ожидая подтверждения.
— Так и есть, Гершель, — объясняет собаке Ландсман, — они проверили зубную карту у дантиста.
Собака вроде обдумывает сообщение, а потом, к огромному удивлению Ландсмана, идет к выходу. Берко глядит на Ландсмана с упреком:
— Что я тебе говорил?
Он бросает взгляд на стеклярусную занавеску, потом отбрасывает засов, поворачивает ключ и открывает дверь. Пес семенит за дверь, словно его гонят куда-то неотложные дела. Берко возвращается к столу, и вид у него, словно он только что вызволил душу из колеса кармы.