— В жизни не видел такого печального доса, — замечает он. — У еврея глаза на мокром месте.
— Хочешь еще поднажать на него?
— Самую малость разве что.
— Все равно из него больше ничего не выдавишь, — говорит Берко.
Они быстро обходят пацеров: потасканного скрипача из «Одеона» и подолога, чьи рекламные листовки прилеплены на спинки всех автобусных сидений. Берко бросается в дверь, догоняя Лапидуса и Фишкина. Ландсман готов уже последовать за ним, но вдруг что-то цепляет ностальгическую струну его памяти, дуновение одеколона, которым больше никто не пользуется, нестройный хор, исполняющий песню, довольно популярную однажды в августе, двадцать пять лет тому. Ландсман поворачивается к столику у самой двери.
За ним, сжавшийся, словно кулак над шахматной доской, сидит старик. Стул напротив пустует. Старик уже расставил фигуры на причитающиеся места, и ему выпало — или он сам выбрал — играть белыми. В ожидании соперника, которому он наподдаст. Сияющий череп обрамлен по краям пучками сероватых волос, похожих на свалявшийся в кармане пух. Нижняя часть лица прячется под оборкой бороды. Ландсману видны впадины висков, облачко перхоти, костистая переносица, борозды морщин на лбу, похожие на канавки от вилки на сыром тесте для пирога. И яростно ссутуленные плечи человека, погруженного в планирование блестящего сражения на шахматном поле битвы. Когда-то эти плечи были расправлены — плечи не то героя, не то грузчика, таскающего рояли.
— Господин Литвак, — обращается к нему Ландсман.
Литвак выбирает коня со стороны короля — так художник выбирает кисть. Руки у него по-прежнему проворные и жилистые. Он рисует в воздухе дугу по направлению к центру доски. Он всегда предпочитал самый современный стиль игры. Ландсман смотрит на дебют Рети, исполняемый руками Литвака, и на него накатывают, чуть ли не сбивая с ног, волны давнего благоговейного страха перед шахматами, тоски, и раздражения, и стыда тех самых дней, когда он разбивал отцовское сердце за шахматной доской в старой кофейне гостиницы «Эйнштейн». Он повторяет громче:
— Альтер Литвак!
Литвак поднимает на Ландсмана огорошенный близорукий взгляд. Этот человек с бочкообразной грудной клеткой — прирожденный рукопашный боец, охотник, рыболов, солдат. Когда старик тянется за шахматной фигуркой, на пальце у него сверкает молнией массивный золотой перстень десантника-парашютиста. Теперь Литвак будто ссохся, уменьшился, этот король из сказки, проклятием вечной жизни низложенный до сверчка, копошащегося в золе очага. Только решительный нос и остался — свидетель былого величия лица воина. Глядя на эти человеческие руины, Ландсман думает, что, не покончи его отец с собой, он все равно был бы теперь мертв, так или иначе.
Литвак взмахивает рукой — не то нетерпеливо, не то просительно — и достает из нагрудного кармана черный крапчатый блокнот и толстую авторучку. Борода у него все такая же ухоженная, как и прежде. Блейзер в гусиную лапку, водонепроницаемые мокасины с кисточками, нагрудный платок, шарф, протянутый под лацканами. Старик и теперь не утратил боевитости и щегольства. В складках на горле поблескивает шрам — белесая запятая с розоватой каемкой. Литвак пишет в блокноте большим своим «Уотерманом», мясистый носище с силой выпускает порывы воздуха. Скрип золотого пера — вот и все, что осталось ему вместо голоса. Он подает листок Ландсману. Почерк у старика твердый, разборчивый.
Мы знакомы
Литвак склоняет голову слегка набок, оценивая Ландсмана цепким взглядом: измятый костюм, шляпа порк-пай, лицо как у пса Гершеля. Он знает Ландсмана, но не узнает.
Я вас знаю детектив
— Мейер Ландсман, — говорит Ландсман, протягивая старику визитку. — Вы знали моего отца. Я приходил с ним сюда время от времени. Давно, когда клуб был еще в кофейне.
Красноватые глаза расширяются. К интересу примешивается ужас, пока старик пристальнее вглядывается в Ландсмана, ища подтверждение этому невероятному заявлению. Он переворачивает страничку блокнота и излагает на ней результат своих изысканий по этому вопросу:
Невозможно Этот мятый старпер не может быть Мейером Ландсманом
— Боюсь, что может, — говорит Ландсман.
Что ты забыл здесь шахматный неумеха
— Я был ребенком, — говорит Ландсман, с ужасом осознавая, что в голосе у него предательски скрипнула жалость к себе. До чего же кошмарно это место, как убоги его посетители, как жестока и бессмысленна эта игра. — Господин Литвак, вы, случайно, не знаете человека, иногда, как я выяснил, игравшего здесь, еврея по имени Фрэнк, кажется.
Да я знал его он что-то натворил.
— Насколько хорошо вы его знали?
Не так хорошо как хотел бы
— Вы знаете, где он живет? Вы виделись с ним в последнее время?
Месяцы назад. Пжл скажи, что ты не из убойного
— И опять-таки, — говорит Ландсман, — боюсь, что да.
Старик смаргивает. Даже если известие поразило Литвака или опечалило, этого не подтверждает ни его лицо, ни язык его тела. Но человек, не владеющий своими эмоциями, вряд ли преуспеет, разыгрывая дебют Рети. Кажется, почерк слегка дрогнул на следующем слове, которое пишет старик на листке:
Передоз?
— Огнестрел, — говорит Ландсман.
Скрипучая дверь клуба отворяется, из переулка входит парочка пацеров, вид у них мрачный и продрогший. Тощее пугало, вчерашний подросток с подстриженной рыжей бороденкой, в костюме, который ему мал, и пухлый коротышка с черной кудрявой бородой, в костюме, который ему сильно велик. Короткие клочковатые волосы юнцов выглядят неопрятно, как будто они сами себя стригли, на головах — черные вязаные ермолки. Минуту пацеры нерешительно медлят в дверях, глядя на господина Литвака и словно ожидая от него взбучки.
И тогда старик что-то говорит, выдыхая слова, голос его похож на призрак динозавра. Звук этот ужасен, дисфункция трахеи, что и говорить. Через минуту после того, как звук рассеивается, Ландсман понимает, что старик сказал: «Мои внучатые племянники».
Литвак машет им, приглашая войти, и подает Ландсманову карточку пухлому коротышке.
— Приятно познакомиться, детектив, — говорит пухлячок с легким акцентом, австралийским кажется. Он садится на свободный стул, смотрит на доску и уверенно берется за собственного коня со стороны короля. — Извините, дядя Альтер, он опять опоздал, как всегда.
Тощий пятится, вцепившись в ручку открытой двери клуба.
— Ландсман! — зовет Берко из переулка, где он загнал Лапидуса и Фишкина к мусорным бакам; Ландсману кажется, что Лапидус рыдает как дитя. — Какого фига?
— Сейчас, — говорит Ландсман. — Я должен идти, господин Литвак. — На миг он задерживает в руке кости да кожу стариковской ладони. — Если мне понадобится побеседовать, как с вами можно связаться?
Литвак пишет адрес на листке и вырывает его из блокнота.
— Мадагаскар? — говорит Ландсман, читая невообразимое название улицы в Антананариву. — Это что-то новенькое.
При взгляде на этот далекий адрес, при мысли о доме на рю Жан-Бар Ландсман чувствует, как у него напрочь иссякает желание и дальше расследовать это дело об убийстве аида из номера 208. Что изменится, если он поймает убийцу? Через год евреи станут африканцами, этот старый банкетный зал заполнят пляшущие язычники, а все дела, когда-либо открытые или закрытые полицейскими Ситки, отправятся в ящик номер девять.
— Когда вы уезжаете?
— На будущей неделе, — не слишком уверенно отвечает пухлый внучатый племянник.
Старик испускает очередное ужасное кваканье доисторической рептилии, никто его не понимает. Он пишет что-то и двигает блокнот к внучатому племяннику.
— «Человек предполагает, — читает мальчик, — а Б-г смеется».
11
Бывает, когда черношляпники помоложе попадаются полиции, они злятся и спесиво требуют соблюдения прав американских граждан. А иногда они ломаются и плачут. По опыту Ландсмана мужчины склоны к плачу, когда долгое время живут в осознании собственной праведности и безопасности, а потом внезапно понимают, что прямо у них под ногами разверзлась пропасть. Это часть работы полицейского — выдернуть милый коврик, скрывающий в полу глубокую дыру с неровными краями. Ландсману интересно, не это ли произошло с Салтьелем Лапидусом? Слезы текут по его щекам. Блестящая сопля ниточкой свисает из правой ноздри.
— Господин Лапидус слегка опечален, — говорит Берко. — Но не желает сообщить почему.
Ландсман нащупывает в кармане пальто упаковку из-под «клинексов» и чудом находит единственную завалявшуюся салфетку. Лапидус колеблется, потом принимает ее и с чувством продувает нос.
— Я вам клянусь, что не знаю этого человека, — говорит Лапидус. — Я не знаю, где он живет, кем он был. Ничего не знаю. Жизнью клянусь. Мы играли в шахматы пару раз. Он вечно выигрывал.
— Значит, вы горюете обо всем человечестве, — замечает Ландсман, стараясь подавить сарказм в голосе.
— Совершенно верно, — отвечает Лапидус, комкает салфетку в кулаке и выбрасывает смятый цветок в сточную канаву.
— Вы нас арестуете? — настаивает Фишкин. — Потому что, если да, я требую позвонить адвокату. А если нет, то вы должны нас отпустить.
— Адвокат в черной шляпе, — говорит Берко, и звучит это словно стон или мольба, вознесенная Ландсману. — Азохен вей!
— Убирайтесь тогда, — разрешает Ландсман.
Берко тоже кивает. И двое хасидов уходят, чавкая подошвами в слякоти переулка.
— Ну так вот, я раздражен, — говорит Берко. — Признаю, что это вот начинает выводить меня из себя.
Ландсман кивает, почесывает щетину на подбородке, словно хочет показать процесс глубоких раздумий, но его душа и мысли все еще в воспоминаниях о шахматных партиях, которые он проиграл тем, кто был стар уже тридцать лет тому.
— Ты заметил этого старикана там? — говорит он. — У двери. Альтер Литвак. Ошивается в «Эйнштейне» годами. Играл с моим отцом. Да и с твоим тоже.
— Я слышал имя. — Берко оглядывается на стальную противопожарную дверь грандиозного входа в клуб «Эйнштейн». — Герой войны. Куба.